V
После обеда Константин Андреич ходил маятником; почему-то старался, чтоб звук шагов был слабый. Но это никому не мешало: со смерти родителей, о которых он сейчас думал, все было пустынно.
И его мысль шла все туда же: где они теперь? В этих стенах протекла жизнь – долгая-долгая, так родная его сердцу. Здесь проходили любви, рождения и душевные боли, болезни, смерть. Сторожат ли жившие свое обиталище? Слышат ли сейчас его? А может быть, сами они не нашли покоя? И глух он, любивший их нежно?
Чуть взглянула луна, в комнате легли ее светлые ковры; на старых лицах портретов замерцало, бледно зажило.
Странное мление охватило. Луна подымалась, серебряно-дымней делалось в комнате. Он сел. Показалось, что сейчас будет остро-прекрасное, такое, чего никогда он не видел. Он ждал. Прошла минута – вдали ему послышались колокольчики. Ближе, ближе, он ясно знает, что тройка: остановились у крыльца, отворяются двери – он не может подняться. Но и не нужно – как задыхается сердце! Дверь открылась, да, Наташа. Как легка! Такой он не знал ее в самые высокие минуты.
"Ну вот видите, – говорит она, улыбаясь слегка, бледно и ласково, – видите, вы тосковали, я пришла к вам. А вы думали, все между нами кончено?" И протягивает руки – светлые, светлые руки. Все дрожит в нем. Стал на колени, приложился к этим рукам. "Знаете ли, – сказал, – что вашего слова достаточно – я умру? Взгляните на меня, велите – и я сгину?" Она улыбается. "Какой вы милый, все такой же бедный рыцарь".
Потом она становится серьезней. "Не думайте, что я чужая; знайте, я вас люблю вечно". И трогается. "Вы мой – мой, в моих краях!"
Он не мог двинуться: потом склонил голову – к месту, где она стояла. Там никого не было; вдали звенели бубенчики.
Не скоро пришел он в себя. "Ага, я сон видел". Но тут же не поверил этому. Захотелось пройтись. Достал лыжи, всунул ноги в ремни, зашагал. Снег синел, лился огнями. Выше и выше всходила луна. В роще золотели инеевые березы. Дойдя до склона, – оттолкнулся, понесся вниз мягким, беззвучным ходом; точно летел в пустоте – все тонуло с ним. Лыжи ткнулись в березу; обсыпалась туча серебряная, он едва удержался; сверху, тяжко свистнув крыльями, слетели два ворона. Как чугунные ядра неслись они в воздухе; каркали глухо, на всю окрестность.
Константин же Андреич взобрался на следующий изволок и зашагал широко, под светилами пылавшими, по полю. Теперь он понимал, куда идет. В версте впереди маячили ветлы кладбища. Стало ровнее на сердце. А купол неба, раздвигаясь, блистая, был как бы великий голос, гремевший мирами, огнями. "Звезда волхвов, – твердил он, – звезда волхвов". Новая сила гнала его вперед.
Вот и кладбище – в светлых снежных волнах; могилы укутаны, кресты как бы лежат главами на снегу. Странно было проходить над усопшими. Точно медленный, зимний хорал восходил от них кверху.
Родные могилы рядом, в одной ограде; прошлогодний венок. Крест с блистающей позолотой. Здесь он долго сидел. Молчание вокруг было все золотев. В его чистоте подымалась, омываясь, душа; область, заслонявшаяся прежде мелким, выступала свободней; и в ней, медленно и решительно, стал он понимать связь бывшего час назад с теперешним. "Спите мирно, – думал он, глядя на могилы, – спите, дорогие души; там, где еще блистательней свет, все мы, родные любовью, соединены нерасторжимо".
И безмолвно его дух тонул: в далеком, безглагольном; где тишина и беспечалие – эфир вечный. Возвращался с кладбища он ясным.
VI
– Я вывожу вас в свет, дядя Костя, вывожу, как хотите! Должны подчиняться.
Константин Андреич с Любой смеялись, подъезжая вечером к усадьбе Людмилы Ильиничны. Повернули два раза – наконец, подкатили.
– Любочка! Да не одна еще! Милости просим, очень, очень рада.
Людмила Ильинична сияла, полнота ее весело играла под платьем.
Приехали вовремя; клубил самовар, были гости, – лица поблескивали там и тут.
