Дурочка - Николай Полевой 3 стр.


* * *

Чудо! Я не мог не засмеяться, смотря на себя в зеркало в моем новом наряде! Судите после того о людях по наружности…

Решась познакомиться с Рудольфом и получше узнать мою интересную дуру, я вздумал одеться по-дурацки и отправился в Зарядье. Там, на большой доске, видел я золотую надпись: "Иностранец военной и протикулярнои Пар-тнои Рахманов изъ Санпитербурха". Этот Пар-тнои одевает всех заезжих провинциялов, которые останавливаются в Зарядье и заказывают себе платья, какими щеголяют потом в своих городах. Иностранец из Санпитербурха оказался чистый русак.

- Зачем ты подписал на вывеске, будто ты иностранец? - спрашивал я его.

- Нельзя, сударь, - отвечал он. - Это как-то поделикатнее. Ну, кто бы из приезжих стал мне заказывать, подпиши только я "вечно цеховой"?

Мы составили совет, и мой русский иностранец решил, показывая мне картинку, которую выдрал из старого московского журнала, купленного им на толкучем рынке, что если мне одеться по-щегольски, так надобно цветной коричнево-табачного цвета фрак с бархатным воротником и желтыми пуговицами с бычачьими головами, желтый жилет с белыми отворотами и полосатые брюки. Прекрасно. Потом в Панском ряду накупил я себе манишек с манжетами, пуговок на манишки с цветными стеклами, атласных деланых ошейников с большими бархатными бантами, купил толстую цепочку на часы, навесил множество печаток, надел зеленые перчатки. И когда цирюльник завил меня большими хохлами на две стороны, я не отличил бы себя от лучшего франта Александровского сада - так глупа сделалась моя рожа и так смешна стала моя фигура. Лучшим доказательством послужило мне то, что, когда явился я к старику Смыслинскому с ухватками провинцияла, он с улыбкой сказал мне:

- Э, мой почтеннейший! да, как вы расфрантились! А я ведь почел было вас философом, когда вы в прошедший раз виделись со мной!

Тут выдумал я, будто мой знакомый, большой эконом, заводит фабрику для выделки лайки, что ему надобен мастер, и прочее, и прочее.

- Да чего лучше, - сказал Смыслинский, - я познакомлю вас с Рудольфом; поедемте к нему. Что вы давно мне не сказали? Это по его части, и уж он тут все так хорошо знает и отрекомендует вам, и расскажет…

Через полчаса мы тряслись по неровной мостовой на калибере с маленькими рессорами московского изобретения. Нас завезли бог знает куда - к Спасу в Спасскую, к Троице в Троицкую. Калибер остановился у ворот деревянного домика.

"Зачем я здесь? - думал я, - Что за вздорные затеи? Чего я ищу?" - Плыви, моя лодка! Будь что будет!..

IV

Мы застали семейную картину, каких никогда я не видывал. Старик Иван Иванович Рудольф, в колпаке и в жилете, сидел подле круглого стола с большою трубкою; подле него по обе стороны сидело человек семь или восемь мальчиков и девочек, а против него Дурочка; несколько книг лежало подле нее на столе. В Москве не знают колокольчиков и не запирают дверей - никто не докладывал об нас; мы вошли прямо. Дурочка поднялась было с места, но, увидя Смыслинского, ласково приветствовала его и села по-прежнему. Я скромно следовал за ним и почти не был замечен ею. Рудольф протянул руку не вставая, и, тогда как Смыслинский начал рекомендовать ему меня, Дурочка тревожно поглядела на меня, но я кланялся так неловко, глядел так смирно, одет был так глупо, что она спокойно обратилась к своей книге и не занималась мной. Того-то я и хотел.

- Вот, брат, рекомендую, сын старого приятеля, Антонин Петрович, прошу полюбить - малый славный и добрый.

- Рад сердечно, полноте кланяться, садитесь-ка, будьте как дома.

- Ну, что ты делаешь?

- Да вот слушаю, как ребятишки учатся; ведь моя Дурочка на что другое не то, а на это молодец.

Она так мило усмехнулась.

