* * *
Очень поздно я вышел от именинника.
Девственная улица была совершенно пуста, и молчание самое невозмутимое угрюмо в ней царствовало. Вся заваленная страшными снежными сугробами, она представляла до того бездушную картину, что яркий свет молодого месяца нисколько не оживлял ее. Не было ни извозчиков, как в других улицах, ни просто людей. Ворота везде заперты тяжелыми замками, оконные ставни закрыты наглухо и опоясаны толстыми железными болтами.
Я очень хорошо знал, что тишина эта только кажущаяся, что не в одном только доме, откуда я вышел сейчас, кипит в настоящую минуту жизнь, разыгрываются веселые или печальные сцены. Оттого мне и казалось весьма странным, что ни разу не удалось мне подметить ни одного проявления этой жизни ни на улице, ни в нескромных окошках. Думаю я: ведь непременно же в одном из этих домов, сейчас же, может быть, попечительница икающего ундера бьет и ругает его: отчего же я не слышу этого крика? Отчего не слышу ни одного звука на улице, ни одной живой души в ней не вижу? Мне даже стало досадно оттого, что я не мог разрешить себе этих вопросов.
"Кто не имеет тени, тот не должен выходить на солнце", - случайно попалось мне на язык.
Иду я и бессознательно пережевываю эту фразу. Передо мной заходили фантастические приключения Петра Шлемиля, о котором сказал еще Шамиссо, как вдруг приметил я, что от низеньких домов девственной улицы падают на снежную дорогу громадные тени. Я остановился и осмотрелся. Моя тень показалась мне в пять раз больше обыкновенной тени, от меня отражающейся. "Вот странность! - подумал я про себя. - Отчего это у меня такая длинная тень?" Показалось мне в это время, что уличный фонарь, прикрепленный к столбу, как-то иронически посматривает на меня. Подошел я к нему близко, осмотрел я его со всех сторон, и действительно, невинный висельник смотрел на меня необыкновенно насмешливо. Подперся он в бок железным локотком и, каждую секунду подмаргивая мне своим огненным глазом, так и покатывается от смеха.
- Чему ты смеешься? - строго спросил я его. - Можешь ли ты смеяться в такое позднее время?
"Могу, могу", - отвечает он.
- Нет, не можешь! Ты светить должен, а не смеяться.
"Я смеюсь и свечу. Ты посмотри, какая у тебя длинная тень".
- Вижу. Ну что же?
"А моя, посмотри, длинна ведь?"
Я взглянул и на его тень. Боже! Она невиданным змеем каким-то растянулась вкось улицы, пробежала через соседнюю широкую площадь и скрылась из глаз моих во мраке уж другой части города.
Изумление мое возросло в высшей степени, тем более что тень фонаря не лежала, как бы следовало, позади столба, а с непостижимым нахальством выпячивалась вперед. Фонарь больше и больше издевался надо мной.
- Отчего это? - допытывался я у фонаря. "Так!" - отвечал он, продолжая хохотать.
- Не может быть, чтобы так. Ты, наверно, знаешь, только не хочешь сказать. Ежели бы ты не знал, - усовещевал я его, - ты бы не смеялся.
"Клянусь, не знаю. Меня сюда недавно поставили. В Газетном переулке, где я прежде стоял, тени у всех были обыкновенные, а здесь, видишь, какие? Кто только проходит по этим местам, особенно ночью, все меня спрашивают: отчего это? Я этому и смеюсь".
- Будто уж все? - спросил я.
Обиженный отошел я от него, справедливо воображая, что он знает гораздо больше того, нежели сказал мне.
"Не может быть, - думаю я про себя, - чтоб обитатели девственной улицы все имели такие длинные и более обыкновенного черные тени, как у меня и фонаря".
"У всех до одного такие!" - крикнул мне издали фонарь тонкою фистулой.
- Врешь! - ору я ему басом.
"У всех, у всех!" - снова донеслась ко мне фистула.
- Врр-решь, - изо всех легких трублю я в ответ и сам остаюсь необыкновенно доволен, что бас мой звонко раскатился по сонной улице.
Согласным хором ответили мне обывательские собаки, пробужденные моим криком.
