Антоновские яблоки (сборник) - Иван Бунин 8 стр.


II

Дорога вьется сперва по перелескам. Потом пропадает в большом кологривовском заказе. В прежнее время она далеко обходила его; теперь ездит прямо, по двору усадьбы, раскинувшейся по бокам лесного оврага своим одичавшим садом и кирпичными службами. Как только в лес врывается громыхание бубенчиков, из усадьбы отвечает ему угрюмый лай овчарок, ведущих свой род от тех свирепых псов, что сторожили когда-то не менее свирепую и угрюмую жизнь старика Кологривова. Пока тарантас, сопровождаемый лаем, с грохотом катится по мостикам через овраги, смотрю на груды кирпичей, оставшихся от сгоревшего дома и потонувших в бурьяне, и думаю о том, что сделал бы старик Кологривов, если бы увидел нахалов, скачущих по двору его усадьбы! В детстве я слыхал про него поистине ужасы. Одна из любовниц пыталась опоить его какими-то колдовскими травами, - он заточил ее своим судом в монастырь. Когда объявили волю, он "тронулся", как говорили, "в отделку" и с тех пор почти никогда не показывался из дому. Медленно разоряясь, он по ночам, дрожа от страха, что его убьют, сидел в шапочке с мощей угодника и громко читал заговоры, псалмы и покаянные молитвы собственного сочинения. Осенью однажды его нашли в молельной мертвым…

- Не знаешь, не продали еще? - спрашиваю я у Корнея.

- Продали, - отвечает он. - И продали то, говорят, за трынку! Живет тут приказчик от наследников, а ему что ж? Не свое добро. Без хозяина, известно, и товар - сирота. А земля тут - прямо золотое дно!

- Хороша?

- Аршин чернозему. А лес-то!

Правда, славный лес. Горько и свежо пахнет березами, весело отдается под развесистыми ветвями громыхание бубенчиков, птицы сладко звенят в зеленых чащах… На полянах, густо заросших высокой травой и цветами, просторно стоят столетние березы по две, по три на одном корню. Предвечерний золотистый свет наполняет их тенистые вершины. Внизу, между белыми стволами, он блестит яркими длинными лучами, а по опушке бежит навстречу тарантасу стальными просветами. Просветы эти трепещут, сливаются, становятся все шире… И вот опять мы в поле, опять веет сладким ароматом зацветающей ржи, и пристяжные на бегу хватают пучки сочных стеблей…

- А вон и Батурино - насмешливо говорит Корней. И я уже понимаю его.

- Что, и тут плохо?

- Да уж молодые-то уехали. А старуха дом продает. Добилась до последнего.

- А как бы заглянуть туда?

- Да скажите, что, мол, дом себе для Родников присматриваю…

III

В Батурине - это большая деревня, но уж известно, что такое "барская" деревня! - в Батурине тихо. Скучно лоснится на солнце мелкий длинный пруд желтой глинистой водой; баба возле навозной плотины лениво бьет вальком по мокрому серому холсту… С плотины дорога поднимается в гору мимо батуринского сада. Сад еще до сих пор густ и живописен, и, как на идиллическом пейзаже, стоит за ним серый большой дом под бурой, ржавой крышей. Но усадьба, усадьба! Целая поэма запустения! От варка остались только стены, от людской избы - раскрытый остов без окон, и всюду, к самым порогам, подступили лопухи и глухая крапива. А на "черном" крыльце стоит и в страхе глядит на меня слезящимися глазами какая-то старуха. Поняв из моих неловких объяснений, что я хочу посмотреть дом, она спешит предупредить барыню.

- Я доложу-с, доложу-с, - бормочет она, скрываясь в темных сенях.

Вольно, должно быть, Батуриной выходить после таких докладов! И правда, - когда через несколько минут отворяется дверь, я вижу растерянное, старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз… Делаем вид, что мы очень рады друг другу, что этот осмотр дома - вещь самая обыденная, и Батурина любезным жестом приглашает войти, а другой дрожащей рукой старается застегнуть ворот своей темной кофточки из дешевенького нового ситцу.

