Ложь - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 10 стр.


Осенний ветер срывал последнее золото листвы с белых берез, темнели и набухали влагою высокие тополя и узкими метлами торчали у въезда в селения. Черноземная грязь широких степных шляхов губила людские и конские силы. По железнодорожным путям тянулись бесконечно длинные составы товарных поездов. Увозили добычу, беженцев из покидаемых городов, офицерских жен и детей, всех тех, кто, в той или иной мере, помогал добровольцам.

Судьба тех, кто, по легкомыслию, или потому, что поверил обещаниям красных, или просто не пожелал расстаться с насиженным гнездом и имуществом, и остался, была ужасна.

За Добровольческой армией ползли слухи о невероятных пытках, которым подвергали всех тех, кто когда-то радовался победам "белых" и встречал их, как триумфаторов. Заживо сожженные монахи и священники, посаженные на колья люди, офицеры, с которых с живых снимали кожу, выкалывали и выжигали глаза, изнасилованные толпою пьяных красноармейцев девушки, – страшными призраками шли по следам отступающих. Они стояли над ними жестоким, омрачающим совесть, упреком…

Арьергард добровольцев, лучшие их полки, кидались в контратаки, жертвуя собой, чтобы задерживать настигавшую армию красную нечисть. Главные силы отступали неудержимо, почти не останавливаясь. Сыпной тиф косил армию. Силы людей были надорваны, дух утерян…

Наступила зима.

Полк Акантова, с батареей Белоцерковского, остановился на дневку в большом селении. По случаю дня рождения Магдалины Георгиевны, Акантов получил приглашение к Белоцерковскому на обед.

Обед устраивался в доме волостного правления. Сам Белоцерковский жил неподалеку на краю селения.

Акантов пошел на обед с доктором Баклагиным. В серебряной оправе инея были нарядные высокие тополя. Раскидистые яблони и груши, с налипшим на черные их ветви снегом, стояли недвижно, как зачарованные. Закатное солнце позолотило их белый, снежный убор.

Акантов шел рядом с доктором, и тот говорил ему ворчливым баском:

– Помните, осенью, в тот ужасный день, когда был у нас бой на станции, я рассказывал вам про патологию гражданской войны… Подтверждения кое-какие уже имеются, Гайдук при Могилевской в роли "кавалье серван", то есть, по-нашему, – хахалем околачивается… А благороднейший рыцарь наш, Николай Иванович, туча тучей… Ревнует… По писаному идет и к нехорошему приведет…

Гулко стучали сапоги по обмороженным, покрытым льдом и посыпанным песком, ступеням крыльца. На перилах, на подоконнике, на ставнях, на пологой железной крыше пуховыми подушками лежал толстый слой снега. Предзакатное небо казалось зеленым, розовые лучи солнца клали нежные, переливающиеся краски на снежную белизну. Мягок и душист был мороз.

Акантов приостановился на крыльце и посмотрел вдоль улицы на север. За селением, в ровной, далеко идущей степи, курились голубые туманы. И почти на горизонте, в безлюдном просторе, лиловым островом стояло селение: там был неприятель – большевики…

Потоптавшись на досках ступеней, чтобы стряхнуть налипший на сапоги снег, Акантов и Баклагин вошли в избу…

В просторном помещении, с белеными известкой стенами, густо пахло капустой и горячим тестом. Большие, длинные пироги, только что вынутые из печи, стояли на столе и точно дышали золотистой масляной, хрусткой корочкой. Батарея постаралась угодить любимому командиру. Деревянный стул в голове стола был увит еловыми ветвями. Шарообразные кусты бледно-зеленой омелы с прозрачными белыми ягодками были подвешены над праздничным столом. Но хозяина и хозяйки еще не было. Старший офицер батареи, капитан Бондарев, встретил гостей:

– Николай Иванович просил извинить его, – сказал он Акантову, – он чуть-чуть припоздает. С час тому назад, он с поручиком поехали попробовать в санках нового рысака, которого увели из-под Курска. Вы не видали его?.. Темно-серый, совсем стальной… Побежка изумительная.

