Ложь - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 2 стр.


Вот, что говорит, к примеру, одному из героев Курт Бургермейстер, первый возлюбленный Лизы: "Ты понимаешь, Игорь, что нужна жертва, и я готов на жертву. Я проверил себя: я люблю Лизхен, но я не могу на ней жениться, и я, вероятно, вообще никогда не женюсь. И, если я женюсь, то на немке. Этого требует чистота расы. Я больше всего, и только, люблю Германию и партию. И я должен для них пожертвовать своим личным чувством". Игорь, а вместе с ним, надо думать и автор, делает из сказанного следующий вывод: "Так, вот… мы считали Курта "шляпой", а он оказался сильнее нас всех…".

Оторопь вызывает и такая "презентация" одного из берлинских знакомых Лизы: "Ральф Сенендорф, милая Лиза, специалист по ядовитым газам. Он хочет изобрести такой газ, чтобы он действовал по всему земному шару, но только на неарийцев, – пустить такой газ, и в одно мгновение все жиды подохнут".

Разумеется, сегодня все это может просто шокировать читателя.

При всем сказанном, что-то не позволяет нам механически обозначить роман просто как заурядную поделку, изготовленную в угоду "имперскому министерству правды". Ведь помимо распространенных и поныне примитивно-расистских представлений, антисемитских предрассудков и штампов, здесь есть и безусловные литературные достоинства, и небезынтересный сюжет, и переплетение реальных и вымышленных событий, и чрезвычайно любопытные описания – включая бытовые – давным-давно исчезнувшего довоенного мира. Кроме того, роман можно назвать важным историческим источником, ведь Краснов подробно излагает здесь мотивацию тех эмигрантов, которые чуть позднее – с началом войны Германии против СССР – надели немецкие мундиры…

Предлагаемый читателю текст подготовлен и сверен нами по парижскому изданию 1939 года. В корпус романа не вносилось никаких изменений, кроме того, что написание некоторых слов, словосочетаний и аббревиатур было приведено в соответствие с правилами орфографии современного Русского языка, в некоторых случаях исправлялись также пунктуационные неточности. Авторские подстрочные примечания оставлены без исправлений, перевод английских, французских и немецких слов и выражений – также авторский. Наши примечания снабжены соответствующей пометкой.

Дмитрий Жуков

Часть первая

I

Реке подобна человеческая жизнь. В лесной глуши… на высокой горе, в серебряном блистании вечных ледников… в степной глубокой балке, у крутого пристена, под нависшим камнем… из зеленой тины болот – рождается тонкая струйка текучей воды и идет, бежит, журча и булькая, напевая радостную песню жизни по Божьему миру.

Еле приметным ручейком – перешагнуть можно – катится она по камушкам, как нянину сказку, слушает говор природы, радует путника манящей свежестью хрустальной воды… Так в грезах и сказках, в тихих колыбельных песнях, в маминой ласке, в несказанно прекрасном познавании окружающего, проходит ясное, светлое, чистое детство…

Иногда – так и замрет ручьем, не вылившимся в реку, уйдет под землю, скроется в болоте, убежит к близкому морю… Умрет человек ребенком, ничего не свершив.

Иной раз добежит до края плоскогорья, бурно сорвется вниз водопадом, шумными каскадами пронесется по крутому каменистому скату: тяжелая юность, обуреваемая страстями, пройдет – и вот уже вышла река на равнину, ширится притоками, как человек знаниями и опытом жизни, течет умиротворенная, несет на груди своей пароходы и баржи, шумит мельницами, трудится, работает, плодотворит и, спокойная и плавная, величаво вливается в море…

Смерть… Кончена река – начинается беспредельность морская… Новая жизнь… Вечная жизнь океана…

Разные реки – различны и жизни людские. Все идут к одному концу – к вечности… К вечно волнующемуся и вечно волнующему человека морю.