- А вы, дети, учитесь? - сказал Смыслинский. - Ну, что вы? здоровы ли? Маман где? - продолжал он, обращаясь к Дурочке.

Она отвечала без замешательства, смотрела на него ясно, прямо и кротко унимала детей, которые то и дело шалили.

- Учитесь? - продолжал Смыслинский. - Ну, ты, карапузик, говори: в Испании какой главный город?

- Мадрит! - закричало несколько голосов.

- Врете! Кострома! Все дети захохотали.

- А кто построил стены Вавилонские?

- Семирамида! - закричали дети.

- Отвечай один кто-нибудь, - заметила им кротко Дурочка.

- Да чего им отвечать? Какая тебе Семирамида! Вавилонские стены строил Илья Муромец! Они все врут - вот чему вы учите их, Людмила Ивановна? а?

Все захохотали пошлым шуткам Смыслинского.

- Ты все прежний балагур, - сказал Рудольф. - А знаешь ли: я сам бываю всегда при уроке их в среду после обеда. У меня положено по средам, чтобы Дурочка читала им Библию и изъясняла значение того, что читает.

- Мы, стало, перервали вас, - продолжайте, - сказал Смыслинский.

- В самом деле! Продолжай-ка, Дурочка, а тут пришло так хорошо.

Дурочка оглянулась кругом, посмотрела на меня; я потупил глаза, сидел на кончике стула, вертел часовой ключик, и она начала читать трогательное место Евангелия, где Спаситель говорит о блаженстве за гробом, о том, что плачущие здесь утешатся там, что кроткие сердцем узрят бога, что блажен будет тот, кого поносят, изженут, и на кого рекут всяк зол глагол бога ради, ибо многая будет мзда его на небесах.

Нежным, немного дрожащим голосом прочитала она текст, стала переводить по-русски и объяснять детям значение слов и мыслей. Ах! как она показалась мне хороша, очень хороша! Мы все молчали; отец оставил трубку; дети смотрели на нее почтительно. Она говорила так просто, так понятно. Душа сказывалась в словах ее, и вдруг оробела она, как будто испугалась внимания нашего, испугалась, что так смело высказывает свою чистоту, прекрасную душу.

- На сей раз довольно! - сказала она и в замешательстве начала прибирать книги.

- Еще, сестрица миленькая! - сказала девочка с голубыми глазами и русыми волосами, бросаясь на шею к Дурочке.

Шум послышался в передней. Там раздался чей-то громкий, грубый голос:

- Самовара еще не поставили, а я гостей привела? Где же Дурочка?

- Э-э! гости! - вскричал Рудольф, - и моя благоверная супруга! Пойдемте скорее в кабинет!

Бедная Дурочка! Как она испугалась, побледнела, спешила убирать книги и стол. Рудольф убежал поспешно. Мы остались. Ввалилась толстая фигура, в пестром платье, в оранжевой шляпке, и за ней вползли еще три женские фигуры.

- Что это значит? Что ты до сих пор делала? Где Палашка? аль Филька? опять пьян? Вы что тут толпитесь, огарыши?

Все это сыпалось скоро и быстро из уст первой фигуры, в которой я имел удовольствие узнать супругу Рудольфа.

Смыслинский начал раскланиваться, рекомендовал меня. Дурочка ушла в безмолвии. Дети в испуге убежали Диван за столиком заняли гости. Мы ушли в ту комнату, которую хозяин называл кабинетом То была каморка в стороне, с одним окном, где на столе лежало несколько бумаг, разбросаны были обрезки лайки, перчатки, а вокруг на стенах, на полках лежали перчатки дюжинами, и в углу на одной полке стояло десятка два истасканных книг. Хозяин надевал сюртук.

- Гости! - говорил он. - Дамы! Нельзя, братец, в халате! Извините! Прошу садиться!

Я обратился к книгам; то были старые издания Гете, Шиллера, Лессинга.

- Это еще остатки старые - все растерялось - возьмут почитать, да и разрознят, потеряют - теперь уже я Дурочке препоручил - все у нее… А вы знаете по-немецки?

- Нет! - отвечал я.

- А по-французски?

- Нет! - отвечал я.

