- Гриппина Калистратовна Смолина. Целка!.. Двадцать пять - направо жарь!..
- Не хочу! - стремительно сказала Агриппина. - Не поеду!
Староста пошел к другой избе.
- Твое дело, - сказал он. - Казацкого захотелось, оставайся… У нас и так лошадей нету, на уборку надо. А тут баб в чернь увози. Оставайся!.
Вечером в таежные заимки уходили прятаться подводы с бабами. На гумнах затопили самогоночные аппараты. Стрелки пошли бить птицу. Старухи пекли блины и шаньги.
Проскакала селом тележка. В ней культяпый Павел, стегая взмыленных лошадей, торопливо перекрестился левой рукой на церковь.
В субботу в поселок приехали атамановцы.
IX
Пили самогонку и пьяные, в обнимку, уходили в тайгу, махая остро опущенными шашками. В день приезда выбежали из тайги три кабана. Атамановцы схватили их в шашки.
Ждали еще кабанов.
Желтые, тугие лица с темными, напуганными зрачками. Ходили всегда по нескольку человек. А ночью в душных, жарких избах говорили долго, неустанно, по-пьяному.
Офицеры, трое, посланы были вербовать киргизов в отряды Зеленого знамени. Киргизы не шли.
Вечером горькое, оранжевое небо покрывало тайгу, Тарбагатайские горы.
Потом атамановцев, большую часть отряда, услали куда-то. Говорили, к Семипалатинску. Остались самые молодые.
Пригнали мужики скот. Бабы вернулись с заимки.
Горели медленно розовые, нежные и тягучие, как мед, дни.
В один такой день встретила Агриппина поручика Миронова. Был он большой, розовый, с волноподобно переломанными бровями, оттого казался всегда смеющимся.
Остановил ее в переулке, сказал:
- У тебя, говорят, отец святой?
Исступленно взглянула Агриппина, ответила:
Не знаю. Чудес не видала.
Офицер пошел с ней рядом.
- А ты какая, из святых? У вас тут на каждую девку парень есть - не подступишься!
Говорил он торопливо, точно догоняя кого рысью, но голос вертелся круглый и румяный.
- Ты с кем гуляешь?
Вытягивая вперед ногу в побуревшем лаковом сапоге, он рассмеялся. И так шел до самого дома, смеясь.
Ночью, густой, зеленой, как болотные воды, Агриппина металась по кровати и шептала:
- Прости ты меня, заступница!.. Аболатская, нерукотворная!.. Господи!..
Перед лицом стоял он - темноликий, сухой, как святые на иконах. Поднимал медную руку и говорил звонкие, повелительные слова. И от его слов жгло и дымилось гарью сердце, как степь в весенние палы.
Но был офицер румяный, словно не ходил по тайге в ловлях. И только веки были в резких, угловатых морщинах..
Хотелось видеть его таким, каким подходил он к постели, ночами. Строгим, повелительным.
Агриппина сторонилась, молчала.
Злобно кричала она на приходящих убогих и жалующихся:
- Молиться надо, молиться, нехристи вы и злодеи!..
Мутнели души убогих, как весенние воды. Опуская глаза, говорили протяжно:
- Грешны, Гриппинушка, грешны, нетронутая. Молились!.. Наши-то молитвы не подымаются - будто, градом колос… Грешны!..
Конопляники тошно-душные - людские лица. Нельзя в них смотреть, дышать ими. Марева в голове пойдут - облачные, радужные, неземные…
Спросила Агриппина офицера Миронова:
- Ты в бога-то веруешь?
- Верую, - строго ответил офицер и вдруг постарел, морщины с век пали на все лицо, - Верую "У меня вера осталась - одна.
- А как веруешь? - торопливо спросила Агриппина.
Замолчал офицер. Подумал. Как плуг в целых землях, путались и резали коренья души знакомые слова:
- Бог-то, бог-то, как у всех. Некогда мне было думать! - Тяжело передвигая губами, проговорил: - Семь лет воевал: на германской, здесь. Всю душу снарядами разворотило. Некогда думать.
Засмеялся вдруг, орозовел и, подпрыгнув, схватил Агриппину за груди. Она тихо отстранилась и сказала:
- А ты подумай!