– Позвольте познакомить – Иван Поликарпович, Анна Львовна, господин Пересыпин… милости прошу, у нас тесный круг знакомых, соседи преимущественно.
Явились барышни – с видом рыжевато-розовым, открытыми шейками, намереваясь лететь в эмпирей; держались под ручку. Оживление, шум усиливались. Люба погрузилась в разговор о молочном хозяйстве; вдали, на фоне закоптелых стен с висящим оружием ярился "местный становой" с переломанным носом, как бы двустворчатым.
– И представьте себе (он багровел) – целюсь, бац, что вы думаете, четырнадцать дупелей!
Плавный Пересыпин качал головой – скорбно, но без злобы.
Становой вдруг затрясся, ударил кулаком по столу:
– Клянусь честью!
Он волновался потому, что давно никто ему не верил.
– Этот становой, – шепнул Константину Андреичу сосед, длинноносый, семинаро-либерального вида человек, – живой анахронизм. Пережиток дореформенного.
"Милейший народ, забавно, – думал Константин Андреич. – В свет выехали. Ну-ну!"
Высокий лоб соседа, таинственно-курчавые волосы его и очки говорили за то, что "трудовик" и многое такое понимает, о чем здесь нельзя говорить.
– Земство в руках дворян, купцов. Всесословная волость, мелкая земская единица, – вот база…
"Если бы правительство вовремя пошло на уступки", – вдруг вспомнил Константин Андреич и почувствовал, как и тогда, все начинает сплываться; тонет, обращается в медленный вихрь, где трудно разобрать слова, физиономии, мысли…
– Нет, милая, не могу вам эту корову продать, не могу, только что с телу.
– Кирпича эти подлецы так и не вывезли.
– Экспроприаторы – клянусь мундиром военного – все трусы до единого. Берусь пять штук живьем взять, как зайцев в торока.
Из чайного поле битвы обращалось в ужинное. Алчно горели посреди графинчики, английская горькая подымала журавлиное горлышко; водка простая была скромна, твердо знала свою силу.
Людмила Ильинична захлопоталась. Но натравливать мужчин на водку не приходилось: слишком большой магнит был в ней. К закуске отсортировались рьянейшие, рюмки ходили внутрь с кряками, прибаутками, хрустеньем огурцов.
Всех замутил хмель. И теперь на самом деле сливались голоса, смех походил на оркестровое исполнение. А для Константина Андреича из этого временами выползал голосок соседа – господина Пересыпина:
– Давно изволили в деревню приехать? Потом, через равные промежутки:
– А зайчиков у вас много?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Так вы к нам довольно надолго?
И дальше: водятся ли волки, "лисички", вальдшнепы и прочее, – с тихим, толсто-бабьим видом и тоном полнейшего благодушия. Казалось, если спросить о политике, любви, войне, он подумает, скажет:
– Так вы говорите, зайчиков у вас достаточно? После ужина были танцы; лихие помещики, молодые, типа поддевочно-нагаечного, завивали ус, вращаясь с барышнями в "венском", разных "чардашах".
Константин Андреич отбился. Он сидел в углу и глядел в окошко мимо белых оклеенных рам. Свет падал наружу, узким куском; в нем свистала, все свистала метель, такая же буйная, дикая, как прежде.
Временами так била она где-то железо, так сыпала в стекла, что, казалось – вот сейчас подхватит, размечет в легкие щепки этот дом, вскинет в разные стороны дореформенных, послереформенных, – свет загасит, и сердце, устающее от трепака, заморозит.
"Ну-ка, ну, ну! – подгонял он ее. – Махни!" Но ничего не было. Подошла хозяйка, стала его занимать. Он отговаривался как умел. Однако, Люба и другие думали, что ему скучно. Константин Андреич не протестовал (хотя это была неправда). Люба сказала, что чувствует усталость, и, несмотря на метель, упрашиванья, через полчаса они уехали.
VII
Отодвинув ящик стола, Константин Андреич разбирал, карточки: охотничья группа – из детства, брат верхом, мальчиком; когда очень шибко пускали лошадей, он кричал в отчаянье: "Не удержал, не удержал!"
А вот – сразу огромный перерыв: открытка итальянская; пляж, кабинки, сбоку рыбачий поселок.
Он вздохнул.
Завтра увижу я башни Ливурны,
Завтра увижу Элизий земной!