- А знать языки не худо и по делам полезно, а иногда и от скуки почитаешь, знаете, что-нибудь. Вот я Дурочке моей так уж запрещаю.

- А ведь она как хорошо толковала, - сказал Смыслинский, - ей-ей! так трогательно!

- Ведь пасторская внучка. То-то и беда, братец, что ума-то только в ней нет, а вот читать либо на фортепианах - так чудо, да и только!

- Ну, а мы ведь к тебе за делом. Садись-ка попросту. Видишь, вот этому молодому человеку препоручили…

Тут начались разговоры о перчатках, об лайке, о мастерах. Рудольф разговорился, постарался выказать все свое искусство и перчаточное знание. Тоненький, робкий голосок раздался за дверью:

- Папенька, пожалуйте чай кушать; маменька ждет вас… - Это была Дурочка. Рудольф продолжал еще толковать…

- Что это значит, сударь? Вас надобно дожидаться - чай простыл! - раздался громкий голос из гостиной. Мы побежали на призыв. - Кланяйтесь, сударь! Мишель! не шали! Ты что там в углу забился, Гришка?

Такими словами встретила нас супруга Ивана Ивановича, сидя на диване и воеводствуя над чаем, который страшно тянули гостьи.

Хозяйка была неутомима: говорила, ела, пила, мазала масло на хлеб, наливала, потчевала.

Мой Рудольф присмирел; грозно сыпались между делом брань, слова, сплетни, крики на детей, которые не знали куда деваться. Только один Смыслинский был неизменяем; он шутил, говорил, смешил всех…

А бедная Дурочка? Мне жалко ее стало, я не узнавал ее; она сидела в углу, бледнела, дрожала, закуталась в какой-то полосатый платок, и я сам испугался, когда от грозного возгласа мачехи она уронила и разбила чашку… Глаза супруги Ивана Ивановича страшно сверкнули. Умоляющий взор мужа обратился к ней.

- Пошла вон! - вскричала мачеха… Дурочка повиновалась.

Мне горько стало смотреть на тиранку доброго семейства. Я взял шляпу, просил позволения прийти еще раз и ушел…

* * *

Две недели живу я в Москве, и не странно ли? Меня развлекло, заняло семейство Рудольфа, перчаточного фабриканта. Смыслинский рассказал мне семейные обстоятельства своего знакомого.

Он женился уже в немолодых летах, на немке, дочери пастора, также немолодой девушке. У них родилась дочь; то была Людмила. Мать ее умерла вскоре потом. Иван Иванович поплакал, увидел необходимость хозяйки в доме и пленился дородною дочерью соседа, секретаря уездного суда, Федорой Савишной. Брак их был благословен полудюжиной или больше деток, и Федора Савишна вскоре умела сделаться хозяйкою вполне. Все затрепетало перед ней, и муж стал первым рабом ее. Удивительное дело: он даже так привык к своему рабству, что умел уверить себя, будто он счастлив в семействе, и добрый нрав и простой ум свой умел примирить с вздорливым нравом, охотой к гульбе и неопрятности по хозяйству своей супруги. Федора Савишна первая открыла, что маленькая Людмила - дурочка, и вскоре согласились с нею все домашние, все соседи, все знакомые, и наконец согласился сам отец. Имя Дурочки заменило имя Людмилы. В самом деле, она всегда была молчалива, не умела ни говорить, ни стать, ни сесть и только водилась с маленькими братьями и сестрами, которые любили ее, как послушную служанку. Тетка Людмилы, содержательница пансиона, уговорила отца отдать племянницу ей. Людмила прожила у тетки несколько лет и только подтвердила в пансионе название Дурочки. Ни на одном экзамене она не отличилась, ни одной награды не получила. Все подруги любили ее, всем услуживала она, поправляла, подсказывала уроки. Тетка определила ее наконец гувернанткою в пансионе своем, а Людмила все-таки осталась дурой. Тетка умерла. Дурочку взяли домой; она сделалась управительницей кухни и хозяйства, учительницей сестер и братьев, а все-таки называлась Дурочкой.

- Да почему же так? - спрашивал я Смыслинского.