Миронов двинулся за ней. Опять говорил что-то весело и запыхиваясь. Гимнастерка была широкая, пахла мылом, но под мышками был пот. Дышать Агриппине было тяжело и тесно.
Повторила она:
- Подумай…
Потом в пригоне Дарья, пронося в широком подойнике молоко, сказала ей задорно:
- Офицер-то за тобой бегает. Ты валяй - може в город возьмет. Так издыхать… в девках, что ли?
Агриппина, не взглянув на нее, мимо. В горнице перед иконами говорила молитвы тягучие, жалобные.
Растоплялось, занимало всю грудь широкое, как весенняя туча, сердце.
Плакала она, шептала слова в плаче, - пересыпные и мелкие, как степные пески:
- Восподи!.. Восподи!.. Как это!.. Владычица и заступница Аболатская, просвети и помилуй!..
Шли мужики самотопом - в ряд, по кустам и вспугивали птицу. На опушке колка сидел в шалаше офицер, бил кренившихся к нему птиц.
Желтые и жирные, точно коровье масло, горели кусты в розовых полях. Ветер шебуршал жнивьем.
Собаки у офицера не было, Дмитрий сбирал птицу. Он взвешивал каждую куропатку на руке, говорил торопливо:
- А эта, ваше благородье, еще тижалей - чисто пушка!..
Гукали мужики. Розовело у офицера бритое, упрямое лицо. В колке при выстрелах шумно срывались с берез галки.
Сладкая, мягкая была у куропаток кровь. Как мед, лепила она пальцы. Хмельно, утомленно сказал Миронов:
- Ставь чайник… будем на вольном воздухе чай пить…
- А мужики, господин поручик?
- Пущай берут птицу и уходят. Мне ее не надо!
Гуськом, точно в церкви ко кресту, подходили мужики и брали по куропатке. Последнему досталось три. Догоняя остальных, он незаметно швырнул двух в куст и ушел, неся одну птицу.
Поднимая высоко медный котелок, noвязанный полотенцем, вошла Агриппина. Она поставила котелок на землю и, остро глядя на офицера, сказала:
- Обед вам.
- Кто велел? - закричал хрипло Дмитрий. - Сколь птицы набили, а она обед!
Миронов хмельно развел сведенными от долгой стрельбы руками. Пух куропаток прилип к выпачканным в крови сапогам.
- Ничего, - вяло сказал он, подымаясь.
- Правила, господин поручик: охотнику не полагается обед из дому носить… Стыдна, однако, и обида!..
Повернулась Агриппина в колок. Длинная синяя шаль звенела желтыми травами. Тянулись по туго натянутой щеке серебристо-розовые нити осенних паутин.
Офицер, твердо и уверенно ступая на пятки, догнал ее:
- Тебя почему нигде не видно?
Агриппина молчала.
Тревожно и сладко пахло клубникой. Лиловато блеснув шкуркой, шмыгнула через сапог ящерица.
- Я о тебе скучаю, - сказал офицер неуверенно. - к Дмитрию сколько раз заходил, думал, тебя встречу.
- Не ходи, - сказала Агриппина.
Офицер взял ее за руку, помял и проговорил лениво:
- Пойдем в колок!.. Устал., отдохнуть надо…
Агриппина молча уходила в травы. Он набросился на нее, стал срывать кофту и юбки.
Агриппина опустилась под ним, порывисто дыша ему в лицо хлебом и какими-то пряными ягодами. В лицо ей уперлось мягкое и теплое плечо офицера. Она заметила лопнувшую у подмышки рубаху. Просвечивало розовое, кисло пахнущее тело.
Агриппина схватилась руками за травы, чувствуя под зубами упругое тело, укусила. Офицер сипло, - нутром вскрикнул.
Агриппина, закрыв глаза, тянулась зубами по рукаву.
Офицер вскочил и сказал злобно:
- Вот собака!..
Темная и неподвижная лежала в травах Агриппина. На потных висках прыгало оранжевое солнце.
Миронов, щупая укушенное место, проговорил:
- И поиграть со скотом нельзя!.. Чего ради, спрашивается, укусила?… Сама виснет!..