– Беговой, наверно, – сказал другой офицер-артиллерист, Навагин. – Им уже и вернуться время, – добавил он. – Темнеть начинает…

Солнце, залив румяным светом белые стены, и, поиграв перламутровыми красками на расписанных морозом стеклах, скрылось, и темнота, по-зимнему уютно вошла в теплую комнату.

Солдаты-артиллеристы зажгли лампы. Офицеры батареи, их было шесть, Акантов, Баклагин и два пехотных офицера, толпились около стола, поджидая хозяев. Кое-кто закурил папиросу.

Создавалась некоторая неловкость. Разговор не вязался. Посматривали в окно, закрываясь от света ладонями, выходили на крыльцо… Кто-то сказал:

– Идут…

На дворе под окнами раздался топот конских ног и шелест санных полозьев. Из освещенной комнаты в сумраке наступившего вечера не было видно. Акантов вышел на крыльцо посмотреть рысака.

Сани остановились у крыльца. В них неподвижно лежал человек в светлой длинной шубе. Другой, – Гайдук, – соскочил с саней, и, обмотав вожжи около вереи крыльца и отталкивая Акантова, вбежал по ступеням в зал:

– Полковник Белоцерковский сейчас застрелился! – взволнованным голосом сказал Гайдук.

– Где он?..

– Я привез его. Он в санях…

Все бросились в двери…

Быстро убрали со стола ароматные пироги, сняли бутылки, столовые приборы, составили все по скамьям и на полу.

Поручик Навагин размотал со стула еловые ветки и разбросал их по полу. К запаху капустных пирогов и лука примешался смолистый аромат ели, напоминающий о празднике Рождества Христова и о покойнике…

Тяжело топоча ногами, впуская морозный пар в теплую хату, офицеры и солдаты внесли тело полковника Белоцерковского, и, по указанию доктора Баклагина, положили его на длинный стол, на белую, холщовую скатерть.

Мертвая, скорбная тишина стала в зале. Все растерянно жались вдоль стен. Доктор Баклагин приступил к осмотру тела самоубийцы:

– Так… так, – бормотал он, осторожно приподнимая голову Белоцерковского, с белым, точно восковым лицом и седеющими, залитыми кровью волосами. Темно-красное пятно расплылось по чистой скатерти, слышнее стал противный, пресный, металлический запах свежей человеческой крови.

– Господа, – сказал Баклагин, оглядывая взглядом офицеров, – если бы кто-нибудь из вас, не приведи Бог, вздумал бы стреляться, куда и как стрелялся бы он?..

– В рот.

– В сердце…

– В висок, – раздавались несмелые голоса.

– Хорошо… В висок?.. С какой стороны?

Навагин потянул руку к своему виску:

– С правой, Иван Алексеевич.

– Конечно, с правой, – подтвердил и юный юнкер.

– Господа, вы не примечали, Николай Иванович не был левшой?..

– Ну, что вы, доктор… Да когда же?.. Самый нормальный человек…

– Ну, так… так… Поручик Гайдук, с какой стороны от вас сидел полковник?..

Но поручика Гайдука в комнате не было. Кинулись к крыльцу, где была привязана лошадь, но там не было ни лошади, ни саней… Все, кто в чем был, в рубашках и кителях, без шапок, побежали на квартиру Белоцерковского…

Там никого не было… Денщик Белоцерковского с утра ушел в волостное правление готовить обед.

Хозяин хаты довольно бестолково объяснил, что барыня с ночи уложила все свои вещи по сундукам и увязкам, и вот: "Зараз приехал офицер за нею, с санями и со всеми вещами, увез ее в санях. Да шибко так погнали"…

– А куда?..

– Кто ж их знает-ведает… Вот, Сенька видал, сказывал: к краснюкам подались. Кнутом так и нашпаривал он коня-то… Вскачь пустил лошадь-то, вихром умчались…

Вышли на улицу.

