– Хорошо, – с угрозой в голосе сказал Акантов. – Давайте мне бумагу. Я напишу все, что я видел, что я слышал здесь, и все, что я пережил за эти дни. Я опишу всю вашу систему пыток, всю вашу дьявольскую ложь, все ваше чисто-еврейское издевательство над человеком. И тогда – ха-ха-ха!.. – Фотографируйте, посылайте!.. Ха-ха-ха!.. Напишу и про то, что вы похитили мою дочь… Пусть прочитают про правду заграницей. Там тоже немало вашей лжи пущено… Ха-ха-ха!..
Акантов дико смеялся. Он никогда в жизни так не смеялся. Ему самому было страшно своего смеха.
– Напрасно смеетесь, – строго сказал следователь. – Смеяться будете после. Не думайте, что все так и кончено для вас. У вас, оказывается нервы крепче, чем мы думали… Ну, да и то – офицер… царской армии, – с издевательством сказал следователь. – Войну повидали, так что вам!.. Можем вам и больше показать, чем то, что вы повидали…
Следователь достал из стола фотографии и, протягивая их Акантову сказал:
– Бросьте ваш отвратный, идиотский, белогвардейский смех и посмотрите на то, что мы можем и для вас применить…
* * *
На фотографии, не очень, впрочем, отчетливо снятой, не разобрать было: с натуры снята она или с рисунка, был голый человек. Лицо в несказанной муке, полуопущенные глаза налиты нечеловеческим страданием, руки скрючены, пальцы точно в судорогах. Человек стоит в небольшом помещении, полном огромных и, как видно, голодных крыс. Они впились в человека, они висят на груди и на ногах, и кровь течет из-под их острых зубов. Они, как черная грубая сеть, накинутая на человека. Везде следы ранений, прогрызенная кожа, кровавые потоки. Пол забросан трупами крыс. Видно, что человек боролся с ними, душил их, перегрызал им горла: его рот в крови, но крыс было так много, что он изнемог в борьбе и отдался им. Крысы овладели человеком. Мелкие зубы, маленькие и острые когти прогрызали и процарапывали кожу, добирались до мяса, до внутренностей. В животе сквозила черная дыра и крысиный зад и длинный, прямо висящий хвост торчал из нее…
– Видали?.. Поняли?.. Усвоили?.. И это нам вполне доступно… И никакая сила мира не может нам помешать все это с вами проделать… Пожалуйте обратно карточку… Этой пытки еще никто не выдерживал…
Странная вещь: Акантов смотрел вполне равнодушно на карточку, так невероятной казалась она ему так невозможной, так все телесное в нем было притуплено, что он, как будто, даже и не понял того, что ему было показано.
– Что? Не страшно?..
Акантов молчал. Тупая усмешка была на его лице.
– Тогда посмотрите вот на это.
На карточке, поданной следователем, была видна только голова человека, стоящего в воде. Глаза были выпучены, ужас застыл в них. Сверху, упадая возле головы, лилась тонкая струя воды.
– Вам не понятно, почему человек так ужасен; извольте, я поясню вам: это профессорская, научная выдумка. Помещение закрыто. На фотографии это не видно. И вот, в помещение медленной струей, непрерывно и ровно, льется вода. Она покрыла ноги, поднялась до колен, выше и выше, залила грудь, подошла к голове. Помещение наглухо закрыто. Воздуха становится все меньше и меньше, вода вытесняет воздух и льется, льется… Вы понимаете, человек задохнется раньше, чем захлебнется водой… Неглупо придумано?.. Психиатры работали… Смерть приближается медленно и неизбежно… тонкой струей… и человек видит, как подходит к нему конец. Психиатры говорили, что это страшнее электрического стула американского, ну да нам дан заказ от партии: догнать и перегнать Америку! Эта ванна построена на точном изучении нервной системы и мозга человека… Так вот-с, предупреждаю вас: если вы не покажете всего того, что я вам сказал, вас постигнет одна из этих пыток, а, может быть, и обе вместе: сначала одна, потом другая…
– А вы знаете, – тихо сказал Акантов, и следователю страшно стало его тихого и ровного голоса. – Вы знаете: все это пустяки… Понимаете… перед вечностью-то…пустяки!.. Пытайте меня, а я в Бога уверую по-настоящему… По-настоящему…
– Э!.. вот, что, – недовольным голосом сказал следователь, – вот куда поехало… Ну, тогда…
Он вызвал чекистов и, глядя в глаза Акантову своими холодными светлыми глазами, бесстрастно сказал:
– Отправьте гражданина в семнадцатый номер!..