Он, так же твердо опираясь на пятки, ушел.
В клети у Калистрата Ефимыча говорила Настасья Максимовна:
- Я не знаю, Листратушка, а вот, бают, вера у те другая, хоть бы сказал мне. Я поверю. А то не знаю, как и верить, может, и не по-твоему. Ты скажи?
Поднялся Калистрат Ефимыч, высокий и прямой "Туго провел тяжелой и волосатой рукой по костлявому, впалому лбу и сказал:
- Нету у меня веры и не было.
Настасья Максимовна отвечала мягкими, атласисто-розовыми губами.
- Ну и не надо ее!.. А только у меня, Листратушка, кажись, ребеночек…
X
Послух шел поселками, волостями, синими Тарбагатайскими горами:
- Обрелся человек новой веры в Талице. Ездил Чиликтинской долиной культяпый Павел, сказывал:
- Сам видел - праведной жизни мужик. И силищи агромадной, в сто пудов камень подымат.
Шли больные, падучие, сглаженные. Сколько их в этих осенних ясных горах?
Из каких падин-расщелин, какими ветрами темными вынесло?…
Сначала по двое, по трое, а потом десятками стали приходить.
Густая была осень, грязная. С полуночной страны накатил синий ветер. Пахло сыростью, мхами, улетающими птицами.
Люди гнулись, как сломанные деревья. У ворот встречала их Фекла, отводила на край поселка. Здесь в маленькой избушке принимал даяния Семен, говоря беспокойно.
- А ты о деньгах молчи, он не любит. Молчи! Вечерами лошадь с сытой шеей и сонными глазами привозила даяния в амбары Семена…
Торопливо крестясь, вползали убогие на скрипучее крыльцо. Вытирая грязные руки о половик, проползали в келью. Кисли острыми запахами звериных логовищ плоские хрящеватые уши, отрепья одежд.
- Ну, чего вам, чего? - говорил низко, тревожно Калистрат Ефимыч.
Знали убогие, порченые, что без просьбы ничего не дается. Надо просить новую веру, долго и упорно просить. Калеки хрипло, визгливо никли, ныли:
- Батюшка… помолись!.. Калистрат Ефимыч, помолись!..
Матово-зеленый, пахнущий людским убожеством, воздух в келье. Мелкие, зеленоватые глаза у святых на иконах. Кто-то свечу зажег перед образами.
Глядел Калистрат Ефимыч в глубокую тьму за окном. Ныли убогие. Выл тоскливым, волчьим воем на пригоне синий полуночный ветер.
Льдами несло с полуночи, льдами.
И лед шел на сердце, холодные глыбы с острыми, больно режущими краями.
Говорил Калистрат Ефимыч:
- Кому мне молиться-то, а?
Отвечали убогие:
- Сам знаешь!
Раскрыла настежь окна. Несло летом, ветра по улице прыгали розовые, желтые и голубые. Медоносными травами пахло.
Дни пахучие, медовые, розовые.
Был офицер большой и мягкий.
Но не приходил он больше. И ныло, как рысь зимой, тонко-свистяще сердце.
Хотела видеть ночами старых, грозных и омраченных богов. Горели грузные ризы, чужие стояли бога, не спускались из темных одеяний на цветные половики горницы.
Плакалась слепая Устинья:
- Ты хоть бы за меня-то помолилась, Гриппинушка! Не останавливается слеза - течет.
Но у самой Агриппины не останавливалось, текло сердце.
Ночи текли медленные и широкие, как сибирские реки. Ревели, просили любви в Тарбагатайских горах звери - кабаны, медведи и сохатые.
Избы плыли огромные, тянулись к небу зеленые деревья. Как темные цветки, отражая звезды, пахли людьми окна. Выли, тоскуя по горам, лохматые, волчеглазые собаки. Были у них огромные, желтые клыки, и, как клыки, рвали синие тучи Тарбагатайские белки - вершины.
Нет, никому не молилась Агриппина.
Такой ночью приметнулась к школе, где жили офицеры. Постучала в окошко. Вышел Миронов, большой, теплый.
Сказала Агриппина:
- Звал, что ли?
