Гарденины, их дворня, приверженцы и враги - Александр Эртель 6 стр.


- Нет, Григорь-Григорич, давайте уж лучше в других торговаться, а эфтого оставим. Ведь ребра плоски… - глумился Капитон Аверьяныч.

- И две тыщи не хочешь? Ну, ладфо, кремень, снимай рубашку, благо я из себя вышел: две тыщи пятьсот - и больше ни слова!

- Непродажен, - ответствовал Капитон Аверьяныч.

"Григорь-Григорич" совершенно взбесился:

- Тпфу!.. Тпфу!.. Так вот на же тебе, на!.. Не нужно мне твоих лошадей!.. Не покупаю!.. Черт с вами совсем, с идолами!

Так и уехал, не купивши ставки.

Любезный был сын Недотроги 3-го и той же самой Волшебницы, которая так кстати ожеребилась сегодня конем. Капитону Аверьянычу тем особенно был приятен этот приплод, что Волшебницу он приобрел в завод уже после смерти старого барина. В противоположность прежнему гарденинскому рысаку несколько тяжелых и сырых статей, в детях Волшебницы, рожденной в знаменитом заводе Туликова, обозначался какой-то новый тип: лошадь выходила очень крупная, но не сырая, с сильными и развитыми челюстями, но не тупорылая, как прежде, с мягкою, шелковистою шерстью, с удивительною шеей, с крепкими и сухими мускулами, резвая и горячая. Это не была призовая лошадь, - по крайней мере, призовая на короткие нынешние дистанции; Кролик, например, тоже новый тип в Гарденине и тоже предмет особого увлечения Капитона Аверьяныча, не в пример больше соответствовал названию "рысака". Но в душе Капитон Аверьяныч не любил Кролика так, как он любил детей Волшебницы. С Кроликом у него связаны были мечты о необыкновенном прославлении гарденинского завода; когда он думал о Кролике, ему мерещились золотые кубки в господском кабинете, императорские призы, медали, отчеты в газетах и в "Журнале коннозаводства", посрамленные соперники, гремящее имя господ Гардениных… Любезный же говорил его сердцу, как говорит самодовлеющая красота; он любовался им, ни о чем не помышляя; он носил его в своем воображении, как, может быть, древний грек носил творение Фидиаса какогонибудь в своем. И только на дне души сладостно удовлетворялась его гордость, что это он, Капитон Аверьяныч, а не кто-либо другой, вывел такую лошадь в заводе Гардениных.

И в самом деле, нужно было долго подумать и побеспокоиться, прежде чем прийти к удачной мысли "скрестить" две отрасли" примирить два основных течения в орловском чистокровном типе. Константин Ильич Гардении не гнался за этим. Еще от отца принял он завод, в котором превозмогал тип тяжело, р, сыроватой, мясистой и крупной лошади. Таких лошадей с большою охотой покупали в хорошую городскую упряжь. Они были смирны, немножко вялы в очень сильны. Впоследствии, так как Константин Ильич из скупости мало "освежал кровь", в заводе стали появляться "наливы" и "шпат". На призах во все время существования завода гарденинская лошадь не появлялась, если не считать Бычка, который взял императорский приз в 1852 году, но, по правде-то сказать, взял только потому, что была жесточайшая грязь и дистанция равнялась десяти верстам.

Как только, спустя два года после воли, старик Гарденин умер и Капитон Аверьяныч очутился единовластителем, он тотчас же принялся за осуществление своей давнишней мечты. Гарденинская лошадь требовала обновления.

Нужно было добиться большей сухости в мускулах, лучшей шеи, более прямой спины, а главное - более огня, резвости и признаков благородной породы. Тем не менее ему дорога была и старая гарденинская лошадь - ее по преимуществу вороная масть, чуть не шестивершковый рост, сила, выносливость, кротость и послушливость в запряжке.