XX
В семнадцатом номере было слишком много света и было нестерпимо жарко. Белые стены были мокры от пара, из невидимых отверстий поступавшего в камеру… Яркий, резкий свет сильных ламп с рефлекторами лился отовсюду. Некуда было от него укрыться. Акантов был один в камере. Было так жарко, что Акантов поспешил раздеться донага.
Свет, тепло, сырость, одиночество первую минуту показались ему даже приятными после стоячей камеры. И воздух, парной и душный, был все-таки чистый. Тело Акантова покрылось испариной, как на банной полке, грязь сходила с него. Вши выпаривались… Но это приятное ощущение длилось недолго. Свет стал утомлять, раздражать. Хотелось крикнуть: "Погасите свет!"… А свет заливал Акантова со всех сторон. Акантов схватил пиджак и накинул его на голову. Сейчас же дверь отворилась, вошел чекист и отобрал от Акантова все его платье и белье… Акантов ложился на пол, корчился под светом, и чувствовал, что свет прожигает ему затылок, давит на мозг. Акантов садился в угол. Отраженный от мокрых стен свет не давал покоя. Он был везде.
Свет и тишина… Мертвая, ни единым шорохом не пробужденная тишина…
Время шло. Акантова выводили в уборную, приносили ему теплую воду в кружке, похлебку, воняющую помоями, черствый хлеб. Его как-то питали. И, после этих коротких мгновений, все тот же свет, тишина и одиночество…
Дни и ночи; сна не было; невозможно было спать при этом сете. Одолевала бездумная дремота.
Акантов примащивался на голом полу, чтобы заснуть по настоящему, – невидимая рука направляла источник света прямо ему в глаза, и Акантов вставал в неописуемой муке томления…
И вдруг, по истечении некоторого времени, а сколько ушло времени, Акантов не мог дать себе отчета, свет исчез, и такая же полная, абсолютная темнота, как был полный, абсолютный свет, окружила Акантова. И казалось, что, вместе со светом, исчезла и тишина. Шорохи, шепоты, стоны стали слышаться в кромешном мраке наглухо закрытой камеры, и стало страшно до потери сознания. И от страха было уже не до сна. И опять так прошло немало времени.
Вдруг наверху показался зеленый свет. Точно кто-то огромный, наполнявший всю камеру, заглянул в нее единственным зеленым глазом и подмигнул с лукавой усмешкой.
Акантов сидел в углу и не мог оторвать глаз от зеленого огонька. Он разглядел, и понял, что это зеленая электрическая лампочка, устроена у потолка, но внутренними глазами видел другое, и это другое было ужасно. Он видел глаз дьявола, мысленно дорисовывал себе очертания того громадного, кто смотрел на него зеленым глазом.
Оно было черное и косматое. Оно глядело на Акантова, и Акантов чувствовал себя в его власти.
И так прошло еще время. Может быть, несколько минут, может быть, часы. И вдруг, от места, где был зеленый глаз, раздался мерный голос. Кто-то отчетливо, бесстрастно, тоном спикера радио, говорил:
– Я признаю себя виновным в том, что осенью 1935-го года, я приехал из Парижа в Берлин со специальной целью свидеться с товарищем Тухачевским и договорится с ним и немецкими генералами, фамилий которых я не помню, об интервенции в Союз Советских Социалистических Республик. Мы виделись три раза в гостинице "Кайзергоф", и я обещал, от имени генерала Миллера, что Русская эмиграция выставит 180-ти тысячную армию. Я признаюсь в том, что я действовал, как самый злейший враг моего народа, как шпион, интервент и диверсант, предающий капиталистам интересы трудового пролетариата… Я знаю, что мне нет снисхождения, и почту смерть лишь справедливым возмездием за все, мною содеянное…
Потом мгновение молчания, полного шорохов, шелеста, стонов и шепотов, и снова тот же ровный голос, с такой же настойчивостью, четко выговаривая каждое слово, начинал:
– Я признаю себя виновным в том, что осенью 1935-го года, я приехал из Парижа в Берлин…
Так продолжалось десятки, сотни раз. Проговорит признание, помолчит с полминуты, и снова начнет… Будто там была заведена наговоренная граммофонная пластинка.
Зеленый глаз подмигивает, черное чудовище ухмыляется из кромешной тьмы, качает головой и точно приговаривает:
– Что, брат, попался… Признаешь теперь свою вину?..