Засмеялся офицер.
- Конечно, звал! Чего долго не приходила?
Повел ее за собой.
В тесной учительской двое офицеров играли в карты. На Агриппину не взглянули.
- На пять - десять минут можно вас попросить, господа? - спросил весело Миронов.
Низенький, длинноусый проговорил:
- Пожалуйста, Николай Матвеич, располагайтесь. Мы в классной доиграем.
Они собрали карты, взяли бутылки под мышки и вышли…
И опять дни такие же непонятные и Долгие. Уехал куда-то в степь офицер. Возвратись, ничего не говорил, не приходил, не звал.
Ныли у крыльца убогие. Шелестели руками, сухими, как осенние травы.
- Не сердись, Гриппинушка, нетронутая… не сердись, молитвенница!
Выходил на крыльцо Калистрат Ефимыч, говорил:
- Уходите вы, ради бога… Ничего у меня нету!
Ползли за ним по высокому крыльцу убогие. Протяжно и озлобленно:
- Помолись… помолись!..
Под наметным сеном гнулись пригоны.
Гнулась в тоске душа. Ночью выходила Агриппина за ворота. Теплые и низкие, как коровы, дышали темно- зеленые избы. Ветер дул пахучий и непонятный…
XI
Лохматый, травоподобный, вполз в келью отец Исидор и, шумно дыша, сказал:
- Ты тут, чадо, какую это новую веру выдумал? Расскажи-ка!..
Округло поднял руку для благословения. Сел он почему-то не на стул, а на кровать. Точно спеша куда, заговорил:
- Не таи - все говори. Никто открывать про тебя не хочет. Какая это вера?
Но в голосе его была почтительность, словно говорил с благочинным. Калистрат Ефимыч посмотрел на него и спокойно сказал:
- Не знаю. Никакой у меня веры нету. Расту.
Поп шумно вздохнул, захохотал. Хохотали зеленоватые, пахнущие илом волосы, широкие одежды.
- Вот это-то и ость настоящая вера? Нет, ты в самом деле, Калистрат Ефимыч!.. Скажи? А у те средства от падежника нету? Пчела мрет.
- Не занимался пчелой.
- Напрасно! Много смиренья приобрести можно. Совсем напрасно!
Калистрат Ефимыч молчал. Поп, строго постучав ребром ладони по кровати, сказал:
- Баптист ты, должно, али хлыст. Христом себя считаешь?
- Нет.
Лохмато заорал поп:
- А ты назовись! Чего молчишь? Тогда я скажу - имеешь ты право за людей молиться или не имеешь! Зачем ты беспокойство мне причиняешь? У меня, быть может, оттого и пчела дохнет!.. Мне из города пишут- сообщи, что за пророк такой, а что я сообшу - сам, мол, он ничего не знат.
- Не знат.
- Брешешь! Не могу я так написать. За такую бумагу в три шеи вытурят меня… Ты разъясни.
- Про веру-то?
- Да, ну.
Калистрат Ефимыч наклонился и заглянул попу в глаза. Поп опустил лохматые брови, потно дыша, сказал испуганно:
- Ты не томи, у меня сердце слабое…
Калистрат Ефимыч поднял руку и проговорил не спеша:
- А коли… я тебе… по рылу дам… Или…
Поп Исидор, слюнявя слова, заплетаясь руками:
- Молчи… молчи!.. Богохульник!..
Большое травоподобное пятно загородило двери. Пахнуло болотами и смолой сосновой, Укоризненно прогудел поп: - Предатель ты, Иуда!..
XII
Как будто всем телом хромал Семен. Голос хромой, прерывающийся.
- Жениться хочет батя-то на этой городской. И женится. Ребенок у ней, бает. Брешет, не от него, поди!
- Ну?
- Не пойдет народ… Какой, скажет, святой - с потаскушкой живет. Женится еще!.. Тут нада…
Оглядел беспокойно Семен розовато-желтое тело Феклы. Пахло в предбаннике золой и вениками. Банные, бесстыжие глаза у Феклы, и смотрит на Семена по-иному. Засмеялась.
- Чего ты?
- А ты в баню с такой речью пришел? Про потаскуху таку опричь бани-то где можно придумать?
