Ложь - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 30 стр.


Едва слышно сказала Лиза:

– Я поеду во Францию. У меня есть долг перед моим престарелым отцом. Я должна ему помогать.

– Но, разве, Лиза, ты не знаешь?.. Ты не слыхала?.. Не читала?.. Твой отец…

В дверь постучали. От консула приехал чиновник, и Лизу требовали наверх, чтобы допросить ее и чтобы она заполнила особый опросный лист. Выходя из каюты, Лиза обернулась к Игорю и сказала с тревогой:

– Так что же мой отец?..

Часть четвертая

I

Началось это у Акантова с Пасхи.

Под Светлый Праздник Акантов пошел к Заутрене в церковь. Пошел больше по привычке. У него не было влечения молиться. За годы войны и смуты, за страшные эмигрантские рабочие годы незаметно отошел он от церкви. То некогда было, то чувствовал себя усталым, то не хотелось быть на людях. Церковь из потребности веры перешла понемногу в быт. Ходил, чтобы вспомнить прошлое, чтобы крепче почувствовать праздники.

Была прохладная ночь. Когда Акантов подходил к церкви, вся она, и наверху, и внизу, всеми узкими многостекольными окнами, блистала огнями, и толпы народа наполняли ее двор и стояли на узкой улице у церковной ограды.

Деревья подле церкви на дворе набухли почками, и от них и от земли шел сладкий аромат: весною пахло.

У входа и у ворот торговали свечами. Акантов не стал пытаться войти в храм и остался в притворе, в людской толчее. Через головы людей, ему было видно, как осветился храм блистающими огоньками, как эти огоньки вдруг разлили теплый розоватый свет на лица молящихся, как стали загораться свечки и по всему двору в руках у тех, кто остался там, и как зашевелилась толпа.

До него донесся возглас священника, потом чтение, потом мерное, торжественное пение; толпа колыхнулась, раздалась на обе стороны, и крестный ход, блистая золотом священнических облачений и митр, колышась хоругвями и сверкая иконами, стал выходить на двор.

Он обошел двор, и… вот оно! Сначала издалека ликующее, радостью налитое, торжествующее самую блестящую и великую победу: победу над смертью и дьяволом, дарующую вечную жизнь, – раздалось пение прекрасного хора.

– Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ, и сущим во гробех живот даровав…

Истомленные жизнью, усталые от работы, истосковавшиеся от бесконечного ожидания Родины, больные от недоплаты, от непосильного, не по возрасту и привычкам, труда, лица светлели. Потухшие глаза загорались радостными огнями, и счастье веры излучалось из них.

Неслось с амвона, чаруя душу, восхищая и умиляя сердце звуками совершившейся победы:

– Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его!.. Яко исчезает дым, да исчезнут!.. Яко тает воск от лица огня…

И, на всякое слово победы над адом, гремел, гудел, вливался в душу и умилял ее ангельскими голосами ликующий хор:

– Христос воскресе из мертвых…

Сколько себя помнил Акантов, с самых ранних лет в эти мгновения на него точно изливалась с самого неба благодать, сползало бремя лет и житейских забот, и радостно, весело и легко становилось на сердце. В эти пасхальные ночи никогда не чувствовал он усталости, и под звуки этого пения всегда, и раньше, в России, и потом здесь, в Париже, увлажненными, добрыми глазами смотрел он на окружающих, отыскивал знакомых и старых сослуживцев, и с радостью подходил к доктору Баклагину, к Чукарину, к Мише Безхлебнову, генералу Атаренко, и с убежденною верою говорил: "Христос воскресе!"…

Теперь – ничего этого не было. Мимо него, не касаясь его легкими, ангельскими крылами, шла пасхальная заутреня. Точно не слышал он прекрасного пения, и не сливался, как раньше, с радостным волнением молящейся толпы.

Только усталость была в теле. Неудобно было стоять в толпе. Горящие вокруг свечи раздражали. А когда наступил перерыв в службе, и толпа зашевелилась, закопошилась, как раки в берестяной кошелке, люди задвигались и раздались радостные голоса:

– Христос воскресе!

– Воистину воскресе!

Сочные поцелуи закрепляли великое значение сказанного, – Акантов с тоской стал оглядываться. Он боялся увидеть кого-нибудь из знакомых, боялся, что к нему подойдет кто-нибудь, и нужно будет христосоваться. Ему стыдно стало этой общей радости, ликования глубокой, искренней веры. Он боязливо оглянулся и осторожно стал спускаться с крутой каменной лестницы.

На дворе к нему подошел сияющий генерал Атаренко:

– Христос воскресе!.. – и, не дожидаясь ответа Акантова, Атаренко, со щеки на щеку расцеловался.