Глаз исчез… Было темно и теперь совершенно тихо. Жара стала меньше. Акантов растянулся в полном изнеможении и закрыл глаза. Засыпая он, точно в детстве затверживая урок, все повторял: "Я признаю себя виновным в том, что…", он договаривал все до конца, боясь забыть, пропустить, какое-нибудь слово или сбиться…
Так бывало с ним тогда, когда ему приходилось говорить речи в собрании. Придумает речь, и потом на ночь, и, когда ехал по подземной дороге, на собрание, все повторял в уме первые фразы доклада или речи.
И с этим "я признаю себя виновным", он, наконец, заснул глубоким, тяжелым сном.
Проснулся Акантов от того, что его грубо растолкали и оторвали от сна. Сердце часто билось и так щемило, что Акантов схватился за него.
Чекист бросил Акантову его белье и платье, и крикнул:
– Одевайся!..
Через дверь мутный свет зимнего дня вливался в камеру. В коридоре стоял наряд чекистов в шинелях и шапках.
Акантов ничего не соображал, ни о чем не думал, но в уме непрерывно, точно там разматывалась бесконечная лента с написанными на ней словами, повторял:
– Я признаю себя виновным в том, что осенью 1935-го года…
Он договаривал в уме все длинное признание и тогда, когда шел по светлому и чистому коридору, и красная полоска, проведенная вдоль карниза, дрожала и прыгала перед его глазами и тогда, когда влезал в большой черный автомобиль, и когда ехал в нем, и когда выходил из него, и перед ним на мгновение мелькнула улица Москвы, толпа народа и большое, высокое красивое здание.
Он не узнал его. Он был слишком занят затверживанием своего признания…
XXI
Десять человек "интервентов, диверсантов, предателей пролетариата", судили публичным народным судом в нарядном публичном зале московского Дворянского собрания.
Густая черная толпа наполняла большой зал.
Акантова посадили рядом с неизвестными ему людьми, кого он увидал первый раз в жизни.
Акантов смотрел на белые стройные колоны, покрытые пылью, на ступени возвышения, на мрамор и позолоту, на красные полотнища, на портреты "вождей" пролетариата, висевшие на месте Императорских портретов, на широкий, длинный стол, покрытый красным сукном, и ничего не вспоминал, ничего не понимал. Все это было для него лишь продолжением того страшного, кошмарного сна, когда являлось ему косматое чудовище, подмигивало зеленым глазом, и когда слышался ровный, мерный голос, и было самое главное. Ему нужно было повторить это, и тогда он освободиться от дьявольского наваждения сна и проснется.
Он видел за красным столом небольшого человека, корявым лицом, редкими рыжими волосами, с трясущимся на толстом, мясистом носу пенсне, все время поглядывавшего то на одного, то на другого из сидевших против него людей, разнообразно одетых, робко пожимавшихся на скамьях. Акантов прислушивался к крикливому, неприятному его голосу. Этот голос уже второй раз повторил его имя:
– Гражданин Акантов… Гражданин Акантов, я вас спрашиваю! Признаете себя виновным?..
Акантов встал. Наружно это и точно бывший генерал Егор Иванович Акантов, исхудавший, постаревший, с опухшим, болезненно белым лицом, давно не бритый, с отросшими белыми волосами. Но внутри ничего не было от того Акантова. Ничего живого в нем не было. Мозг его спал. Он не смог бы ответить на самый простой вопрос.
– Я признаю себя виновным в том, что осенью 1935 года приехал из Парижа в Берлин со специальной целью свидеться с товарищем Тухачевским и договориться с ним и немецкими генералами, фамилий которых я не помню, об интервенции в Союзе Советских Социалистических Республик…
Зеленый глаз поощряющее подмигивал ему из-за колонны. С каждым произнесенным бесстрастным голосом словом признания Акантов чувствовал, как какая-то тяжесть спадала с него. Он сам не слышал своего голоса, и не понимал, что он говорит, да это было и не существенно: ведь все это было во сне!
– Мы виделись, – продолжал Акантов, – три раза в гостинице Кайзергоф, и я обещал, от имени генерала Миллера, что русская эмиграция выставит 180-ти тысячную армию. Я признаюсь в том, что я действовал, как самый злостный враг моего народа, как шпион, интервент и диверсант, продающий капиталистам интересы трудового пролетариата. Я знаю, что мне нет снисхождения. Я требую себе высшую меру наказания, и почту смерть лишь справедливым возмездием за все, мною содеянное…
Неистовые, злобные крики и вопли потрясли весь зал:
– Предатели!.. Троцкисты!.. Продажные шкуры!.. Шпионы!.. Смерть им!!
– Таким псам мало смерти…
– Их замучивать надо-ть…
– Народ требует казни!..
Читали постановления артистов, писателей, профессоров и ученых: все требовали беспощадного суда и истребления народных врагов.