И туго колыхая большим животом, точно выталкивая бесстыдство, хохотала Фекла. Скрипя, отошла дверь; пахло из бани томящей жарой.
- Што мычишь-то, корова!
- Ты народу-то про нее бай-эпитимья, мол!.. Эпитимью за грехи свои наложил Калистрат Ефимыч!.. Поклонов, мол, мало, так он шлюху себе в жены берет.
- Не поверют.
Завертелась перед баней желтая, бесстыдная пыль. Плотно сжимая губами клок соломы, весело проскакал теленок. Нехотя двигая толстыми бедрами, вошла Фекла в низенькую дверь.
Из бани вместе с новым клубом томящей жары крикнула:
- Коли верят… ничего!.. Скажут - так и надо!
А вечером на перине сказала Семену:
- Ты за Митрием-то следи… Он даяния-то получать-то получает, да должно… кажинныи день на карачках ползат… Пьет.
Калистрат Ефимыч попа Исидора просил о венчании. Выслушал тот и сказал:
- Ну тебя, искусителя, к дьяволу! - Махая широкими рукавами, густо рявкнул:-Пошел из моего дома, чтобы моментально! Раз у тебя новая вера - не буду, не желаю! В город напишу - еретика не хочу!., не желаю.
И шумный, как падающее дерево, долго гремел в маленьких, тесных комнатках, точно две пчелы копошились в лохматом зеленом волосе маленькие, чужие, ясные глаза.
Обдуло посёлками, волостью, Тарбагатайскими горами, наложил эпитимью за грехи. Калистрат Ефимыч Смолин в Талице:
- Женится на потаскухе городской.
На Сергия вышел как-то Калистрат Ефимыч из кельи в горы. Ярко-золотые перстни - скалы и камни неведомые на них - лиственницы. Шелковисто-розовые снега в белках. Дышит земля осторожно и чутко, как собравшийся в далекий путь странник.
И как стрепет в небо - бьет к горам душа.
Вздохнул Калистрат Ефимыч.
- Перелет ведь у птиц, поди… Летят! А тут сижу, милостыню раздаю…
Зашуршала трава, заговорила. Камешки по откосу покатились. Смотрит, выковыляла на тропу старуха древняя, лицо в лохмотьях, пала на колени, гнусит:
- Батюшка, Калистрат Ефимыч!..
А дальше и разобрать нельзя. Наклонился он к ней.
- Ты ко мне домой приходи, старуха, чаем напою, поговорим…
Гнусит старуха, заплетается губами, как и ногами.
- Нельзя ведь, родной… Денег-то нету, а у меня… дочка-то, Маша-то… батюшка!..
Сказал Калистрат Ефимыч, как научился говорить с убогими, - тихо и ласково:
- Какие деньги мне, баушка?… Не надо…
- Сыны, сыны твои берут… просют, а мне что, кабы… да нету, нету, батюшка!..
Отошел он от старухи и по тропам незнамо куда побрел. Не заметил, как на скалу вышел, что в горах, в кедрах, в соснах.
А на скале стоят молодые талицкие парни кучкой, смотрят на запад, говорят тихо, а над ними на сосновой жерди болтается на ветру кумачовая тряпка.
- Чего вы? - спросил их Калистрат Ефимыч.
Сорвал боязливо один кумачовую тряпку, в карман сунул и ответил сердито:
- Та-ак…
Калистрат Ефимыч спросил:
- Семена не видали?
Не видали парни Семена. Да и не мог он тут быть. Незачем.
Есть снаряд такой охотничий - срубце. Делают его из жердей, узкий в горлышке, широк донцем, как бутылка. А закрывают стеблями овса необмолоченного- корни к донышку, а колосья свяжут крышей вместе.
Садится птица на конец крыши, проваливается вниз, а кверху как? Не расправить крыльев ей, не вылететь.
Вот под скалой увидал такой снаряд Калистрат Ефимыч, овес раздвинул, а там меж прутьев напуганные, голубовато-розовые птичьи глаза…
Опустил стебли Калистрат Ефимыч, выпрямился и сказал:
- Та-ак?… Сидишь?