Ночь. По черному небу загораются звезды… Ничего не видно в мягко сверкающей, как темная парча отливающей, снежной степной дали…

Какая тут могла быть погоня?..

Когда Акантов вернулся в волостное правление, он застал доктора Баклагина над телом Белоцерковского. Доктор сказал ему:

– Вот вам и патология!.. Какое там к черту самоубийство?.. Самое настоящее, и при том же чекистское, убийство…

С врачебной бесцеремонностью, Баклагин приподнял голову мертвеца:

– Изволите видеть: в затылок с левой стороны и на расстоянии не менее шести вершков. И волосы не обожжены… Какой самоубийца так далеко дотянет?.. Какой там, к черту, самоубийца станет стреляться, имея рядом с собой другого человека?.. Все у них было обдумано и сговорено. А такие люди, как Гайдук?.. Им что?.. Им все одно, кого пристраивать: красного или белого, – один черт!.. Да, я слышал, мне сейчас кто-то из офицеров сказал, будто родной брат Гайдука в Петроградской Чека служил… Только теперь додумались понять это!.. А она?.. Выходит, полковник Арчаков не ошибался. Нюх у него, как у хорошего пойнтера… "Молитву офицера" читала, плакала слезами жалости и благоговения, а душа-то ее была с ними, с красными… Там и платят щедрее, и чувственность там острее… Звериная чувственность… Такова-то, батенька мой, патология гражданской войны!.. Не дай Бог никому ее испытать…

Акантов больше никогда ничего не слыхал ни про Магдалину Георгиевну, ни про Гайдука. Ушли, словно в другой мир…

И, конечно, Дуся и капитан Лапин – не Магдалина Георгиевна и Гайдук: года не выходят… Но похожи… Странно как-то – повадкой всей похожи…

XIX

Подобно длительному, мучительному, кошмарному бреду разворачивалось далекое прошлое в памяти Акантова: "Да, вот, как оно было… Вот какая была моя жизнь, жизнь нашего поколения. Тяжелые бои, рукопашные схватки… расстрелы пленных коммунистов… Кровь и ужас… Непревзойденная храбрость, мужество, и тут же – гнусная подлость и предательство… Патология гражданской войны… Началось-то это когда?.. Эге, вот оно, когда началось-то… Когда мы… Да, мы… Не коммунисты… Не какие-то там Ленины и Троцкие, нет, именно мы, русские офицеры и солдаты, жидовской лжи поверили и Государю изменили и предали его толпе… Вот за то и пришли за границу, бесславные, пришибленные, не смеющие громко слова сказать, и разбрелись по мелким, не нашим, работам… Да, вот как!.. Помню: пришел ко мне как-то товарищ, видный когда-то, блестящий офицер, голодный, отрепанный, на "шомажном" пособии из милости прозябающий, пришел и говорит: "Мне бы хотя какую-нибудь там работишку достать!.. С голода жена пухнет!..". Что у нас? В прошлом – кровь и ужас неповторимый гражданской войны, худшей из войн, в настоящем – бедность и "работишка"… А, ведь, в эти годы складывалась и формировалась душа моей Лизы…".

Незаметно стало светать… Ни души не было на площади, в сквере и на улицах, звездою разбежавшихся по городу. Никого. Ни шороха шагов, ни шума колес. Спал город. Блаженным, тихим, мирным сном спал, и в нем столько лет спала Лиза. Ей не снились, ей не вспоминались кровавые кошмары, видения замученной, истерзанной Родины…

Вдруг, как-то сразу, ожил город. За сквером через площадь потянулись длинной вереницей желтые вагоны трамваев. С гулким грохотом промчался большой, двухэтажный желтый автобус, совсем пустой. Газетчик в красной шапке появился на углу у сквера. Проехал грузовик, груженный капустой и еще какою-то зеленью, и появились первые прохожие. Пошли хозяйки с веревочными сеточками на рынок за провизией. Все сильнее и оживленнее становился грохот и шум вдруг проснувшегося города…

Акантов закрыл окно.