Детство Лизы Акантовой было короткое. Недолго тихо шло оно под колыбельную песню и ласки матери, недолго Лиза покоилась в холе, – как ручей в лесной глуши, – дальше помчалась по камням, разбиваясь в перистые брызги, покрываясь белой пеной, крутясь и волнуясь. Тяжел и обрывист был скат жизни. Захватил юность, ненадолго успокоился ровным потоком годов ученья и снова оборвался бешеным водопадом.

У Лизы Акантовой счастливого детства не было. Те первые годы жизни, которые обычно вспоминаются, как смутный, но радостный сон, кажутся милой сказкой, овеянной материнской любовью, уютом родительского дома, колыбельною песнью матери, ласкою и заботою семьи, – Лиза вспоминала, как страшный, полный кошмаров, непробудный сон.

Она родилась незадолго до Великой войны, и первые, полусознательные впечатления: тревога матери, ожидание писем, слезы и тоскливое одиночество в покинутой отцом семье. Когда вспоминала Лиза мать, ей всегда представлялось прекрасное лицо, орошенное слезами, смутное, неясное, неопределенное и неутешно печальное.

Годы, когда складываются в человеке первые представления о мире и о людях, когда подыскиваются слова и определения всему увиденному и подмеченному, и когда начинает, еще робко, но уже достаточно четко, работать память, – были годами смуты и постоянного бегства с места на место. Годы ожидания чего-то невероятно ужасного… Придут… ограбят… уведут… разлучат… убьют. Ни мягкой, уютной кроватки: где-нибудь в кресле, на диване, в ногах у матери, в вагоне, на пледе, на пароходе, в душном трюме переполненном несчастными, насмерть напуганными людьми. Ни игрушек, ни игр. Всегда со старшими, всегда с несчастными, затравленными людьми.

Отца Лиза не знала. Она увидала его первый раз, когда где-то в чужом краю, у чужих людей, умирала ее мать. Человек в русых усах, среднего роста, стройный, очень худощавый, в военной форме, стоял на кладбище над свежей могилой и плакал. А потом Лизу взяла приехавшая нарочно за нею из Германии сестра ее матери, тетя Маша, и увезла Лизу в Берлин.

Этим и закончилась первая пора детства Лизы – кошмарный сон.

Тетя Маша вышла замуж до войны за богатого немецкого фабриканта Норинга. Война его обогатила, революция разорила, инфляция пощипала, но Норинг оправился, и, после тревог и скитаний, Лиза попала в благоустроенную, богатую квартиру в старом доме центра Берлина.

Там и началось настоящее детство, – не какой-то сумбурный, кромешный, страшный сон. Берлин стал ее Родиной. Лиза вырастала в городе, среди городского шума и уличной толпы.

Норинг, когда в Германию хлынул поток русских, безденежных и безработных, и когда сердце его жены разрывалось от жалости, и в нем крепло желание помогать им, призвал жену к себе и тоном, не допускавшим возражения, сказал: "Подальше от русских!"…

Лизу Отто Норинг принял охотно, сердечно и относился к ней, как к дочери. Но по натуре он был сухой, расчетливый человек. Лиза от него особой ласки не видала.

Тетя Маша, по просьбе отца Лизы, учила Лизу Русскому языку и Русской грамоте, занималась французским языком, которым владела в совершенстве, и наняла англичанку, чтобы Лиза умела говорить по-английски.

Отто Норинг это одобрил:

– Языки теперь все, – говорил он, посасывая сигару. – Языки, стенография и спорт.

В виду наказа – подальше от русских – Лиза была отдана в среднюю немецкую школу.

Стенографии она не изучила, но научилась хорошо рисовать, живо схватывая натуру, запоминая линии, и недурно пела немецкие песни. Спортом Лиза увлекалась. Дядя Отто сказал, что этого достаточно.

