История моих книг. Партизанские повести - Иванов Всеволод Вячеславович 20 стр.


- Гриппина Калистратовна Смолина. Целка!.. Двадцать пять - направо жарь!..

- Не хочу! - стремительно сказала Агриппина. - Не поеду!

Староста пошел к другой избе.

- Твое дело, - сказал он. - Казацкого захотелось, оставайся… У нас и так лошадей нету, на уборку надо. А тут баб в чернь увози. Оставайся!.

Вечером в таежные заимки уходили прятаться подводы с бабами. На гумнах затопили самогоночные аппараты. Стрелки пошли бить птицу. Старухи пекли блины и шаньги.

Проскакала селом тележка. В ней культяпый Павел, стегая взмыленных лошадей, торопливо перекрестился левой рукой на церковь.

В субботу в поселок приехали атамановцы.

IX

Пили самогонку и пьяные, в обнимку, уходили в тайгу, махая остро опущенными шашками. В день приезда выбежали из тайги три кабана. Атамановцы схватили их в шашки.

Ждали еще кабанов.

Желтые, тугие лица с темными, напуганными зрачками. Ходили всегда по нескольку человек. А ночью в душных, жарких избах говорили долго, неустанно, по-пьяному.

Офицеры, трое, посланы были вербовать киргизов в отряды Зеленого знамени. Киргизы не шли.

Вечером горькое, оранжевое небо покрывало тайгу, Тарбагатайские горы.

Потом атамановцев, большую часть отряда, услали куда-то. Говорили, к Семипалатинску. Остались самые молодые.

Пригнали мужики скот. Бабы вернулись с заимки.

Горели медленно розовые, нежные и тягучие, как мед, дни.

В один такой день встретила Агриппина поручика Миронова. Был он большой, розовый, с волноподобно переломанными бровями, оттого казался всегда смеющимся.

Остановил ее в переулке, сказал:

- У тебя, говорят, отец святой?

Исступленно взглянула Агриппина, ответила:

Не знаю. Чудес не видала.

Офицер пошел с ней рядом.

- А ты какая, из святых? У вас тут на каждую девку парень есть - не подступишься!

Говорил он торопливо, точно догоняя кого рысью, но голос вертелся круглый и румяный.

- Ты с кем гуляешь?

Вытягивая вперед ногу в побуревшем лаковом сапоге, он рассмеялся. И так шел до самого дома, смеясь.

Ночью, густой, зеленой, как болотные воды, Агриппина металась по кровати и шептала:

- Прости ты меня, заступница!.. Аболатская, нерукотворная!.. Господи!..

Перед лицом стоял он - темноликий, сухой, как святые на иконах. Поднимал медную руку и говорил звонкие, повелительные слова. И от его слов жгло и дымилось гарью сердце, как степь в весенние палы.

Но был офицер румяный, словно не ходил по тайге в ловлях. И только веки были в резких, угловатых морщинах..

Хотелось видеть его таким, каким подходил он к постели, ночами. Строгим, повелительным.

Агриппина сторонилась, молчала.

Злобно кричала она на приходящих убогих и жалующихся:

- Молиться надо, молиться, нехристи вы и злодеи!..

Мутнели души убогих, как весенние воды. Опуская глаза, говорили протяжно:

- Грешны, Гриппинушка, грешны, нетронутая. Молились!.. Наши-то молитвы не подымаются - будто, градом колос… Грешны!..

Конопляники тошно-душные - людские лица. Нельзя в них смотреть, дышать ими. Марева в голове пойдут - облачные, радужные, неземные…

Спросила Агриппина офицера Миронова:

- Ты в бога-то веруешь?

- Верую, - строго ответил офицер и вдруг постарел, морщины с век пали на все лицо, - Верую "У меня вера осталась - одна.

- А как веруешь? - торопливо спросила Агриппина.

Замолчал офицер. Подумал. Как плуг в целых землях, путались и резали коренья души знакомые слова:

- Бог-то, бог-то, как у всех. Некогда мне было думать! - Тяжело передвигая губами, проговорил: - Семь лет воевал: на германской, здесь. Всю душу снарядами разворотило. Некогда думать.