Шесть часов. Новый день наступил. День отъезда в Париж, на новую жизнь, с Лизой. В десять часов милая девочка обещала зайти за Акантовым, чтобы вместе идти по магазинам. Ей так хотелось показать отцу, что, вопреки всему тому, что тот слышал во Франции, – в Германии "все есть"… И вдруг назойливая мысль встала в голове: "В одиннадцать… в одиннадцать, он, как будто, обещал ждать Лапина, этого страшного капитана, совсем не похожего на капитана, чтобы ехать с ним в Кайзергоф завтракать и знакомиться с Тухачевским… Все это страшно интересно, но именно – страшно. Почему-то от всего вчерашнего вечера, от радио, от стихов, прочтенных Дусей, осталось нечто смутное и зловещее. И сейчас стало страшно идти с Лапиным. Заскребло на сердце. Снова поднялись видения гражданской войны, Гайдук и Магда Могилевская, но это продолжалось лишь одно мгновение. Вдруг навалился на Акантова сон, завладел им, повалил на постель, и не успел Акантов сообразить что-нибудь, как уже спал крепчайшим своим обычным, солдатским сном. Все исчезло. Точно сразу кто-то отпустил колки туго натянутых душевных струн, и струны ослабели, повисли безжизненно и беззвучно, и легкий шум в ушах заглушил все думы и воспоминания…

Акантов проснулся в десятом часу. Все было ясно в голове. Никаких Лапиных, никаких Тухачевских!.. Не мальчик он, чтобы поддаваться, быть может, на провокации. День он проведет с Лизой, как и было уговорено, а вечером, в вагоне третьего класса, они уедут в Париж, и все будет с Лапиным и Дусей покончено… А как же быть с капитаном?.. Если он и правда обещал?.. Черт с ним совсем… Ну, попросить Лизу передать через хозяйку, что он извиняется, что неотложные дела заставили его уйти раньше, вот и все… Стоит ли морочить голову из-за этого…

И, совсем готовый, чтобы идти в город, Акантов стал ожидать Лизу.

XX

У Лизы в тот вечер, который ее отец провел у знакомого-незнакомца, случайно встреченного на концерте, были назначены проводы. И Лиза была очень рада, что кто-то пригласил ее отца и она могла освободиться. Она проводила отца в его пансион, вернулась к тете Маше и сейчас же стала одеваться, как на бал.

– Куда это ты? – спросила ее Марья Петровна.

– К Верховцевым, – притушивая блеск глаз ресницами, сказала Лиза привычную и неизбежную ложь. – Меня хотели проводить мои подруги.

Молодежь в таких случаях собиралась у старого и богатого холостяка, барона Эриха фон Альвенберга. Но говорить об этом "предкам" ни Лиза, ни ее подруга Соня Верховцева, никогда не решались. "Предки" не могут понять, что гораздо веселее проводить время в богатом и радушном доме барона, где большие комнаты и есть лакеи, где можно сколько угодно есть и пить, где не надо думать, что хозяевам потом придется мыть посуду, что хозяева должны готовить для них ужин, где достаточно места, чтобы потанцевать под рояль или под радио, где к услугам молодежи есть моторные лодки и автомобили, чем сидеть в маленьких и тесных комнатках Верховцевых и мучиться, что бедной Аглае Васильевне приходится в это время для них торчать у плиты на кухне…

Но "предки", даже и приученная к свободе Мария Петровна, не могут этого понять. У "предков" обо всем грязные мысли, и они не могут уяснить настоящих товарищеских, простых отношений…

Лиза надевала на себя бальное платье, с длинным, обнажающим спину по самого крестца, вырезом, и, поворачиваясь около тройного зеркала в комнате Марии Петровны, осматривала свою красивую, с желобком, хорошо загоревшую спину.

Марья Петровна залюбовалась на племянницу:

– Отчего ты, Лиза, не оделась еще при отце? Ему доставило бы удовольствие посмотреть на тебя в таком наряде…

– Ну!.. Что ты, тетя!.. Да разве можно?.. Папа такой старомодный. Он и то увидал мою завивку, и говорит: "Что это ты за рога нацепила на темя?". Он был так рад, что я не накрашена и губы без подмазки, что сказал: "Как я рад, что ты не мажешься, как наши парижские дуры"… А я сегодня и краску немножко положу, не хочется быть бледнее подруг.