Так прошла вторая половина детства Лизы. Сытно и привольно, что дало Лизе возможность хорошо развиться и окрепнуть телом, с хорошей систематической подготовкой, чтобы развить ум, но, как всякая послевоенная школа – сделала ее бездушной. Лиза знала, что она православная – "russisch-orthodox", носила на теле золотой, с овальными, как бы листочками, сторонами, с лучами по краям, – православный крестик, но Закона Божьего, катехизиса не изучала, в церковь не ходила. Как-то за мирскими заботами и волнениями Мария Петровна об этом не подумала.

В школьных играх в зале, а в хорошую погоду на гимназическом дворе, проходило детство Лизы.

Были увлечения учителями, веселые прогулки строем, с песнями и гитарой, мальчики впереди, девочки сзади. Прошла эта пора без особенных радостей, но и без больших огорчений, наступила юность.

С детства у Лизы была обязанность каждый месяц писать отцу. Нелегко давались эти письма Лизе.

Трудно писать отцу, которого не знаешь. Лиза описывала свой класс, писала про учителей, писала, что ей хорошо живется у тети Маши. Письма шли на просмотр тете. Та тщательно проверяла, все ли "ѣ" были на месте. Тетка гордилась грамотностью племянницы. Такие же, и тоже бесцветные письма приходили и от отца из Парижа. Посылал Лизин отец и деньги – маленькие деньги – на баловство, на конфеты, на ленточки, на те маленькие безделушки, которые любят девочки.

По окончании гимназии, Лиза поступила в высшую школу. Училась она отлично. Ей было поручено вести семинары с юношами, ее товарищами по курсу. Она блестяще кончала школу. В эту пору первый раз открылось ее сердце.

Лиза защитила диссертацию на звание доктора философии, и с этим званием, покончив с юностью, взрослой, 22-летней девушкой, вступила в жизнь.

Тут открылось то ужасное, о чем Лиза не подозревала, и о чем не подумали ни ее отец, ни тетя Маша.

Отец в письмах этого требовал, а тетя Маша своим русским нутром этому сочувствовала, – Лиза, как была, так и должна была остаться, русской. Лиза жила по Нансеновскому паспорту. В средней и высшей школе Лиза так сливалась со своими товарищами и товарками, что забывала, что она не немка.

Но окончилась школа, – нужно было начинать жить, а жить – это значило работать. Доктор философии должен был начать применять свои знания.

Тысячи препятствий встали перед Лизой. К ним прибавилось и еще одно обстоятельство, очень смутившее тетю Машу. Кончились годы ученья, Лиза перестала ходить в школу, перестала сидеть часами, запершись в своей комнате, уставившись в книгу, перестала зубрить уроки, она стала свободной и стала проводить дни дома. Тетя Маша со страхом отметила, что дядя Отто что-то слишком засиживается за кружкой пива и сигарой после обеда, курит вместо одной две и три сигары, вступает в жаркие диспуты с Лизой, и что у дяди краснеет при этом лицо, и по-особому блестят глаза. Дядя Отто стал приглашать племянницу в театр и в кинематограф.

Тетя Маша заревновала. Лиза стала очень красива. Совсем такая, какою была ее мать в ее годы.

Высокая, стройная, в меру полная. Светлые, длинные волосы, заплетенные в две толстые косы, спускаются ниже талии, и, когда спорит о чем-нибудь Лиза с дядей, беспокойно ерзают по ее спине. Голубые глаза загораются синими, влекущими огнями…

Тетя Маша задумалась. Надо что-то делать с Лизой. По-настоящему, по-старинному – замуж пора… Но где женихи? У Лизы есть товарищи, – женихов не было. Лиза бесприданница. Это еще полбеды. Но Лиза – беженка… Русская, без Отечества… без защиты… С такою красотою – она легко может стать добычей любого проходимца, если ее оставить одну. Продолжать жить втроем?.. "Своя рубашка к телу ближе". Тете Маше не выдержать сравнения ее полнеющего, стареющего тела, ее потухших глаз, стриженых полуседых, сивых волос, с красотою распускающегося юного цветка Лизы.

Устроить на службу? Но куда? Брали только своих. Только своим была дорога. Лиза была чужая.