"Сейчас издохнуть, ежели вру!" - донельзя убедительно прозвенел фонарь тонким голоском.
- А ежели ты не врешь, так я знаю теперь, отчего все вы сидите за дверьми дубовыми, за замками железными, - именно оттого, что у всех вас здесь тени очень длинны, - бормочу я. - А кто имеет длинную тень, тому нужно дома сидеть, - пародирую я Шамиссо.
- Обстоятельней докладывай, - прохрипел чей-то знакомый голос.
Я останавливаюсь, нагибаю голову и стараюсь догадаться, кому принадлежит этот голос.
- Говор-ри деликатней: я - твой начальник!
Тут я догадался, что это икающий ундер. Сильный морозный ветер подул мне в лицо, и к первой догадке моей присоединилась другая, что я необыкновенно пьян. Только что пришел я к этому выводу, как, к крайнему моему удивлению, тень моя значительно уменьшилась…
Снова донесся до меня тонкий, насмешливый хохот фонаря; но голова моя была уж настолько свежа, что я теперь не обиделся на этот хохот.
"Вздор! - рассуждал я. - Это только так чудится мне".
Я перешел широкую площадь и повернул в другую людную улицу. Повстречался со мной какой-то барин в истерзанном пальто. Он спотыкался на каждом шагу, очевидно, направляясь в девственную улицу.
- Ежели они опять спрашивать станут, - бурлил он, - отчего я пью, не буду разговаривать с ними: прямо в зубы заеду…
Длинная тень бежала за истерзанным пальто… "Вот это действительность!" - подумал я.
Над самым моим ухом сторож затрещал в трещотку; посередине улицы быстро мчалась карета, сверкая фонарями: где-то гудели часы.
"И это действительность", - продолжал я пробовать свежесть моей головы.
- Ваше сиятельство! Что же на рысачке-то обещались прокатиться! - говорил совершенно незнакомый извозчик. - Полтинничек бы прокатали, ваше сиятельство. Ах! хорошо бы мне ночным-то делом на полтинничек съездить! Пра-а-ва!
Я совсем отрезвел, потому что мне предстояла длинная дорога до квартиры пешком, ибо полтинника, который бы мог, по мнимому обещанию, прокатать на рысачке, ни в кармане, ни дома у меня не оказывалось.
- И это действительность! - сказал я вслух и бодро принялся гранить замерзшую мостовую.
Извозчик, обманутый в своих ожиданиях, загнул мне вслед неласковое слово. Мне почему-то стало веселее от этого слова.
1862
НАСУПРОТИВ!
I
…Хотелось поскорее добраться до ночлега, потому что совсем свечерело и в воздухе ощутительно распространялись прохлада и тишина ночи.
Впереди меня, в влажном от вечернего тумана воздухе, неясно рисовались крыши деревенских изб. Может быть, впрочем, то были деревья леса, стоящего в стороне от дороги, а может быть, что облака туманные, закрывши собою верхушки придорожных вешек, обманывали меня.
Нет! Вероятно, это крыши домов, думаю я, и действительно вдали послышался лай собак и тот неопределенный гул, который обыкновенно несется из большого села, когда подойдешь к нему не так близко, чтобы можно было видеть его.
Потом я окончательно уверился, что близко село, что только или густые ветлы его огородов, или пригорок какой-нибудь мешают мне ясно видеть его. Навстречу мне попалась какая-то унылая баба. За плечами она несла связку хвороста и при встрече со мной низко мне поклонилась.
- Бог в помочь, тетушка! - сказал я ей.
- Спасибо, кормилец, - ответила она мне самым плачевным голосом.
- Далеко тут деревня-то?
- А вот за горкой-то. Подымешься как на горку-то, там тебе и деревня будет.
- Што ж это ты, в лес, што ль, ходила по дрова? Ай лошаденки-то нет, што сама несешь?
- Какие там лошаденки, голубчик ты мой! Шестнадцатый год вот так-то маячусь без мужа. От одних дров всю спинушку разломило. Летом-то еще ничего: выйдешь на большую дорогу, обломает ветром ветки, - ,ну и собирай, не ленись только; а зимой, как в лес-то за ними придется идти, и-их страсть какая под снегом-то их откапывать!..