- Да потому, что она дурочка. Ни слова сказать, ни отвечать не умеет, чуть только чужой человек, и готова заплакать, если на нее поглядеть пристально. Дурочка, сударь, она, а какая хозяйка - и предобрая. И сватались за нее, да посмотрят - ив сторону! К тому же у бедного Рудольфа нечего дать в приданое, а куда ныне невесты без приданого? И Федора Савишна любит-таки помотать и одеться, а ведь Дурочке-то ничего не дают; она сама на себя выработывает.

Несколько раз являлся я после того у Рудольфа и, к счастью, ни однажды не заставал дома Федоры Савишны. Мы скоро сблизились с Иваном Ивановичем. Я нашел в нем, точно, доброго, но какого-то нелепого человека. Смесь старого образования с животного жизнью в настоящем, безрассудная добродетель без всякого взгляда на жизнь и чувство ума, заглушённое мелочами жизни. Зачем бросила сюда такого человека судьба? Он мог быть не тем, что был теперь.

Дурочки я не понимаю, и мне досадно. Как безотчетно ее лицо, так как-то безотчетна она вся. Она совсем не красавица, но мало видал я таких милых лиц. Глаза ее бывают иногда так хороши, но обыкновенно они бесцветны; выражение дает цвет глазам. Когда нет мачехи, нет посторонних, она ловка, мила, даже не похожа на мещанку, и - не только мещанка, но трепещущая рабыня бывает она, когда есть гости или когда является мачеха. Страшное слово "Дурочка" она переносит равнодушно, откликается на него.

Мне кажется, что обстоятельства Ивана Ивановича плохи. Я придумал средство лучше сблизиться с ним; сказал ему, что у меня есть две тысячи рублей, которые желал бы я положить в какое-нибудь заведение, располагая перейти на службу в Москву. Иван Иванович предложил мне товарищество. Я просил его принять деньжонки мои из процентов. Это хорошо сблизило нас, и я сделался домашним человеком в доме Рудольфа. Дурочка смотрит на меня, как на Смыслинского.

Нет! не так, как на Смыслинского… Иногда, думая, что я не замечаю, она задумчиво устремляет на меня взор свой и долго глядит, и какое-то чувство как будто жалости, скорби какой-то тогда на лице ее. Если бы она могла понимать… Я продолжаю разыгрывать роль простяка, притворяюсь невеждой. Отец, думая, что я не знаю по-немецки, при ней однажды сказал немцу, своему приятелю, на вопрос, кто я:

- Добряк, честный, но простой малый! - Дурочка покраснела. Так и я записан в дурачки ими, умниками?

В другой раз тот же немец спросил у него при мне (Дурочки на тот раз не было):

- Я у тебя часто его видаю? Или он жених твоей дочери?

- Нет! - добродушно отвечал Иван Иванович. - Какой жених! Он очень прост, да и не богат; куда же им, и как жить, и чем жить?

Я едва удержался от смеха, когда гость-немец важно прибавил:

- О, ja! - Немец был богатый кожевник, и я видел его дочку, которая почти так же высока и квадратна, как бочонок сельдей.

Может быть, так говорится и при Людмиле; может быть, ей приходит в голову: "Он такой же, как я, - дурачок; мы с ним родные! Нас бог свел!" И чувство дружбы и ласки выражается в словах ее…

Мне непонятны, однако ж, знакомства и отношения Рудольфа. Меня он не знает, а называет приятелем. На допрос Федоры Савишны, из моих и Смыслинского речей, они составили себе понятие, что я бедняк, которому дает немного богатый дядя; что я чиновник, присланный по делам каким-то в Москву и решившийся остаться в белокаменной. Я хожу к ним, и обо мне не заботятся: мне ставят в похвалу, что я не пьяница, не мот, умел скопить деньжонок немного, и как ни глуп я кажусь, - я любезный гость их. Каковы же их гости! Бедная Дурочка - и при такой мачехе - нет! Она ни в кого не влюблена, и не дура она, а только одурела… А в ней есть что-то - я все еще помню ее на вечере у Смыслинского и потом, когда она давала урок братьям и сестрам… Но что мне до того? Так, ничего! - Она занимает меня - а что бы стал я делать теперь в деревне?.. Тоска, грусть убили бы меня… О Паулина, Паулина!