– Впроч-чем, – вдруг нахмурясь, сказал негромко, но значительно и строго, Атаренко, – может быть, вы, Егор Иванович, не христосуетесь?.. Я слыхал… Вы ма-со-ном стали!.. Никак не хочу этому верить…

II

Вот с этого и началось.

Раньше Акантов, усталый за день, наслушавшись советского радио, рано ложился в постель, немного читал газету или книгу, и сейчас же засыпал, и спал крепким, солдатским сном.

Со Светлого Воскресенья на понедельник он лег, прочитал два пасхальных рассказа в газете, выругал, по привычке, авторов, что пишут всякую ерунду, плотно закутался в одеяло, и, как всегда, сейчас же заснул.

Сколько времени он спал, Акантов не знал. Но, должно быть, не долго. За белой занавесью глухая стояла ночь. Не угомонившийся Париж шумел в отдалении. Значит, было около полуночи. Акантов услышал сначала тихий и, вместе с тем, пронзительный свист: "С-с-с!". И сейчас же кто-то в ухо сказал негромко: "Мак-бенах…". Сказал гортанным, нечетким голосом, как говорят евреи.

Акантов лежал на спине, вытянувшись по диагонали на короткой койке. Глаза его были закрыты, и, как это и бывает во сне, он не ощущал ни своих рук, ни ног, ни вообще тела: тело его спало… Не спал только мозг.

Он лежал на спине, и перед ним был, значит, потолок, и глаза его были закрыты, а Акантов, между тем, видел совершенно отчетливо спрятанные и тщательно завернутые в тонкую белую бумагу, лежащие в углу комнаты, в ивовой корзине, еще из России привезенной: белый полукруглый кожаный фартук, украшенный золотой масонской звездой, серебряную, неполированную лопаточку, молоток и пару белых мужских рукавиц…

Эти знаки масонского достоинства, и не малого градуса, в который Акантов был возведен перед Пасхой, точно излучали таинственный свет и были видимы незрячими глазами, через стены корзины и бумагу.

Акантов боялся пошевельнуться и открыть глаза.

Он лежал, и вся его жизнь развертывалась перед ним, как лента кинематографа.

Он лежал, не шевелясь, тихо, тихо, застыв в смертельном испуге. Он не только видел, но и обонял, свои знаки масонства. От них шел сладковатый, пресный, удушающий трупный запах.

* * *

Он вспоминал честное лицо генерала Атаренко, который его хорошо знал, и кого так всегда уважал Акантов, и как сказал тот на заутрени: "Вы масоном стали, никак не могу этому поверить"…

В эти ночные часы годы детства и юности проносились перед ним. Корпус и училище. Ни одного взыскания, ни одного часа, проведенного в карцере. Лихой кадет, бравый, "отчетливый" юнкер Акантов. Служба, сначала в Туркестане, потом на Волге. Скромно, бедно, порою скучновато, иногда и тоскливо и тяжело, но как честно служил офицер Акантов. С достоинством относился он к своим обязанностям. Умел внушить разноплеменным, разноязычным, со всей России пришедшим в полк, солдатам любовь к Отечеству, почитание Царя и веру Христову. Приходили дикие, дремучие мужики, разбитные пропойцы рабочие, городской пролетариат, запуганные, растерянные туземцы; уходили лихие стрелки, запасные солдаты…

Он пожал плоды своих трудов в первые годы войны. Без неудач, без поражений дрался его стрелковый полк, и слава и честь были с ним.

Это отошло, отодвинулось, изменилось в тот день, когда Государь отрекся, и не стало Царя на Руси, не стало и царя в голове Русского. Все зашаталось тогда, и, вместо общего, духовного, стало искать только своего, земного: "Дай!.. Даешь!..".

Он вспоминал и годы "белой" борьбы, когда шагал он, с винтовкой на плече, рядовым, а ротой командовал прапорщик. Вспоминал, как создавал заново свой полк, отнимая для солдат белье, шапки и сапоги от населения… Вспомнил и страшные дни их отступления, когда гибли храбрые, спасая трусов. Вспомнил и то, как пьяная казачья конница рубила детей его двенадцатой роты, как застрелился его ротный командир, и как кавказский офицер в пьяном разгуле срубил голову безоружному жидочку, заподозренному в коммунизме, и как появилась на его жизненном пути певица Могилевская, и как убит был доблестный командир батареи Белоцерковский… Все вспомнил: и свадьбы на две недели, и вдов, не знающих, куда девать свое молодое вдовство, и лютую удаль людей, которым нечего было терять, ибо все было уже потеряно. Война вышла из законных норм. Честь и благородство отошли: требовалась только храбрость… И пришла тогда жестокость: "Как они, так будем и мы". Новая "правда" пришла в жизнь, и начались бессудные расстрелы пленных, казни коммунистов, грабеж населения. И стала эта "правда" похожей на ложь…

Разрознены семьи. Родина брошена. Ушли на чужбину, в небытие…

Да… Пожалуй, Лиза накануне отъезда сказала ему горькую правду, и не он учил дочь, но дочь научила его. Все ушло. Ушла и Лиза… Ничего у него не осталось, и пришло вместо всего этого – масонство. Обман… Ложь… Что же дальше, дальше-то что будет?