Капитон Аверьяныч забирал к себе толстые заводские книги и длинные зимние вечера заставлял конторщика Агея Данилыча читать их вслух (сам он умел только подписываться "Офираноф"); днем отправлялся в кабинет покойного барина, всматривался в портреты знаменитых лошадей, развешанные на стенах в золотых рамах, припоминал, соображал, ходил, как тень, в звонких опустелых комнатах, и все гудел себе в бороду. Наконец взял с собою маточника Терентия, объехал и осмотрел Хреновое, Пады, Мартин, Чесменку, ближние и дальние заводы Воронежской и Тамбовской губерний В этой-то поездке было им приобретено двенадцать маток и три жеребца, из которых Витязь стал отцом Кролика, а Волшебница ожеребила Любезного и тем щедро вознаградила Капитона Аверьяныча за все претерпеннэде им хлопоты, сомнения и тревоги. Кролик обещал начать собою новую эру призов, Любезный - облагородить тип и возвысить, по крайней мере, в полтора раза ценность старой гарденинской лошади.

Легко и щегольски показав Любезного, Федотка был удостоен Капитоном Аверьянычем следующего разговора:

- Ты чего тут на музыке-то на своей пилишь, аль разговелся? Чай, люди грехи замаливают.

- Я учусь, Капитон Аверьяныч.

- То-то… учусь. Все, небось, норовишь девку обольстить. Какая у тебя Аришка? Матренка? Секлетишка?

Федотка ухмыльнулся и промолчал.

- А Кролику подостлал соломы?

- Подостлал-с, Капитон Аверьяныч.

- Как это ты, братец: малый, поглядеть тебя, тямкий, а дал маху?

- С ним не сообразишь, Капитон Аверьяныч! Уж больно человек он неосновательный. Смех сказать: наездник - в денник боится войти.

- Ну, вам-то он с руки. Не взыскивает. Вам, дармоедам, того и надо.

- Никак нет-с, Капитон Аверьяныч. Нам лишь бы взыскивали за дело. А с ним никак не сообразишь. Вы гневаетесь, а от него порядка никакого нет-с. Его и Кролик ни во что не ставит. Ей-богу-с.

- А ты с Кроликом-то говорил?

- Видно-с, Капитон Аверьяныч.

- Ну, в эти дела, малый, вникать не тебе.

- Я только к слову, признаться…

- Ты на лошади крепко держишься?

- Как же-с! Сызмалетства.

- Ну, ладно. Ларьку, я вижу, нужно из поддужных прогнать. Избаловался. Пошлю его на хутор коньков стеречь. А ты присматривайся. Бог даст, поведем Кролика на бега, ты поддужным будешь.

Федотка оторопел от радости.

- Воля ваша, - пролепетал он.

- А старших не суди, - продолжал Капитон Аверьяныч, - не твоего ума дело. Онисима я, может, и уволю, а все-таки дело не твое. - Он вынул двумя пальцами серебряную монету из жилетного кармана и, вытянув руку, долго рассматривал эту монету на свет; наконец протянул Федотке: - Это что, двугривенный?

- Двугривенный-с, Капитон Аверьяныч.

- Возьми. Девкам на пряники. Как ее - Алена? Степанида?.. Да смотри у меня: недосмотришь, заведутся мокрецы, - все виски повыщиплю.

- Как можно-с… - сказал Федотка и рассмеялся глупым, счастливым смехом.

Красный двор опустел. В конюшнях оставались только дежурные. Капитон Аверьяныч дрислонил ладонь к глазам, посмотрел на солнышко и медленно побрел со двора. У ворот он подумал одно мгновение, хотел идти домой, но вдруг загудел в бороду и, задумчиво разбивая костылем комки ссохшейся грязи, поворотил на красный двор, в степь. Это была его любимая прогулка, когда ему хотелось остаться одному и о чем-нибудь крепко подумать.

III

Выезд управителя. - Степь. - Урок истории. - Урок кулачного права. - "Авось крепостных-то теперь нету!" - Кое-что us философии. - Точки в жизни "вольного" человека. - Гнев на милость. - Весна и весенние мысли. - "Столпы" Гарденина; о Николае, о системе хозяйства, о "вольтерьянце" Агее и о том, как писалось увещание студенту медицинской академии.