Засмеялся вдруг, орозовел и, подпрыгнув, схватил Агриппину за груди. Она тихо отстранилась и сказала:

- А ты подумай!

Миронов двинулся за ней. Опять говорил что-то весело и запыхиваясь. Гимнастерка была широкая, пахла мылом, но под мышками был пот. Дышать Агриппине было тяжело и тесно.

Повторила она:

- Подумай…

Потом в пригоне Дарья, пронося в широком подойнике молоко, сказала ей задорно:

- Офицер-то за тобой бегает. Ты валяй - може в город возьмет. Так издыхать… в девках, что ли?

Агриппина, не взглянув на нее, мимо. В горнице перед иконами говорила молитвы тягучие, жалобные.

Растоплялось, занимало всю грудь широкое, как весенняя туча, сердце.

Плакала она, шептала слова в плаче, - пересыпные и мелкие, как степные пески:

- Восподи!.. Восподи!.. Как это!.. Владычица и заступница Аболатская, просвети и помилуй!..

Шли мужики самотопом - в ряд, по кустам и вспугивали птицу. На опушке колка сидел в шалаше офицер, бил кренившихся к нему птиц.

Желтые и жирные, точно коровье масло, горели кусты в розовых полях. Ветер шебуршал жнивьем.

Собаки у офицера не было, Дмитрий сбирал птицу. Он взвешивал каждую куропатку на руке, говорил торопливо:

- А эта, ваше благородье, еще тижалей - чисто пушка!..

Гукали мужики. Розовело у офицера бритое, упрямое лицо. В колке при выстрелах шумно срывались с берез галки.

Сладкая, мягкая была у куропаток кровь. Как мед, лепила она пальцы. Хмельно, утомленно сказал Миронов:

- Ставь чайник… будем на вольном воздухе чай пить…

- А мужики, господин поручик?

- Пущай берут птицу и уходят. Мне ее не надо!

Гуськом, точно в церкви ко кресту, подходили мужики и брали по куропатке. Последнему досталось три. Догоняя остальных, он незаметно швырнул двух в куст и ушел, неся одну птицу.

Поднимая высоко медный котелок, noвязанный полотенцем, вошла Агриппина. Она поставила котелок на землю и, остро глядя на офицера, сказала:

- Обед вам.

- Кто велел? - закричал хрипло Дмитрий. - Сколь птицы набили, а она обед!

Миронов хмельно развел сведенными от долгой стрельбы руками. Пух куропаток прилип к выпачканным в крови сапогам.

- Ничего, - вяло сказал он, подымаясь.

- Правила, господин поручик: охотнику не полагается обед из дому носить… Стыдна, однако, и обида!..

Повернулась Агриппина в колок. Длинная синяя шаль звенела желтыми травами. Тянулись по туго натянутой щеке серебристо-розовые нити осенних паутин.

Офицер, твердо и уверенно ступая на пятки, догнал ее:

- Тебя почему нигде не видно?

Агриппина молчала.

Тревожно и сладко пахло клубникой. Лиловато блеснув шкуркой, шмыгнула через сапог ящерица.

- Я о тебе скучаю, - сказал офицер неуверенно. - к Дмитрию сколько раз заходил, думал, тебя встречу.

- Не ходи, - сказала Агриппина.

Офицер взял ее за руку, помял и проговорил лениво:

- Пойдем в колок!.. Устал., отдохнуть надо…

Агриппина молча уходила в травы. Он набросился на нее, стал срывать кофту и юбки.

Агриппина опустилась под ним, порывисто дыша ему в лицо хлебом и какими-то пряными ягодами. В лицо ей уперлось мягкое и теплое плечо офицера. Она заметила лопнувшую у подмышки рубаху. Просвечивало розовое, кисло пахнущее тело.

Агриппина схватилась руками за травы, чувствуя под зубами упругое тело, укусила. Офицер сипло, - нутром вскрикнул.

Агриппина, закрыв глаза, тянулась зубами по рукаву.

Офицер вскочил и сказал злобно:

- Вот собака!..

Темная и неподвижная лежала в травах Агриппина. На потных висках прыгало оранжевое солнце.