– Мак-бенах!..

Как нестерпимо жутко было ощущать свое спящее тело и бодрствующий, тревожно думающий, вспоминающий мозг…

Пижурин сказал… Да, так оно и будет: тело будет гнить, а мозг будет отмечать распадение каждой частички тела…

С трепетом осознал пришедшую к нему старость и ее бессилие… Не от нее ли пошел в масоны, ища правду?.. И нашел – ложь!..

III

Каждую ночь – тихий, вкрадчивый, едкий свист: "Ссссс!" – и повелительный голос:

– Мак-бенах!..

Тело неподвижно, тело спит. Мозг бодрствует. Через закрытые глаза отчетливо видны масонские знаки в корзине. Это совесть напоминает о подчинении некой таинственной силе. Совесть не знает лжи и не хочет ложь признать за правду. В полусознании одуряет запах мертвечины, трупа, идущий от белой кожи передника и рукавиц. И, кажется, что это уже его собственное тело начало гнить.

Совсем недавно было большое масонское собрание. Были собраны братья разных лож, были допущены и "профаны". Один из руководителей великой Ложи Франции читал доклад об угнетении свободы духа.

Акантов слушал пламенную, захватывающую, сильную речь, произнесенную по всем правилам ораторского искусства. Оратор нарисовал яркую картину насилия духа, кровавых преступлений, совершенных после войны в Западной Европе.

Маститый Венерабль вспомнил всех тех, кто был угнетен. Сытое лицо его лоснилось от возмущения, на круглый живот спускался белый кожаный овальный передник, и золотая звезда на нем, знак разума и знания, излучала свет.

Эти "разум и знание" говорили братьям масонам о казнях в Испании "палача" Примо де Ривера… Но умалчивали о том, что во время начавшейся тогда гражданской войны тысячами истребляли самым жестоким образом монахинь и священников, епископов и верующих мирян… Они не говорили о разоренных и сожженных храмах и монастырях.

"Разум и знание" с масонской звезды упрекали Клемансо за то, что тот, во время войны, предал суду Кайр и Мальви: "Какое удушение духа и свободы слова!"…

"Разум и знание" возмущались фашистами Муссолини за то, что те вливали касторовое масло в глотку своим левым противникам…

Венерабль громил всех тех, кто восставал против демократии и коммунизма. Он называл людей порядка, закона и справедливости "жестокими ретроградами"…

На этом собраний был русский брат, "профан"… Он послал венераблю записку с рядом вопросов. Он, как то должно было сделать русскому, спросил венерабля, почему тот, громя фашистов и Примо де Ривера, громя правительства, добивающиеся порядка и возможности для каждого честного труда, ни слова не сказал о том, что делается в России?.. Почему не упомянул о тысячах епископов, священников и монахов, замученных только за свободное исповедание своей веры в Бога, о миллионах солдат, офицеров, крестьян и рабочих, расстрелянных, умученных голодом и непосильными работами в концентрационных лагерях на крайнем севере? Почему не помянул он имен Ленина и Сталина, неистовствующих в России, имя Бела Куна, поработителя Венгрии, залившего ее кровью невинных жертв?.. Вопрос был острый и простой. В эти дни страшная сущность большевизма была раскрыта во всем ее безобразии, и не было тайны в том, что творилось коммунистами во всем свете.

Венерабль прочитал записку, и, сойдя с подиума, блистая масонским передником, со звездою на круглом животе, направился к русскому брату-профану:

– Et bien, mon ami, – сказал венерабль, покровительственно кладя руку на плечо профана. Венерабль был выше ростом профана, толще, надутее и важнее. Он всем своим видом показывал свое превосходство над профаном. Его голос был важен и не допускал ни критики, ни возражений. – Ame slave! В вас говорит ваша ame slave, славянская душа, полная гуманного мистицизма. Это все воображение, вера в преувеличенные слухи, никак и ничем не проверенные и не подтвержденные официально. Ведь, во всем том, что вы мне написали, нужны доказательства. Циркуль и треугольник масонского исследования должны раньше все это измерить и исследовать. Да… Мне и другие русские братья говорили об этом явлении… Но… Где же доказательства?.. Где документы?.. Разве есть о том официальные донесения послов и консулов, разве были запросы о том в Палате депутатов или Английском парламенте?.. Этого ничего не было, и то, о чем вы мне написали, так трудно проверить!..