* * *

Забавные следствия!

Вчера пришел я к Рудольфу после обеда. Он спал. Дурочка сидела одна и что-то шила. Ласково, как обыкновенно, встретила она меня и просила подождать, пока проснется отец. Мы оба молчали.

У меня недоставало как-то духу играть мою роль простяка. Дурочка, казалось, была в замешательстве, в каком-то беспокойстве; грудь ее сильно волновалась, на щеках выступал румянец - она была так мила… Как будто что-то хотелось ей скрыть или высказать. Против обыкновения, она сама начала разговор.

- Долго ли вы проживете еще в Москве?

- Сам не знаю, - отвечал я.

- Я слышала, вы хотели определиться здесь на службу?

- Полагаю. Москва мне нравится.

- А Петербург не нравился?

- Нет, и он нравился.

Дурочка улыбнулась. В самом деле, я говорил довольно глупо.

- Скажите, Антонин Петрович, чем же вы теперь занимаетесь здесь?

- Я? Почти ничем.

- И вам не бывает скучно?

Тут был случай пуститься в комплименты, которые даже и глупость позволяет себе говорить, если не от нее только они и происходят. Но, право, я нисколько не думаю волочиться за Дурочкою, и теперь особливо; выражение лица ее было так детски простодушно, речи ее были так младенчески сердечны…

- Иногда очень скучно бывает, - отвечал я.

- Не потому ли, что вам нечем заняться?

- Правда, сударыня.

- Для чего же не приищете вы себе какого-нибудь занятия?

- Какого же?

- Например, чтение. Вот самое приятное упражнение.

- Я и то, сударыня, записался в библиотеку и читаю. Я люблю читать.

- Что же вы читаете?

- Романы.

- Это значит терять время по пустякам.

- Помилуйте! Да разве вы их читывали?

- Весьма немного, по выбору папеньки. Но есть столько полезных книг, которые вам надобно бы… Может быть, вам не худо бы прочитать… Мне жаль, Антонин Петрович, что вы вообще не любите ученья!..

- Сударыня! - сказал я с замешательством, - я любил бы его, но ведь меня не учили ничему…

- Начните сами теперь учиться.

- Мне будет стыдно.

- Никогда не стыдно учиться. Поверьте, Антонин Петрович, я принимаю в вас участие, как в родном. Папенька очень любит вас. Начните учиться. Начните читать полезные книги. Вам они понравятся.

- Сударыня! если вам угодно…

- Я желаю вам добра, - сказала она так добродушно, что и тени кокетства тут не было.

- Выберите мне сами что-нибудь.

- Вы согласны? - сказала она весело.

Послышался голос Рудольфа. Он вошел с своими обыкновенными шутками.

- Папенька! - сказала Дурочка, - я удержала Антонина Петровича.

- И хорошо сделала.

- Мы разговаривали с ним.

- О чем же?

- Он просит у меня книг.

- Вот? Это новость - примись, брат, за книги - худа не будет! Давай-ка чаю да трубку, Дурочка.

Она весело убежала.

- Предобрая ты! - сказал старик, глядя вслед за нею. Он был теперь в добром расположении и начал говорить мне о пользе образования, о выгодах его, даже для службы. Пришли вечные гости его, немец-кожевник и еще немец-колбасник. Я стал прощаться. Дурочка подошла ко мне.

- Вы хотели, чтобы я выбрала вам книгу?

- Ах! сударыня…

- Возьмите вот эту книгу на первый случай.

То был "Робинсон" Кампе. Я взял его с поклоном. Но у меня недостало духу ни тогда, ни потом смеяться. Она хочет приучить меня к чтению, как дитя, и ее детское желание так просто и так добродушно в ней…

Чувствую, что свет еще не погубил души моей.

Я возвратил ей "Робинсона" через три дня и благодарил ее, уверяя, что многое тут было для меня совершенною новостью.

- Нет ли у вас еще чего-нибудь? Признаюсь, мне стыдно показалось, сударыня, что до сих пор читал я только романы.

Назад Дальше