Миронов, щупая укушенное место, проговорил:

- И поиграть со скотом нельзя!.. Чего ради, спрашивается, укусила?… Сама виснет!..

Он, так же твердо опираясь на пятки, ушел.

В клети у Калистрата Ефимыча говорила Настасья Максимовна:

- Я не знаю, Листратушка, а вот, бают, вера у те другая, хоть бы сказал мне. Я поверю. А то не знаю, как и верить, может, и не по-твоему. Ты скажи?

Поднялся Калистрат Ефимыч, высокий и прямой "Туго провел тяжелой и волосатой рукой по костлявому, впалому лбу и сказал:

- Нету у меня веры и не было.

Настасья Максимовна отвечала мягкими, атласисто-розовыми губами.

- Ну и не надо ее!.. А только у меня, Листратушка, кажись, ребеночек…

X

Послух шел поселками, волостями, синими Тарбагатайскими горами:

- Обрелся человек новой веры в Талице. Ездил Чиликтинской долиной культяпый Павел, сказывал:

- Сам видел - праведной жизни мужик. И силищи агромадной, в сто пудов камень подымат.

Шли больные, падучие, сглаженные. Сколько их в этих осенних ясных горах?

Из каких падин-расщелин, какими ветрами темными вынесло?…

Сначала по двое, по трое, а потом десятками стали приходить.

Густая была осень, грязная. С полуночной страны накатил синий ветер. Пахло сыростью, мхами, улетающими птицами.

Люди гнулись, как сломанные деревья. У ворот встречала их Фекла, отводила на край поселка. Здесь в маленькой избушке принимал даяния Семен, говоря беспокойно.

- А ты о деньгах молчи, он не любит. Молчи! Вечерами лошадь с сытой шеей и сонными глазами привозила даяния в амбары Семена…

Торопливо крестясь, вползали убогие на скрипучее крыльцо. Вытирая грязные руки о половик, проползали в келью. Кисли острыми запахами звериных логовищ плоские хрящеватые уши, отрепья одежд.

- Ну, чего вам, чего? - говорил низко, тревожно Калистрат Ефимыч.

Знали убогие, порченые, что без просьбы ничего не дается. Надо просить новую веру, долго и упорно просить. Калеки хрипло, визгливо никли, ныли:

- Батюшка… помолись!.. Калистрат Ефимыч, помолись!..

Матово-зеленый, пахнущий людским убожеством, воздух в келье. Мелкие, зеленоватые глаза у святых на иконах. Кто-то свечу зажег перед образами.

Глядел Калистрат Ефимыч в глубокую тьму за окном. Ныли убогие. Выл тоскливым, волчьим воем на пригоне синий полуночный ветер.

Льдами несло с полуночи, льдами.

И лед шел на сердце, холодные глыбы с острыми, больно режущими краями.

Говорил Калистрат Ефимыч:

- Кому мне молиться-то, а?

Отвечали убогие:

- Сам знаешь!

Раскрыла настежь окна. Несло летом, ветра по улице прыгали розовые, желтые и голубые. Медоносными травами пахло.

Дни пахучие, медовые, розовые.

Был офицер большой и мягкий.

Но не приходил он больше. И ныло, как рысь зимой, тонко-свистяще сердце.

Хотела видеть ночами старых, грозных и омраченных богов. Горели грузные ризы, чужие стояли бога, не спускались из темных одеяний на цветные половики горницы.

Плакалась слепая Устинья:

- Ты хоть бы за меня-то помолилась, Гриппинушка! Не останавливается слеза - течет.

Но у самой Агриппины не останавливалось, текло сердце.

Ночи текли медленные и широкие, как сибирские реки. Ревели, просили любви в Тарбагатайских горах звери - кабаны, медведи и сохатые.

Избы плыли огромные, тянулись к небу зеленые деревья. Как темные цветки, отражая звезды, пахли людьми окна. Выли, тоскуя по горам, лохматые, волчеглазые собаки. Были у них огромные, желтые клыки, и, как клыки, рвали синие тучи Тарбагатайские белки - вершины.

Нет, никому не молилась Агриппина.

Такой ночью приметнулась к школе, где жили офицеры. Постучала в окошко. Вышел Миронов, большой, теплый.