Немка по языку, немка по воспитанию, в душе и чувствах – немка, она была русской и – беженкой…

Наниматься в няни, бонны?.. Приказчицей в магазин?..

Тетя Маша написала обо всем откровенное письмо отцу Лизы, генералу Акантову в Париж.

Ответ получился скорый. Егор Иванович писал, что он сам об этом думал и этим озабочен.

Бисерным своим почерком – тетя Маша читала письмо через лупу – генерал писал:

"…Конечно, положение мое не очень-то завидное. Как пошел я шестнадцать лет тому назад простым рабочим, токарем по металлу, на завод, так и трублю все на том же месте все шестнадцать годов без перемены. Притом тут пошли нам притеснения. Курс тут налево, и нам, "белым" офицерам, нелегко. Однако, думаю – Лизу взять к себе. Уж очень мне одиноко с годами. Последнее время думы у меня разные, тяжелые думы. Не болезнь, а просто – старость. Никогда ничего не боялся, ни в какую мистику не верил, а вот, после похищения Кутепова, чувствую и себя как бы непрочным. Вьются подле меня темные силы, ищут схватить и устранить. Всю жизнь жил по указу совести и по приказу начальства. Ныне стал правду искать. Никого эти искания до добра не доводили. Лиза скрасит дни моей жизни, да молодой ее разум, может быть, еще и старого поучит.

Что-нибудь тут ей устроить, думаю, можно будет. Конечно, – доктор философии – pas grande chose, по нынешним временам; судомойка или кухарка, особенно кухарка, много лучше. Но, ты пишешь: Лиза знает языки; это уже нечто существенное. Вообще, – хлопочу о визах… Нанимаю квартирку, где нам было бы удобно и не стеснительно, и уповаю на счастье.

Подготовь Лизу; в первых числах сентября сам приеду за ней, чтобы лично поблагодарить тебя и Отто Карловича за все, за все, что вы для Лизы сделали. Я почитаю себя вечным Вашим должником…".

Лиза приняла известие о том, что она поедет к отцу в Париж, спокойно и холодно. Черный, густой намет ресниц поднялся на мгновение, открыв синее пламя глаз, но ресницы сейчас же и притушили это пламя.

– Что ж, – сказала Лиза, закуривая небрежным жестом длинную папиросу, – В Париж, так в Париж… Если ничего лучшего не представится до тех пор.

– На что ты рассчитываешь, Лиза?

Лиза по-мужски затянулась папиросой, выпустила дым в несколько приемов, проткнула его языком, и, любуясь на колеблющееся в воздухе голубоватое кольцо, сказала:

– На людскую честность… На благородство…

– Ах, оставь, Лиза, – сказала с досадою тетя Маша. – Все это тогда, когда есть Родина… Когда ты своя… Но ты беженка… Русская!.. Это ужасно!.. Возможно, что у отца тебе будет лучше. Там много русских. Ты войдешь в русское общество…

– В общество беженцев, – поднимая брови и тщательно притушивая папиросу в фарфоровой пепельнице, сказала Лиза. – А как же – подальше от русских?

Марья Петровна пожала плечами:

– Там это будет не нужно. Этого хотел дядя Отто.

– Допустим, не нужно. Ну, все равно: entweder-oder. Другого выбора нет.

Лиза бросила папиросу и, быстро и твердо шагая, вышла из комнаты тети Маши.

II

Парижский поезд приходил в Берлин в двенадцатом часу ночи. Как было условленно, – Акантов должен был выйти на станции "Зоологический сад", где Лиза его встретит.

Курт Бургермейстер, товарищ детства Лизы по школе; провожал Лизу. Они ехали на трамвае. На остановке у Gedächtniβ Kirche они выходили. Курт спрыгнул с площадки и протянул руку Лизе.

Danke.