- А ты бы к мужу шла, все бы, глядишь, полегче было, - посоветовал я.
- Где его найти, мужа-то? Он мне ни одной весточки об себе ни разу не дал. Ох! Далече, надо быть, загнали его.
Сильно задумался я, так что и не слыхал, как подошел к самому селу.
- Будьте вкладчики на каменное строение Николаю-чудотворцу, - растягивал древнейший старец, сидевший у часовни, выстроенной перед самым селом.
Его дребезжащий голос и звон колокольчика, которым старец сопровождал свое пение, вывели меня из моего раздумья. Я осмотрелся. Предо мной была одна из тех быстро разросшихся деревень, которые, вследствие местных обстоятельств, в какие-нибудь пять или десять лет из поселка в три-четыре избы вдруг превращаются в длинные села с постоялыми дворами, харчевнями и проч.
Около часовни болталась толпа ребятишек. "Будьте вкладчики на мягкие калачики!.." - голосили они целым хором, очевидно поддразнивая сборщика-старца.
- Вот я вас, мошенники! - грозил им дед своею толстою палкой, не вставая с места.
Мещанин какой-то подъехал к часовне. "Будьте вкладчики…" - заголосил было дед, но мещанин предупредил его. Сняв картуз, он начал молиться, расправляя свои длинные волосы. Мальчишки между тем голосили громче прежнего: "Будьте вкладчики на мягкие калачики…"
Мещанин, по-видимому, не обращал на них ни малейшего внимания. Наклонившись к старику, чтобы сотворить ему милостыню на построение храма, он потихоньку сказал ему: "Поймать, што ли, дедушка?"
- Пымай, пымай, голубчик ты мой! Пымай какого-нибудь. Изняли они меня, разбойники! Страсть как изняли!
Вдруг мещанин бросился на стаю ребятишек, схватил какого-то мальчугана за всклоченный хохол и подтащил к деду.
- А, падлюка, попался! - шамшит дед и дерет мальчишку за вихры. Мальчишка орет во все горло. Мещанин стоит поодаль и приговаривает: "Вот это прекрасно! Вот это чудесно! Ай да дедушка! Половчей ему голову-то расчеши, - ему скоро жениться понадобится…"
От часовни к селу тянулся огромный сад, молодой еще. За садом начинался длинный деревянный забор с соломенными сараями, которые особенно помогают отличать в деревнях и селах помещичьи дома от купеческих. Дома первых обыкновенно строятся, как говорится, на юру. Одиноко торчат около них беспорядочно разбросанные разные барские пристройки и службы, разрушенные и гниющие, тогда как дома купцов непременно обнесены новым забором с воротами наподобие крепостных ворот, и видишь, что все это строение принадлежит одному хозяину, что так же крепко оно, как крепок хозяин сам, и что оно ново так же, как нов сад, который обыкновенно разводится за домом на таком страшном количестве десятин, какого достаточно было бы для того, чтобы поселить на нем целый город.
По всей длине садовой огорожи и деревянного домового забора быстро преследовали меня мальчишки, дразнившие старого сборщика.
- Цыцарцы, цыцарцы идут! - восклицали они, видя во мне передового тех несчастнейших шарманщиков, которые шатаются по уездным ярмаркам.
- Мотри, малый, заиграет сичас.
- Где заиграет? Вишь, у него короба-то нет на спине.
- А может, он глаза нам отвел, вот мы короба-то и не видим.
На крыльце купеческого дома, сад и забор которого только что прошел я, сидели две девицы, полноты и румянца изумительного. При моем приближении они пугливо вскочили и убежали в комнаты. Между тем я поравнялся с домом.
- Вендерец какой-то идет, маменька! - очевидно, про меня рассказывали румяные девицы.
- Пусть идет! Бог с ним! - послышалось мне из растворенного окна.
- У вас все бог с ним! Выдь-ка, Матрена, за ворота поскорей, посмотри, не сдул бы чего; а я с крыльца посмотрю, - говорил мужской голос.
- Эй, цыцарец, сыграй на музыке-то, - с хохотом кричали мальчишки, бежавшие за мной.