В то же самое мартовское утро, когда Капитон Аверьяныч совершал свой обход, Мартин Лукьяныч Рахманный вздумал объехать поля, чтоб осмотреть озими и узнать, скоро ли можно будет сеять овсы. Весна была ранняя, март близился к концу, и хотя в пологих местах кое-где и синел снежок, от земли давно уже шел пар, и там и сям пробивалась молодая травка. Озими начинали зеленеть; на деревьях наливались, краснели и лопались почки; вешние воды укрощались, и ручьи в лощинах вместо неистового рева стремились к реке с ленивым и неспешащим бормотаньем.

У крыльца управительского флигеля дожидалось трое: староста Ивлий, сивобородый мужик в кафтане из смурого крестьянского сукна, в высокой шляпе, с длинною биркой в руках; конторщик Агей Данилыч, сгорбленный и сухой, "рябой из лица", широкий в кости человек, бритый, с подвязанною щекой и огромным фиолетовым носом, в теплом долгополом пальто и в ватном картузе с наушниками, и управительский кучер Захар, обросший волосами по самые глаза. Все трое держали в поводу оседланных лошадей и молчали. Поодаль от них гарцевал на красивой гнедой "полукровке" безбородыйюноша с едва приметным пушком на губе, единственный сын давно уже овдовевшего Мартина Лукьяныча. Юноша без нужды склонялся то на ту, то на другую сторону, откидывался назад, натягивал и опускал повода, посматривал украдкою на свои новые высокие сапоги с голубыми кисточками и блестящими лакированными голенищами и; видимо, так и горел от снедавшего его внутреннего восторга.

- Что за сапожки-то отдали, Миколай Мартиныч? - спросил староста Ивлий.

- Семь, дядя Ивлий. Ведь хороши, а? - И юноша вытянул ногу. - Ну, уж Коронат не подгадит! Смотри, носок какой пустил… чистый квадрат! Говорит, по самой первой моде. Чего уж! "На Стечкина барина, говорит, шью".

- Сапожки ловкие, В подъеме будто бы узеньки.

- О, ничуть, нисколько, дядя Ивлий! - горячо возразил юноша. - Это только со стороны оказывает… я тебя уверяю. Смотри, смотри, я вот шевелю ногой… Смотри, как просторно.

- Чего уж просторно! - насмешливо выговорил Захар. - Не ты вчера ночью в конюшню-то прибегал, Федотку молил сапоги-то с тебя стащить? Да опосля того мылом их сколько натирали? Щеголи!..

Юноша покраснел.

- Вот уж всегда выдумаешь, Захар Борисыч! - воскликнул он.

- Чего выдумаешь! Свела тебя с ума Грунька Нечаева; ты ради ей и принимаешь муку. Вот папенька узнает, как в окны-то по ночам шастаешь да к Василисе ходишь, - не похвалит. Или тоже: управительский сынок в дружбу с конюхами входит, с Федоткой запанибрата…

Куды превосходно!

- Только папенькины деньги зря переводите, - сказал Агей Данилыч странным дискантом, совершенно не соответствующим его большому росту, подвязанной щеке и серьезному, с каким-то трагическим выражением лицу.

Юноша вспыхнул до самой шеи, хотел что-то ответить, то только презрительно усмехнулся и сильно дернул поводом. В это время на крыльце показался сам Мартин Лукьяныч, среднего роста осанистый человек, русый, с легкою проседью в окладистой бородке, в солидном "купеческом" картузе и в синей бекеше. Староста Ивлий и кучер Захар сняли шапки, - один Агей Данилыч, поклонившись, тотчас же опять накрылся, - Николай скромнехонько и неподвижно сидел на своем гнедом конике. Мартин Лукьяныч сказал: "Здрасте", натянул на ходу зеленые замшевые перчатки и, приняв от Захара повода, ловко и грузно вскочил на своего длинного бурого мерина Ваську. Васька пошатнулся, закряхтел, но тотчас же оправился и, как следует доброй лошади, натянул повода. Вслед за Мартином Лукьянычем, наскоро нахлобучив шляпу и придерживая бирку под мышкой, влез тяжело, по-мужицки, как-то животом, староста Ивлий на косматую кобылку мышастой масти, и взобрался, долго привскакивая на одной ноге, Агей Данилыч на необыкновенно высокого управительского коренника. Все тронулись за Мартином Лукьянычем, ехавшим впереди развалистою иноходью с ловкостью и уверенностью человека, с самого детства получившего привычку к верховой езде. И в посадке всех этих людей сказывались их характеры и положения. Так и видно было по Мартину Лукьянычу, что это едет человек властный, независимый, сознающий свою силу, - одним словом, гарденинский управитель. По тому, как трусил на своей утробистой кобыле сивобородый мужик, искательно наклоняясь вперед и выпрямляясь на стременах, всякий бы узнал, что это староста Ивлий; по неуклюжей и смешной, но свободно сидящей фигуре Агея Данилыча, которого коренник нес на себе степенною и скорою "ходой", не мудрено было заключить, что это едет человек характера мрачного и сосредоточенного, привыкший к уединенным мечтам и к перу, и, наконец, по тому, как гнедой коник все покушался галопировать, грыз удила, крутил шею, высоко и красиво вскидывал передние ноги и вообще доставлял неописанное наслаждение своему седоку, беспрестанно менявшему позу ради живописности, видно было, что неслась легкомысленная, самоуверенная, влюбленная в самоё себя юность. Под копытами лошадей хлюпала грязь и жирными комьями отлетала из-под ног галопирующего гнедого коника.