Бормоча что-то притворное, я вхожу в переднюю… О, да это совсем ночлежка! Темно, душно, стены закопчены дымом махорки, которую курит бывший староста Батуриных, Дрон, не покинувший усадьбу и доныне… Направо - дверь в его каморку, прямо - комната старух, скудно освещенная окном с двойными рамами, с радужными от старости стеклами…

- Мы ведь в пристройке-с теперь живем, - виновато поясняет Батурина. - Ведь знаете, какие года-то пошли, да и теплее тут зимою…

- Но, может быть, я беспокою вас?

Старуха трясет головой и смотрит недоумевающе и вопросительно.

- Не беспокою ли я вас? - говорю я громче. Расслышав, Батурина поспешно улыбается.

- Нет-с, нет-с, - отвечает она с ласковой снисходительностью. - Пожалуйте- с.

И отворяет дверь в коридор…

Еще мрачнее в этих пустых комнатах! Первая, в которую я заглядываю из коридора, была когда-то кабинетом, а теперь превращена в кладовую: там ларь с солью, кадушка с пшеном, какие-то бутыли, позеленевшие подсвечники…

В следующей, бывшей спальне, возвышается пустая и огромная, как саркофаг, кровать… И старуха отстает от меня и скрывается в кладовой, якобы чем-то озабоченная. А я медленно прохожу в большой гулкий зал, где в углах свалены книги, пыльные акварельные портреты, ножки столов…

Галка вдруг срывается с криво висящего над ломберным столиком зеркала и на лету ныряет в разбитое окно… Вздрогнув от неожиданности, я отступаю к стеклянной двери на рассохшийся балкон, с трудом отворяю ее и прикрываю глаза от низкого яркого солнца. Какой вечер! Как вес цветет и зеленеет, обновляясь каждую весну, как сладостно журчат в густом вишеннике, перепутанном с сиренью и шиповником, кроткие горлинки, верные друзья погибающих помещичьих гнезд!

IV

Вечер в поле встречает нас целым архипелагом пышных золотисто-лиловых облаков на западе, необыкновенной нежностью и ясностью далей.

- Дядя, дай серничка! - кричит один из мальчишек, стерегущих на парах лошадей, и, вскочив с межи, бегом догоняет тарантас.

Но Корней суров и задумчив. Он с наслаждением вытягивает мальчишку кнутом и сдержанно покрикивает на лошадей.

"О чем он думает?" - думаю я, глядя на его выгоревший на солнце картуз.

И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить…

- Всем не мед, - говорит он. - Не одним господам… Хрестьянский банк, мол, помогает! Да нет, в долг-то не проживешь. Купят мужики сто - двести десятин, - конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга. А пойдут свары - дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь!

- Однако, - говорю я, - крупных-то господ осталось три-четыре на уезд - значит, расходится земля по народу.

- По городским купчишкам да лавошникам, - поправляет Корней. - По ним, а не по народу… И опять же земля без настоящего хозяина остается: им ведь только бы купить, благо дешево, а жить-то они ведь тут не станут! Ну, вот их- то, чертей, и зажать бы в тесном месте!

- Следовало бы?

Но Корней отводит глаза в сторону.

- Попоить пора, - говорит он деловым тоном.

- На Воргле попоим.

- Ну, на Воргле, так на Воргле… Эй, не рано!

Свежеет, и блеск вечера меркнет. Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту земли огромным мутно-малиновым шаром солнце. И что- то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей доли с мутно- малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом - дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже - холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью - только изредка повевает откуда-то теплом. В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят вороны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца.

Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженая! Слава богу, хоть месяц всходит! Все веселее…

V

Воргол - нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места. Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров. Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание.

- Уж и глухо же тут! - говорит Корней, слезая с козел, и голос его странно звучит возле пустых стен. - Посидите тут на крылечке, а я лошадей попою и овсеца им кину.

И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу. А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку…

Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себя свою ночную жизнь…

- Корней, - говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, - надо ехать! Поедем шажком, а уж покормим дома.

Корней останавливается.

- Ай соскучились?

- Соскучился. Ну его к черту… Едем.

- Это еще милость, - говорит Корней насмешливо. - Вы бы осенью али зимой заехали!

- И как вы только живете тут!

Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает:

- Живем пока…

- То есть как "пока"? А потом-то что ж?

- Потом - что бог даст. Все что-нибудь да будет…

- Что же?

- Да что-нибудь будет… Не век же тут сидеть, чертям оборки вить! Разойдется народ по другим местам, либо еще как…

- А как?

При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону.

- Как иначе-то?