На крыльцо купеческого дома вышел толстый мужчина с бородой, в ситцевой рубашке и подозрительно смотрел на меня. Из-за его плеча пугливо выглядывали румяные девицы, в ворота выбежала маленькая сухощавая бабенка и тоже устремилась на меня с самым наблюдательным вниманием. Вместе с бабой выбежала огромная собака и азартно залаяла и заметалась около меня. Ни сам купец, ни сухощавая бабенка не удерживали собаки, и только толстая палка моя держала ее в почтительном отдалении…
- Не можете ли вы пустить меня ночевать? - сказал я, обращаясь к купцу.
С какою-то особенною ненавистью посмотрел на меня купец, отвернулся и ушел с крыльца. За ним убежали полные девицы.
- Ах вы, братцы мои! Ночевать просится, - говорила стоявшая у ворот бабенка, помирая со смеха. - Милые мои! - орала она кому-то на дворе в растворенную калитку, - гляньте-ка, милые мои, цыцарец ночевать просится… Ох, черт ты проклятый! Уморил совсем…
А собака между тем неистово храбро подкатывалась мне под ноги, заливаясь валдайским колокольчиком. Я не вытерпел и дал ей палкой туза. Завизжала собака, как обваренная кипятком, и бросилась в подворотню.
- Ах черт ты проклятый! - заорала с невыразимым азартом бабенка. - Ах ты, нехристь поганая! Собаку убил, вот я ребят вышлю - они те бока-то намнут…
Я скорыми шагами удалялся от сего прекрасного сельского убежища.
- А, идол ты эдакой, - собак бить стал. Моли бога, что ушел далеко, я бы тебе… - кричал за мной сам домохозяин.
Я очень хорошо знаю толк в степных идиллиях, чтобы нисколько не возмутиться незаслуженною бранью, которою осыпала меня красная рубаха, - и шел искать себе более гостеприимного крова.
Мальчишки, встретившие меня в начале села, между тем уже предупредили меня. Я очень явственно слышал, как они, разбегаясь по сельским улицам и переулкам, орали во все свои звонкие горла:
- Собирайтесь, братцы, цыцарцы в село идут!
- Пусти, хозяин, ночевать, - спрашиваюсь я у мужика, сидевшего на завальне первой избы.
Не ответив мне ни одного слова, мужик торопливо вскакивает с места и скрывается в сени. Я иду за ним, но дверь затворяется - и я имею наслаждение слышать, как щелкнула перед самым моим носом ее железная запорка.
Вслед за мной раздается хлопанье избяного окошка. Из него любопытно высовываются несколько женщин.
- Этот? - спрашивают они у кого-то внутри избы, показывая на меня пальцами.
- Он и есть! - отзывается им мужской голос. - Откуда только наносит их к нам - короткохвостых?.. Пойти лошадей посмотреть, целы ли! Не сцарапал бы их цыцарец-то!..
- Пойдемте-ка и мы, бабы, взглянем, не намазал ли он стены либо плетня чем-нибудь. У них составы таки есть: намажет стену с вечера, а утром, только что солнце пригреет, стена-то и загорится.
На другой завальне сидят два мужика и женщина. Они бойко толкуют о чем-то. Женщина громко хохочет, слушая их.
- Пустите ночевать, братцы! - обращаюсь я к ним.
- Што?
- Ночевать пустите.
Мужики смотрят на меня, как на такого человека, который вдруг ни с того ни с сего дал им по самой ошеломляющей оплеухе. Бабенка, сидевшая с ними, видимо лопается, стараясь удержаться от смеха.
- Чужаки мы сами здесь, милый человек! У приятеля сидим. А ты вон на постоялом дворе поди попросись. Может, и пустят.
- А где же тут постоялый двор?
- А вон насупротив-то!
Я иду насупротив, а благоухающая вечерним запахом трав и дерев сельская улица оглашается басистым хохотом мужиков, пославших меня насупротив, которому дружно вторит тонкий и неистово радостный хохот бабы. На крыльце насупротив сидит пожилая женщина и кормит довольно взрослого ребенка.
- Бог в помощь, милая! - желаю я ей.
- Спасибо, касатик! Што тебе надоть? У меня ничем-ничего нет. Водицы испить дам, коли хочешь.