Сказала Агриппина:

- Звал, что ли?

Засмеялся офицер.

- Конечно, звал! Чего долго не приходила?

Повел ее за собой.

В тесной учительской двое офицеров играли в карты. На Агриппину не взглянули.

- На пять - десять минут можно вас попросить, господа? - спросил весело Миронов.

Низенький, длинноусый проговорил:

- Пожалуйста, Николай Матвеич, располагайтесь. Мы в классной доиграем.

Они собрали карты, взяли бутылки под мышки и вышли…

И опять дни такие же непонятные и Долгие. Уехал куда-то в степь офицер. Возвратись, ничего не говорил, не приходил, не звал.

Ныли у крыльца убогие. Шелестели руками, сухими, как осенние травы.

- Не сердись, Гриппинушка, нетронутая… не сердись, молитвенница!

Выходил на крыльцо Калистрат Ефимыч, говорил:

- Уходите вы, ради бога… Ничего у меня нету!

Ползли за ним по высокому крыльцу убогие. Протяжно и озлобленно:

- Помолись… помолись!..

Под наметным сеном гнулись пригоны.

Гнулась в тоске душа. Ночью выходила Агриппина за ворота. Теплые и низкие, как коровы, дышали темно- зеленые избы. Ветер дул пахучий и непонятный…

XI

Лохматый, травоподобный, вполз в келью отец Исидор и, шумно дыша, сказал:

- Ты тут, чадо, какую это новую веру выдумал? Расскажи-ка!..

Округло поднял руку для благословения. Сел он почему-то не на стул, а на кровать. Точно спеша куда, заговорил:

- Не таи - все говори. Никто открывать про тебя не хочет. Какая это вера?

Но в голосе его была почтительность, словно говорил с благочинным. Калистрат Ефимыч посмотрел на него и спокойно сказал:

- Не знаю. Никакой у меня веры нету. Расту.

Поп шумно вздохнул, захохотал. Хохотали зеленоватые, пахнущие илом волосы, широкие одежды.

- Вот это-то и ость настоящая вера? Нет, ты в самом деле, Калистрат Ефимыч!.. Скажи? А у те средства от падежника нету? Пчела мрет.

- Не занимался пчелой.

- Напрасно! Много смиренья приобрести можно. Совсем напрасно!

Калистрат Ефимыч молчал. Поп, строго постучав ребром ладони по кровати, сказал:

- Баптист ты, должно, али хлыст. Христом себя считаешь?

- Нет.

Лохмато заорал поп:

- А ты назовись! Чего молчишь? Тогда я скажу - имеешь ты право за людей молиться или не имеешь! Зачем ты беспокойство мне причиняешь? У меня, быть может, оттого и пчела дохнет!.. Мне из города пишут- сообщи, что за пророк такой, а что я сообшу - сам, мол, он ничего не знат.

- Не знат.

- Брешешь! Не могу я так написать. За такую бумагу в три шеи вытурят меня… Ты разъясни.

- Про веру-то?

- Да, ну.

Калистрат Ефимыч наклонился и заглянул попу в глаза. Поп опустил лохматые брови, потно дыша, сказал испуганно:

- Ты не томи, у меня сердце слабое…

Калистрат Ефимыч поднял руку и проговорил не спеша:

- А коли… я тебе… по рылу дам… Или…

Поп Исидор, слюнявя слова, заплетаясь руками:

- Молчи… молчи!.. Богохульник!..

Большое травоподобное пятно загородило двери. Пахнуло болотами и смолой сосновой, Укоризненно прогудел поп: - Предатель ты, Иуда!..

XII

Как будто всем телом хромал Семен. Голос хромой, прерывающийся.

- Жениться хочет батя-то на этой городской. И женится. Ребенок у ней, бает. Брешет, не от него, поди!

- Ну?

- Не пойдет народ… Какой, скажет, святой - с потаскушкой живет. Женится еще!.. Тут нада…

Оглядел беспокойно Семен розовато-желтое тело Феклы. Пахло в предбаннике золой и вениками. Банные, бесстыжие глаза у Феклы, и смотрит на Семена по-иному. Засмеялась.

- Чего ты?

- А ты в баню с такой речью пришел? Про потаскуху таку опричь бани-то где можно придумать?