Чтение каждого постановления сопровождалось криками, каких никогда еще не слышал Акантов, и какие могли быть только во сне… Акантов слышал эти крики, видел поднятые кулаки, протянутые к нему, искаженные злобой лица со сверкающими глазами, и ему не было страшно… Он не сознавал, что это же была его Москва, куда он так хотел попасть, где так раздумчиво-печально звонили в полночь колокола на Спасской башне, где играл прекрасный симфонический оркестр под управлением Голованова, где пела певица Нежданова, где родился когда-то сам Акантов, и где он учился… Он, как во сне, не понимал, где это происходит, что ему угрожает… Во сне не страшна угроза…
Под этими криками, под бурей гнева и возмущения, стоял точно не живой бывший генерал Акантов, но какой-то безжизненный манекен, покорный чужой воле.
"Народ требует казни!..". "Да когда же это так случилось, чтобы боголюбивый и добрый народ русский так полюбил кровь и казни?..".
Акантов слушал крики, смотрел на волнующееся море публики, на злобные лица, и ничего не понимал. Но ведь, это был сон, только сон!.. И, как во сне, был и перерыв, когда Акантова отвели в отдельное помещение, и там, на листе плохой бумаги, дурным пером и скверными чернилами, он, под диктовку, писал, ничего не соображая, обращение к русским эмигрантам, "белым офицерам и солдатам". Своим мелким, бисерным, так хорошо всем знавшим его, знакомым почерком, выводил он буква за буквой, не понимая их значения. Он писал об огромном строительстве Советского Союза, о свободе граждан, какой нигде в мире нет, о мощной поступи страны по пути прогресса и науки, о долге всякого, в ком бьется русское сердце, идти и работать во славу коммунизма. Он писал о великом вожде народов, мудром и всеми любимом Сталине, гениальном творце коммунизма…
Он не слышал и не понимал слова, которые ему диктовали, но механически воспринимал их, сводя буквы и рисуя эти буквы привычным движением руки… От усердия и напряжения, как то бывало с ним в детстве, он приоткрыл рот и высунул кончик языка. Он заметил это и не смутился: ведь, все это было во сне, а мало ли что бывает во сне?!. Он аккуратно и ясно подписал написанное им и подал тому, кто диктовал.
Его мучил голод и томила жажда, но и это было не реально, это тоже было во сне…
Его снова ввели в большой зал. В полусознании, он слушал длинную речь рыжего человека, снова слышал грозные крики толпы, угрозы и вопли. И опять, в тумане, в каком все происходило, он услышал свои имя и насторожился.
– К высшей мере наказания!..
Акантов не понял значения этих слов.
Его вывели из зала. Был тихий зимний вечер. На мгновение Акантов ощутил освежающий холод. Мелькнула даже мысль: "Вот, теперь я и проснусь… Сейчас… сейчас… сейчас…".
Хрустальное небо клочком показалось над домами. Редкий, крупный снег сыпал. Фонари зажглись внезапно, все вдруг… Снежинки сверкали и крутились в их свете серебряными бабочками. Было что-то несказанно прекрасное в их игре в свете огней. Хотелось еще и еще раз вздохнуть полной грудью, и тогда уже совсем проснуться…
Акантова грубо взяли под руки и втолкнули в большую черную карету автомобиля. Мрак, жесткая скамья, толчки на дурной мостовой, воняло бензином и еще чем-то противным и затхлым. И снова – вероятно, снился – длинный светлый коридор, стук сапог со звонкими шпорами по каменному полу, добродушное, пьяное, румяное лицо человека в черной кожаной куртке. У него был револьвер в руке. Человек этот нагнулся к Акантову и, дыша винным перегаром, сказал:
– Вот, браток, сейчас все и кончится. Это даже очень просто и не больно. Толканет маленько, ну, ровно тебя кто-то палкой ударит, и вся недолга…
"Вот толканет…", – думал Акантов, – "толканет, и проснусь я от этого отвратительного сна… Это меня будить собираются, толкануть…".
Открылась узкая черная дверь, за ней крутые, скользкие ступени. В лицо пахнуло мертвечиной, сыростью и холодом могилы.
"Вот и проснусь, а туда не пойду, там страшно", – подумал Акантов, и хотел закричать, но, как это и бывает во сне, крик не вышел из горла.
Что-то резко толкнуло его в затылок, невидимая сила повлекла вниз по склизким ступеням…
"Просыпаюсь", – мелькнула мысль и погасла.
Акантов уже не проснулся. Только еще глубже стал его сон, теперь уже без сновидений…