- Ночевать пусти, тетка, у тебя постоялый двор. Мне вон те мужики сказывали.
- Что ты им веришь-то, зубоскалам! Они тебя на смех поднимают - рази не видишь? Вот постоялый двор-то где, насупротив. А я, кормилец, одна с малыми детьми ночую. Мужики в поле, рабочей порою, живут. Так мне, женское дело, как же тебя ночевать пустить? Соседи смеяться станут…
Резонно! Пойду еще насупротив.
- Милый! - говорит резонная женщина своему ребенку, указывая на меня. - Вот они какие, цыцарцы-то, бывают - гляди! Они умеют глаза отводить. Они и малых ребят крадут. Он вот возьмет тебя и спрячет, - все будут видеть, как он тебя спрячет, а сыскать нельзя…
Ребенок пристально смотрел на меня, - и думаю, что он совершенно мог запомнить, какие бывают цыцарцы, и положительно ручаюсь, что, взрослый, он тоже, как и мать, едва ли пустит к себе ночевать кого-нибудь из короткохвостых.
Из окна следующего насупротив светится приветливый огонек. На крыльце никого нет, кроме злой собаки, пропустившей меня через крыльцо тогда только, когда я ломанул ее вдоль боков своей толстой палкой.
Только что вошел я в избу, ужинавшее семейство несколько секунд смотрит на меня с недоумением, а потом, по сигналу будто чьему, вдруг разражается хохотом.
- Цыц! - грозно прикрикивает на семьян седой большак, сидящий под самыми образами в переднем углу.
Все умолкает от этого повелительного, строгого "цыц!".
- Што тебе надоть? - спрашивает он у меня.
- Ночевать проситься пришел. Нигде не пускают. Семейство, очевидно, не смеется потому только, что боится другого "цыц!". Впрочем, младшие из его чинов не сдерживаются и потихоньку хихикают и перешептываются, во все глаза осматривая меня.
- Негде у нас ночевать. А коли голоден, - сурово говорит большак, - скажи, я тебе велю щей влить и хлеба дать…
- Спасибо за ласку. Ты ночевать-то пусти, а там я уж за все заплачу.
- Буде разговаривать-то по-пустому. Заплачу!.. Влей ему щей, Агафья! Поешь да ступай с богом! Ныне в поле тепло.
Я вижу, что мне еще предстоит идти в другой насупротив, потому что у большака при дальнейших моих просьбах начинают хмуриться сердитые брови…
- Где тут у вас постоялый двор есть? Меня все обманывают. Не хотят отчего-то правды сказать.
- И там не пустят… - уклончиво отвечал старик.
Я отправляюсь на божию волю искать постоялого двора. Наконец вот он - этот новый сруб из толстых сосновых бревен, с пучком серебряного ковыля над красным крыльцом, с ставнями, выкрашенными зеленою краской, с растворчатыми окнами, с скрипучими воротами и с огромными сараями, которые в вечернем мраке рисуются такими грозными крепостными валами.
Вхожу в избу, извозчиков никого нет. Из-за перегородки виднеется половина бабы, другая половина которой уткнулась в широкое отверстие русской печи. У стола пред фонарем сидит дремлющий хозяин.
- Здесь постоялый двор? - спрашиваю я дремлющего мужика.
Хозяин торопливо вскакивает с лавки, мечет на меня наказательные взоры и говорит такую речь:
- Ах ты шут эдакий кургузый! Што ты тут шатаешься? Я было уже засыпать стал, а тебя тут бес подмывает добрых людей будить. О господи-и! - растягивал он, крестясь и зевая. - Никогда-то тебе покоя от православного народу нет, а тут еще всякая голь нехрещеная лезет в избу.
- Какой же я некрещеный? Я такой же русский, как и ты. Вот посмотри: и крест есть у меня, и крещусь так же, как и все.
Работница наставительно подмаргивала хозяину с видом такой пройдохи, которая довольно на своем веку насмотрелась на всяких цыцарцев и вендерцев и которой поэтому все их обманы известны как пять пальцев.
Я между тем в доказательство своих слов показывал какой у меня крест есть на груди и как я крещусь.