И туго колыхая большим животом, точно выталкивая бесстыдство, хохотала Фекла. Скрипя, отошла дверь; пахло из бани томящей жарой.

- Што мычишь-то, корова!

- Ты народу-то про нее бай-эпитимья, мол!.. Эпитимью за грехи свои наложил Калистрат Ефимыч!.. Поклонов, мол, мало, так он шлюху себе в жены берет.

- Не поверют.

Завертелась перед баней желтая, бесстыдная пыль. Плотно сжимая губами клок соломы, весело проскакал теленок. Нехотя двигая толстыми бедрами, вошла Фекла в низенькую дверь.

Из бани вместе с новым клубом томящей жары крикнула:

- Коли верят… ничего!.. Скажут - так и надо!

А вечером на перине сказала Семену:

- Ты за Митрием-то следи… Он даяния-то получать-то получает, да должно… кажинныи день на карачках ползат… Пьет.

Калистрат Ефимыч попа Исидора просил о венчании. Выслушал тот и сказал:

- Ну тебя, искусителя, к дьяволу! - Махая широкими рукавами, густо рявкнул:-Пошел из моего дома, чтобы моментально! Раз у тебя новая вера - не буду, не желаю! В город напишу - еретика не хочу!., не желаю.

И шумный, как падающее дерево, долго гремел в маленьких, тесных комнатках, точно две пчелы копошились в лохматом зеленом волосе маленькие, чужие, ясные глаза.

Обдуло посёлками, волостью, Тарбагатайскими горами, наложил эпитимью за грехи. Калистрат Ефимыч Смолин в Талице:

- Женится на потаскухе городской.

На Сергия вышел как-то Калистрат Ефимыч из кельи в горы. Ярко-золотые перстни - скалы и камни неведомые на них - лиственницы. Шелковисто-розовые снега в белках. Дышит земля осторожно и чутко, как собравшийся в далекий путь странник.

И как стрепет в небо - бьет к горам душа.

Вздохнул Калистрат Ефимыч.

- Перелет ведь у птиц, поди… Летят! А тут сижу, милостыню раздаю…

Зашуршала трава, заговорила. Камешки по откосу покатились. Смотрит, выковыляла на тропу старуха древняя, лицо в лохмотьях, пала на колени, гнусит:

- Батюшка, Калистрат Ефимыч!..

А дальше и разобрать нельзя. Наклонился он к ней.

- Ты ко мне домой приходи, старуха, чаем напою, поговорим…

Гнусит старуха, заплетается губами, как и ногами.

- Нельзя ведь, родной… Денег-то нету, а у меня… дочка-то, Маша-то… батюшка!..

Сказал Калистрат Ефимыч, как научился говорить с убогими, - тихо и ласково:

- Какие деньги мне, баушка?… Не надо…

- Сыны, сыны твои берут… просют, а мне что, кабы… да нету, нету, батюшка!..

Отошел он от старухи и по тропам незнамо куда побрел. Не заметил, как на скалу вышел, что в горах, в кедрах, в соснах.

А на скале стоят молодые талицкие парни кучкой, смотрят на запад, говорят тихо, а над ними на сосновой жерди болтается на ветру кумачовая тряпка.

- Чего вы? - спросил их Калистрат Ефимыч.

Сорвал боязливо один кумачовую тряпку, в карман сунул и ответил сердито:

- Та-ак…

Калистрат Ефимыч спросил:

- Семена не видали?

Не видали парни Семена. Да и не мог он тут быть. Незачем.

Есть снаряд такой охотничий - срубце. Делают его из жердей, узкий в горлышке, широк донцем, как бутылка. А закрывают стеблями овса необмолоченного- корни к донышку, а колосья свяжут крышей вместе.

Садится птица на конец крыши, проваливается вниз, а кверху как? Не расправить крыльев ей, не вылететь.

Вот под скалой увидал такой снаряд Калистрат Ефимыч, овес раздвинул, а там меж прутьев напуганные, голубовато-розовые птичьи глаза…

Опустил стебли Калистрат Ефимыч, выпрямился и сказал:

- Та-ак?… Сидишь?

Назад Дальше