Акантов стоял тогда подле брата-профана. Его голова горела от стыда. "Что же это", – думал он, – "Я пошел в масоны, чтобы спасти Россию от большевиков, а, оказывается, что сами масоны заодно с большевиками, они покрывают их преступления и жестокости"…

Бессонный мозг работал. Все оказывается ложь. Все та же наглая жидовская ложь!

Да как же он сам-то не понимал этого? Где истина? Истина в Евангелии, истина в Христе. А масонство против Христа и против Бога. И надо уйти из масонства… Уйти!..

Но, как уйти?.. На обнаженном мече и Библии клялся он. Если изменить этой клятве, душа предается вечному проклятию, а тело – смерти…

Душа предается вечному проклятию… Но, ведь, это ложь… Ложь!.. Души же нет! Есть только тело, а тело?..

– Мак-бенах!..

IV

Эти бессонные ночи истомили и иссушили Акантова. Это была тяжелая болезнь духа. Акантов сказал доктору Баклагину о бессоннице, но утаил о ее причинах.

– Гуляйте больше… Принимайте бром… Ваши годы… Прошлое недоедание и переутомление сказываются. Что вам? За шестьдесят?..

– Нет, еще нет шестидесяти.

– Да, конечно, что и говорить: не жизнь, а существование… Стареем поэтому рано… Ходите из банка пешком. Теперь весна. Так хорошо в Париже…

Акантов шел из банка пешком. На площади густо распушились деревья. Сена голубела на солнце и текла в зеленой раме ив. Парижские дали стыдливо прикрылись сизой дымкой тумана. Весел был шум автомобилей. Пехотным, стрелковым шагом, маршировал Акантов вдоль реки, приходил домой в приятной усталости, ставил чайник на газ, заваривал чай и пил его, согласно с указаниями Баклагина, жиденьким и с лимоном, потом садился в кресло подле радио…

Москва…

Москва жила. Ясный, приятный голос толково рассказывал о музыканте Григе, о значении его произведений, о силе его таланта, об обаянии его музыки, о том, что нет концерта, где не исполняли бы романсов Грига… Как бы вскользь, но значительно, спикер отметил "демократичность" Грига. Композитор, дескать, восставал против процесса Бейлиса, и отказался написать кантату для коронации…

"Ложь", – думал Акантов. Какое могло быть дело Григу до Бейлиса, и кто и какую коронационную кантату мог ему поручить?.. Все – ложь… Это были большевики…

Женский голос, под аккомпанемент фортепиано, пел песню Сольвейг. Оркестр сыграл отрывки из "Пера Гюнта". Танец Анитры и "Смерть Азы". Это была Москва.

В ней уживались как-то большевистская ложь с русской правдой.

Там расстреливали, убивали и пытали людей, и там же смеялись, танцевали, слушали доклады о музыке, и наслаждались произведениями великих композиторов.

Акантов досиживал до того времени, когда звонили в радио Кремлевские колокола, и неясно и глухо бурчал мрачный "Интернационал".

Тогда он ложился спать, усталый от далекой прогулки, от впечатлений услышанного по радио, от волнений, мыслей, и засыпал.

И снова: "Сссс!", и тихий, настойчивый голос: "Мак-бенах!"…

В раскаленном мозгу повторялись слова масонской клятвы:

"Клянусь, во имя Верховного Строителя всех миров, никогда и никому не открывать без приказания от ордена тайны знаков, прикосновений, слов, доктрины и обычаев франкмасонства и хранить о них вечное молчание. Обещаю и клянусь ни в чем не изменять ему ни пером, ни знаком, ни словом, ни телодвижением, а также никому не передавать о нем ни для рассказа, ни для письма, ни для печати, или всякого другого изображения, и никогда не разглашать того, что мне теперь уже известно и что может быть вверено впоследствии. Если я не сдержу этой клятвы, то обязываюсь подвергнуться следующему наказанию: да сожгут и испепелят мне уста раскаленным железом, да отсекут мне руку, да вырвут у меня изо рта язык, да перережут мне горло, да будет повешен мой труп посреди ложи при посвящении нового брата, как предмет проклятия и ужаса, до сожгут его потом и развеют пепел по воздуху, чтобы на земле не осталось ни следа, ни памяти об изменнике"…

Думал Акантов:

Назад Дальше