Осмотрели кусты, озими, плотины в полевых прудах, доехали до-опушки леса, попробовали пашню, приготовленную под овес, - оказалось, что через три дня можно сеять: овес любит ранний сев; "кидай меня в грязь - буду князь", - сложена о нем пословица, - и с пашни повернули степью.

Солнце сияло ослепительно. С полей то и дело взлетали жаворонки и с звонкими трелями подымались в голубое небо, В малейших котловинах и углублениях почвы стояли озера вешней воды, сверкая на солнце, как осколки зеркала. Над ними беспрестанно опускались дикие утки, тяжело разрезая воздух своим грузным и неуклюжим полетом. По мочажинам бродили какие-то голенастые птицы. Писк, свист и беспокойное кряканье оживляли поля. Иногда в вышине правильным треугольником тянули гуси со стороны юга или слышны были крики журавлей, похожие на отдаленные трубные звуки. Отовсюду несло славною и здоровою свежестью, пахло разрытою землей и тем запахом возникающей растительности, от которого так сладко и томительно расширяется грудь. Всем было хорошо в этом ликующем и сверкающем просторе. Даже по трагическому лицу Агея Данилыча разлилось что-то ласковое и благоденственное. У Николая радостно блистали глаза. Мартин Лукьяныч благодушно щурился, опершись рукою в колено и похлопывая нагайкой крутые бедра неутомимого Васьки. В стороне от их пути, посредине гладкой, как скатерть, степной равнины, одиноко стоял высокий курган, - что-то вроде маленьких столбиков виднелось на его вершине. Мартин Лукьяныч натянул повод - и все стали как вкопанные. От кургана доносился пронзительный свист. Это были сурки.

- Ишь, подлецы, выделывают! - сказал, добродушно улыбаясь и оглядываясь на своих спутников, Мартин Лукьяныч и вдруг пригнулся, ударил Ваську и во весь дух помчался к кургану. Все поскакали вслед за ним. Влажная степь загудела под копытами. Николай первый взлетел на курган и, красиво откинувшись на седле, кричал что есть силы:

- У, какая даль!

Остановились и стали смотреть. Один староста Ивлий слез с своей кобылы, мешкотно подтянул подпруги и с видом величайшего глубокомыслия стал ширять биркой в сурчиные норы. Кругом видно было на много верст. Вдали, око-ло красноватого сада, весело блестели крыши Гарденина и гладкая, как разлитое масло, поверхность пруда. Во все стороны развертывалась ровная степь, тянулись желтые, зеленые и черные поля, синели одинокими шапками ольховые и осиновые кусты. По направлению к Битюку сверкали кресты сельских церквей, белелись колокольни. За ними простиралась неясная сизо-голубая даль с странными проблесками и неопределенными очертаниями лесов, курганов и бесчисленных стогов: там зачиналась "Графская степь" . Mapтин Лукьяныч задумчивым оком осматривал окрестности.

- Вон Лисий Верх, видишь? - указывал он сыну на лесок, едва синевший на горизонте.