Громадное, темное здание церкви, с высокой остроконечной крышей, с башней колокольни, тяжелое и грузное, стояло посредине площади. Колокольня уходила в темное небо. Месяц блестящим диском висел сбоку, как нарисованный на декорации. Пестрые, яркие вывески кинематографов, кафе и ресторанов горели красными, зелеными, синими и белыми огнями.

Особенно бросились в глаза Лизе темно-лиловые, аметистовые огромные окна тяжелого здания напротив церкви. Вдоль карнизов и подоконников, по низким решеткам были цветы. Сквозь просветы улиц, за высокими арками надземных железнодорожных путей чувствовалась прохладная зелень больших, старых деревьев и просторы сада. По широким тротуарам, мимо пестрых огней, шла нарядная толпа. Только что кончились представления в двух громадных кинематографах, и публика расходилась по домам. Посередине улицы в два ряда стояли автомобили-такси с зелеными кузовами, с черным верхом, с пестрым ободком. Площадь была большая, улицы широкие, – а казалось тесно, скученно, уютно, как в комнате, – так громоздки, велики, аляповато нарядны были здания.

– Как сказка, – сказала Лиза, восторгом горящими глазами оглядывая толпу, площадь, огни вывесок и реклам. – Ты любишь, Курт, Берлин?

– Я в нем родился.

– Тебе не грустно, Курт, что я покидаю Берлин? Тебе без меня не будет скучно?

– Человек занятой не имеет времени скучать. Я выхожу на дорогу, где я могу приносить пользу Родине. Я в партии ответственный работник. Я просто не имею права скучать. И разве можно скучать в такой стране, как Германия?..

– Да… Это верно.

Молча, шагая в ногу, прошли к проходам на станцию. У тяжелой, тускло освещенной каменной стены, где были широкие лестницы наверх, Лиза остановилась. Непрерывный поток людей стремился на городскую дорогу.

– О, у нас еще есть время, – сказала Лиза. – Целых десять минут. Мимо, между высоких столбов, проносились автомобили, проходили желтые трамваи, громыхали тяжелые двухэтажные автобусы. Над головами часто с оглушительным грохотом мчались поезда железной дороги.

– Курт, ты не думаешь, что нужно, чтобы я представила тебя моему отцу?..

– Зачем? – раскуривая папиросу, сказал Курт, и протянул свой портсигар Лизе. – Ты не хочешь?..

– Нет. Моему отцу будет неприятно, если он увидит, что я курю… Но, Курт, ты не находишь, что так надо?..

– Не нахожу. Твой отец приезжает на три, четыре дня… Для чего это знакомство? Твой отец русский генерал, я – немец… Что общего между нами?

– Он мой отец…

Лиза с упреком посмотрела в светло-серые, ясные глаза Курта:

– Мне показалось… – начала она и оборвала. – Как хочешь? Если не находишь нужным?.. Не надо.

Зрачки ее глаз расширились, синева потемнела. Огни ли так отразились в глазах Лизы, или свои внутренние огни загорелись в них, – они блеснули мрачным блеском и сейчас же потухли, прикрытые густыми ресницами.

– Как хочешь, – повторила Лиза. – Мне, однако, пора. До свидания, Курт.

Она легко поднималась по крутым серым бетонным ступеням. На площадке остановилась. Курт еще был внизу. Лиза с любовью посмотрела на стройную фигуру высокого молодого человека.

Курт был без шляпы. Густые волосы были гладко причесаны. Просторный, легкий, дорогой пиджак красиво лежал на могучих плечах. Модные, широкие штаны со складкою для пыли внизу, светлые башмаки, – все было дорогое, добротное, новое, хорошо сшитое. На русые волосы от фонаря лег золотистый отблеск. Свежее, чистое лицо было поднято. Курт следил за Лизой.

Лиза остановилась, помахала рукою в кисти; Курт ответил тем же. Лиза вздохнула и бегом поднялась на следующий пролет лестницы. Две минуты оставалось до прихода поезда. Наверху, у турникета, Лиза оглянулась. Курта не было. Он ушел.

Назад Дальше