- Там видно будет, - отвечает Корней уже совсем хмуро. - Поедемте, барин, не рано!

И молча лезет на козлы.

1903

Цифры

I

Мой дорогой, когда ты вырастешь, вспомнишь ли ты, как однажды зимним вечером ты вышел из детской в столовую, остановился на пороге, - это было после одной из наших ссор с тобой, - и, опустив глаза, сделал такое грустное личико?

Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и, наконец, подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу! Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство!

Но это была слишком крупная ссора.

Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне?

- Покойной ночи, дядечка, - тихо сказал ты мне и, поклонившись, шаркнул ножкой.

Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком. Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: "Шаркни ножкой!" И вот ты, чтобы задобрить меня, вспомнил, что у тебя есть в запасе хорошие манеры. И я понял это - и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно:

- Покойной ночи.

Но мог ли ты удовлетвориться таким миром? Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне:

- Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Пожалуйста!

Можно ли было после этого медлить ответом? А я все-таки помедлил. Я, видишь ли, очень, очень умный дядя…

II

Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу.

Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши - непременно цветные! - и выучиться читать, рисовать и писать цифры. И все это сразу, в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры.

- Но сегодня царский день, все заперто, - соврал я, чтобы оттянуть дело до завтра или хоть до вечера: уж очень не хотелось мне идти в город.

Но ты замотал головою.

- Нет, нет, не царский! - закричал ты слишком тонким голоском, поднимая брови. - Вовсе не царский - я знаю.

- Да уверяю тебя, царский! - сказал я.

- А я знаю, что не царский! Ну, пожа-алуйста!

- Если ты будешь приставать, - сказал я строго и твердо то, что говорят в таких случаях все дяди, - если ты будешь приставать, так и совсем не куплю ничего.

Ты задумался.

- Ну, что ж делать! - сказал ты со вздохом. - Ну, царский, так царский. Ну, а цифры? Ведь можно же, - сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, ведь можно же в царский день показывать цифры?

- Нет, нельзя, - поспешно сказала бабушка. - Придет полицейский и арестует… И не приставай к дяде.

- Ну, это-то уж лишнее, - ответил я бабушке, - А просто мне не хочется сейчас. Вот завтра или вечером покажу.

- Нет, ты сейчас покажи!

- Сейчас не хочу. Сказал - завтра.

- Ну, во-от, - протянул ты. - Теперь говоришь - завтра, а потом скажешь - еще завтра. Нет, покажи сейчас!

Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех - лишаю тебя счастья, радости… Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей.

И я твердо отрезал:

- Завтра. Раз сказано - завтра, значит, так и надо сделать,

- Ну, хорошо же, дядька! - пригрозил ты дерзко и весело. - Помни ты это себе!

И стал поспешно одеваться.

И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: "Отче наш, иже еси на небеси…" - и проглотил чашку молока, - вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики…

И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами.

- Покажешь? - спрашивал ты иногда. - Непременно покажешь?

- Завтра непременно покажу, - отвечал я.

- Ах, как хорошо! - вскрикивал ты. - Дай бог поскорее, поскорее завтра!

Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы - бабушка, мама и я - сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению.

III

Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки.

- Перестань, Женя, - сказала мама. В ответ на это ты - трах ногами в пол!

- Перестань же, деточка, когда мама просит, сказала бабушка.

Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься. Трах ногами в пол!

- Да перестань, - сказал я, досадливо морщась и пытаясь продолжать разговор.

- Сам перестань! - звонко крикнул ты мне в ответ, с дерзким блеском в глазах и, подпрыгнув, еще сильнее ударил в пол и еще пронзительнее крикнул в такт.

Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя.

Но вот тут-то и начинается история.

Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя. Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употребить усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного.

Но и этим дело не кончилось.

Ты крикнул снова. Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, - крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам господь бог улыбнулся бы при этом крике. Я же в бешенстве вскочил со стула.

- Перестань! - рявкнул я вдруг, неожиданно для самого себя, во все горло.

Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса!

- А! - звонко и растерянно крикнул ты еще раз.

И уже без всякой радости, а только для того, чтобы показать, что ты не испугался, криво и жалко ударил в пол каблуками.

А я - я кинулся к тебе, дернул тебя за руку, да так, что ты волчком перевернулся передо мною, крепко и с наслаждением шлепнул тебя и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь.

Вот тебе и цифры!

Назад Дальше