Марья Петровна не спрашивала, кто будет провожать Лизу. Напрасный был бы вопрос. Ответ получился бы неопределенный: "Кто?.. Подруги… Их братья… Кое-кто из товарищей по школе… Ты их не знаешь, тетя…".

И еще – знала Марья Петровна, что вернется Лиза с рассветом, – свои ключи у нее, – и спрашивать, где провела она ночь, тоже бесполезно… Такой уж век. Молодежь завоевала себе свободу, и не любит, чтобы вмешивались в ее дела. Старикам позволено жить, дышать позволено.

А заглядывать в молодую душу? Зачем? Можно получить нелюбезный ответ, который, в переводе, будет обозначать: "А вам-то какое дело?"…

Мы, молодежь, свободны и независимы. Это мы строим государство. У нас есть свои наставники и руководители. Мы маршируем и делаем гимнастику, мы участвуем на праздниках, вы можете смотреть на нас, любоваться нами, а проверять нас – не советуем… Мы строим, мы движемся вперед; вы, в свое время, разрушали и едва не погубили прекрасной нашей Родины, так уж сидите молча, и не беспокойтесь понапрасну…

– Я хорошо загорала в этом году, – говорила Лиза, поворачиваясь перед зеркалом и щуря глаза, – ровно… Только не очень темно. А Соня вернулась с моря совсем негритянкой. Темная, темная…

Золотисто-смуглая, загорелая спина блестела молодым блеском тонкой кожи. Очень красива была она, стройная, гибкая, соблазнительно уходящая в стянутую юбку. Завитые в темени волосы отблескивали червонным золотом. Ясные голубые глаза шли счастьем и волнением ожидания…

Лиза думала:

– Сегодня все должно и решиться… Entweder-oder…

Лизе не очень было приятно ехать в бальном платье, с длинным, узким шлейфом, по подземной дороге, но все так ездили, и Лиза с этим примирилась…

У Альвенберга ее ожидали. Все были в столовой, но за стол не садились. Лиза сразу увидела подле баронского председательского места, в вазе, большой букет прекрасных розовых гвоздик, перевитый голубой лентой. Кто-то подумал о ней. Неужели, Курт? Нет, конечно, милый баловник барон.

Едва Лиза вошла, как все встали:

– Achtung!

Барон, высокий, лысый человек, безупречно одетый, с круглым, полным, веселым и добрым лицом, прекрасно выбритым и румяным, вставил в глаз монокль и пошел навстречу Лизе.

Большая люстра блистала множеством лампочек, отражалась пестрыми радужными огнями в хрустальных рюмках и бокалах, в темных разноцветных бутылках и фарфоровых блюдах, и бросала яркий свет на белую скатерть, усыпанную цветами.

Лиза сразу погрузилась в мир богатства, довольства, красоты и дружеского, товарищеского немецкого непринужденного веселья. Она любила этот мир. Она сейчас же позабыла об отце и о том, что ее ожидает завтра. Ей стало казаться, что этого не может быть, и то "entweder-oder", о котором она говорила тете Маше, вот-вот решится в ее пользу.

– Achtung! – барон подал Лизе букет. – Фрейлейн Лизе… Представлять вам никого не надо, вы всех знаете, но позвольте мне в этот наш прощальный вечер напомнить вам членов нашей дружеской компании, так опечаленной тем, что вы принуждены покинуть Германию, так гостеприимно вас принявшую, и где, я надеюсь, вы чувствовали себя, как дома… Я хочу, чтобы они все запечатлелись в вашей памяти навсегда… Если только в нашем мире есть такое понятие – "навсегда"?..

– О, барон, – сказала смущенная Лиза. – Могу ли я когда-нибудь и где-нибудь вас позабыть!..

Назад Дальше