Это близ Пизы. Там они жили летом, вдвоем, в захолустье. Комнату брали у содержательницы fiaschetteri'и, среди рыбаков, на канале. После обеда, валяясь по широкой постели, видели, как брели красными крыльями паруса рыбацких суден – в тридцати шагах.
С набережной мальчишки бросались в воду. А вечером горы – нежные, бледно-фиолетовые, подымали венцы свои; они были задумчивы, прозрачно-плывущие.
Когда темнело, маяк зажигался; шипит море – но ласково; а они в ресторанчике, на берегу, всегда одни в нем; "chianti bonissimo", жаренные на вертеле бифштексы, грибы-fungi.
"Неужели не увижу никогда? Неужели…"
Под этим чувством прожил он весь день. А назавтра глянуло солнце февральское, погрело; стало капать. То же было через день, и еще. Что-то подмывало его. Наскучили деревня, невылазность, одиночество. В это время Кондрат привез с почты письмо. В нем Федя, молодой друг Константина Андреича, сообщал ему, что "любит и уезжает". Он внутренне поулыбался.
"Ну конечно, влюблен. А куда едет-то?" Оказалось – в Венецию. Неужели Hochzeitsreise? Все немцы в таких случаях в Венецию. Глупо. Но вышло, что не Hochzeitsreise. Это немного его успокоило. "Все-таки, очень уж "поэтически": наверно, будет на гондолах ездить, серенады слушать по каналам". И он написал ему, спрашивая о подробностях. Федя ответил, что уезжает один, что любит, это верно, но что дела его весьма темны – ничего толком сказать нельзя. "Костя, дорогой, – приписал он сбоку, – не соберешься ли со мною? Как бы это было хорошо! Восторг!" Он задумался довольно серьезно. Гадал, гадал, наконец ответил: "Через неделю, не раньше".
VIII
За день до выезда, часа в два ночи, Константин Андреич проснулся. Лаяли собаки. Они часто лаяли ночью, но сегодня особенно. Взяв палку, одевшись, он вышел.
Была луна.
Светло синея, падала тень от дома; яблони оплетались узором ветвей, как легкой сеткой; белели следы.
Глядя на Сириус огнистый, вольно дыша, Константин Андреич шел ко флигелю. Его удивило, что дверь отворена. Собаки стояли полукругом. "Есть там кто-нибудь? Свой? Чужой?" Он приостановился. "Вернуться, взять револьвер?" Но внезапно легкая, внутренняя веселость прошла по нем, как бы подталкивая, и, велев собакам молчать, он вошел в сени. Тут же стало ясно, что есть, и еще раз внешний голос сказал: "Уходи", но более сильное, склонное к решительному, толкнуло войти. Во второй комнате, освещенной луной, стоял человек, роясь в комоде. Услышав шаги, заметя вошедшего, он передернулся, сразу отпрянул в угол, и в его руке метнулось что-то. Константин Андреич не успел рассмотреть – огнем разорвало сумрак, ударило, незнакомый бросился в другой угол. Константин Андреич замер: "А-а, это меня убивают". Снова то же чувство, ясное и мирное, прикрепило его к месту. Неизвестный вторично щелкнул, но не выстрелил. "Осечка! Все равно, сейчас третий…" Человек бросил оружие. Кинулся к стулу, тяжко сел, подперев голову руками.
– Бейте меня, – сказал глухо. – Берите.
Потом вдруг закричал:
– Дворню зовите, вяжите, что ли. Надоело мне. Околевать надо. Будет.
– Это вы хотели меня убить, – сказал Константин Андреич. – А я вовсе не собираюсь.
– Да, я два дня не ел… Нисколько бы не пожалел, если б вас подстрелил.
– Время есть еще. Можете исправить ошибку.
– Не глумитесь надо мной, вы! – вскрикнул неизвестный, подойдя совсем близко. С виду он походил на "сознательного рабочего"; бледный, тусклые глаза. Под пальто синяя рубаха.
– Надоело все, слышите? Прятаться устал.
Константин Андреич удивлялся: смерть, выстрелы, револьвер– сразу отошло и осталось сзади, а сейчас перед ним молодой и довольно нелепый человек, с большою тоской – просто кто-нибудь из его прежних знакомых, "товарищ Семенов".
– Ах, Боже мой, Боже мой! – произнес он только. Семенов помолчал, потом спросил:
– Что ж вы меня не берете?