- Вижу, папенька.

- Вплоть до того "верха" все было гарленинское.

- Куда же эдакая уйма девалась, Мартин Лукьяныч? - спросил староста Ивлий, опираясь подбородком на бирку.

- Куда?.. А приказные-то на что? Чего хочешь оттягают.

- Народ верно что озорной, - с готовностью согласился староста.

- Но как же, папенька, оттягают?

- Очень просто. Юрию Николаевичу пожаловала царица тридцать тысяч десятин ненаселенной земли вот в этих местах. Заметь себе: ненаселенной, - в этом вся штука.

Ну, Юрий Николаевич и послали братца выбрать. Тот выбрал честь честью, обозначил грань, обозначил, где быть усадьбе, куда крестьян поселить, и поехал в Воронеж. Туда-сюда, приказные говорят: "Дай тысячу рублей". Он - брату: так, мол, и так. Юрий Николаич гордый был человек, самостоятельный, одно слово - гвардеец: "Знать, говорит, не хочу. Как, говорит" чтобы царица жаловала, а разная тварь издевается? Ни копейки!" - и собственноручно пишет письмо наместнику: так, мол, и так, вот что у тебя делается. Ну{ сколько времени прошло, приходит из Воронежа донесение - в сенат там, что ли: "Гарденину-де пожаловано тридцать тысяч ненаселенной земли, а в техде местах столько пустопорожней земли не оказывается: сидят села вольных однодворцев и землю пашут. А есть-де по реке Гнилуше семь тысяч, да оттолева в пятнадцати верстах тысяча десятин и та земля свободна". Что такое значит? Юрий Николаевич к брату: "Поезжай, узнай". Тот в Воронеж: что такое? почему? какие однодворцы? А крапивное семя только зубы скалит: "Пожалели, мол, тысячи рублей - двадцать две тысячи десятин и уплыли промеж пальцев". Что же они, разбойники, придумали: в какой-нибудь год собрали три села и посадили на Битюке!

И откуда - никто не знает. Вон красуются, все на кровной гарденинской земле.

- Что же, папенька, царица-то неужто не велела отобрать?

- Дурак! Разве она может против закона? Нет пустопусторожней земли - и нет. Она уж ему в Полтавской губернии тысячу душ пожаловала в отместку.

- А за какие заслуги ему награда такая вышла? - спросил Николай.

- Руками подковы ломал-с, - с ядовитою усмешкой пискнул Агей Данилыч.

- Был город Измаил, Юрий Николаич город Измаил в полон брал, - внушительно сказал Мартин Лукьяныч, искоса поглядев на конторщика.

- Город Измаил с отменно жестокого приступа светлейший князь Александр Васильевич Суворов-Рымникский победил, - отчеканил Агей Данилыч, - это, ежели хотите знать, и у Волтера описано.

- Ну, уж ты, Дымкин, известный фармазон, - с неудовольствием ответил Мартин Лукьяныч и стал спускаться с кургана. Николай нарочно отстал, приблизился к Агею Данилычу и вполголоса спросил:

- Что вы сказали, Агей Данилыч, что подковы ломал? Неужто награждали за это?

- Подите у папеньки спросите. Все узнаете - скоро состаритесь.

- Ну, пожалуйста, голубчик Агей Данилыч, скажите, пожалуйста. Придет лето, я с вами на перепелов буду ходить. Ей-богу, буду ходить.

Агей Данилыч смилостивился и шепотом что-то такое стал рассказывать Николаю, отчего у того полуоткрылись от изумления губы и он с совершенно новым чувством, широкими, любопытными глазами посмотрел на расстилающийся перед ним простор вплоть до едва синеющего Лисьего Верха, А Агей Данилыч самодовольно и язвительно ухмылялся и постукивал указательным перстом о березовую тавлинку, приготовляясь захватить здоровенную понюшку смешанного с золою и толченым стеклом табаку.

- Мартин Лукьяныч - вдруг вскрикнул староста Ивлий, зорко всматриваясь в степь, - ведь это, никак, галманы шляются?! Беспременно они сурков ловят.

- Так и есть. Ну-ко, догоняй их, анафемов!

Назад Дальше