– Бросьте глупости! Куда там еще вас брать… Ваш пистолет не устрашает меня… хотя стрелять по мне бессмысленно…
Не зная, что делать, они мялись.
– Дайте мне поесть, – сказал Семенов.
– Идем.
Семенов шел сзади. Он, видимо, пал духом, и сейчас его мог бы взять малый ребенок.
– Что же вы думали найти в комоде?
– Мало ли что. Впрочем, это глупо было, конечно. Я просто умираю от холода… вообще от всего. С большой дороги завернул. Нет ли у вас водки?
Константин Андреич зажег в столовой лампу. Посетитель сел, выпил несколько рюмок. На вопросы отвечал угрюмо.
– Не все ли вам равно? Был политическим, матросом, за границей… Сидел. Бежал, теперь ищут. Где-нибудь дорогой сдохну.
– А товарищи?
– Нету товарищей. Посидев немного, улыбнулся.
– Мне теперь каюк пришел. Я знаю. Много на своем веку колобродил, в каких историях ни бывал… только выходит мне конец… Впрочем – скучно, если 6 иначе. Я иду сейчас вперед, размышляю: вот она меня хватит – и лягу. Бывают старые собаки: вздыхают по вечерам, как люди. Конец свой знают. Я такой же.
– Да можете ж работать… ну просто, по-человечески?
– Нет. Состою под судом, скрываюсь. И суд – военный.
Константин Андреич глядел на него. Правда, в нем было роковое. Тусклость глаз и легкость, с какою он говорил, напомнили ему, как он сам входил во флигель.
"Что ж, пожалуй, прав он".
Семенов закурил. В глазах его было теперь желание бравировать.
– Когда вешают, вовсе не страшно. Говорят, даже приятная смерть. А признайтесь, струсили, как я в вас запалил?
– Не особенно. Почему вы думаете, что только у вас привилегия… насчет смерти, всякой такой вещи? Хотя, конечно, я выстрелов не люблю.
Семенов смеялся.
– А знаете, у меня в кармане еще револьвер есть, другой?
– Ну?
– А если я…
Он вдруг вынул его и положил с собой рядом.
– Если я вас все-таки убью. Константин Андреич обозлился.
– Вам угодно меня пугать? Извольте убрать сейчас же, слышите вы?
Он ударил костяшкой пальца по столу, схватил Семенова. Но тот уже сдался. Опять усмехнулся – теперь мягко, чуть конфузясь даже.
– Нет, – сказал тихо, – зачем вас убивать? Глупость это.
Через несколько времени стихли оба. Семенов сидел понуро. Что-то в нем стало роднее, как бы ближе и мягче.
– А иной раз думаешь: ведь всем собой шел… на лучшее! Понимаете? Ну, погибну, – а ведь сколько во мне было? Неужели ничего из крови моей не выйдет? Из земли, кровью удобренной? Ведь за всех шел… Это я теперь… так… отчаялся!
Константин Андреич молчал. Ему вспомнилось: маленький еврей-социалист, раненный из засады в столице. Перед тем долго скрывался у них в городской квартире. В очках, робкий, – геройски прикрывавший товарищей собственным телом. Ему прострелили живот; он не мог переваривать пищу, лежал с почернелым лицом, с кругами синими, крепко пожимал руку навещавшим. Задыхался и говорил, улыбаясь: "Движение растет, бессомненно". И кроме легких – задыхался от счастья. Но когда полубольной, чуть оправившись, уезжал на родину, в старом пальто Константина Андреича, – на прощанье поцеловался с Наташей, заплакал по-детски, сказал:
– Спасибо за гостеприимство. Больше уж не увидимся. Бессомненно.
Все тогда ревели. Он умер через два месяца от раны. Семенов встал.
– Я иду, прощайте. Спасибо.
Константин Андреич предлагал ночлег. Он отказался. До большака шли вместе.
– До свиданья, – сказал Семенов. – Вы провели странную ночь. Правда?
Он дал ему денег. Тот взял, поблагодарил, зашагал под блистающим небом навстречу Медведице. Луна зашла. Ночь темно синела. Константин Андреич возвращался. Ему казалось, что сегодня ему дан последний напутственный привет родины. Голос этого привета был внятен. Так слышал он его, что клубок подкатывал к горлу, на глаза шла едкая слеза. Упал бы на эту землю мерзлую, дорогую, бедную землю, прижал бы к сердцу…
"Мать, – когда раскроется твоя правда?"