Дар над бездной отчаяния - Жигалов Сергей Александрович 4 стр.


7

"В страшном сне или в яви привиделось мне в тот день некое сражение", – написал в своей книге брани отец Василий. – "Помолясь с Гришаткой, отнёс его домой, пополудновал чем Бог послал. Взялся латку на голенище положить да прямо на стульчике с сапогом в руках и сомлел. Даже теперь не в силах без трепета описывать сон. Будто бы очутился я в какой-то хоромине – амбар не амбар. Вместо пола – ржавая болотина. Пузыри, хлёхот – вроде там кто ворочается. Я стою на островке, посередке болотины, и ступить робею. Является тут Гришатка.

Рубаха на нём белая, в какой он в церкви был. Весёлый.

Тут поднялся несусветный писк, визг, трепетанье. Закружились вокруг него какие-то чёрные зверьки с крыльями навроде летучих мышей. Ротишками кровяными скалятся, коготки на крыльях топырят. А он, жаль моя, на своих култышечках гребётся к раскрытой двери, а зверьки эти крыластые виснут на нём, отягощают. Хочу со своего островка в этот хлёхот ступить на подмогу, а боюсь. И ему не подсоблю, и сам утопну. Плачу. А зверьки тем часом Гришатку в трясину тащат, рубашонку когтями-клыками издырявили. Тут залетел в этот мрачный амбар белый голубок. Гляжу, в клюве у него липовая дощечка в ладонь шириной. Сронил он дощечку прямо под ноги Гришатке.

Встал тот на неё своими култышечками, и свет такой золотой вокруг разлился… Очнулся я, сижу за верстачком, на полу под ногами сапог непочиненный валяется. Отложил я сапожишко, затеплил лампадку перед иконой пресвятого Сергия Радонежского и долго молился, просил просветить мой скудный ум. Не есть ли эти чёрные зверьки сами демоны, что повергли его ангельскую душу в уныние, подвигали к самому тяжкому греху? А я, окаянный, тем часом стоял на "сухом островке", пока моё духовное чадо захлёбывалось в болотине бесовских прелестей. Бросил его на растерзанье безжалостным демонам вместо того, чтобы окормлять его душу, крепить на брань с искушениями. И мечуся я, окаянный, в суете сует… Ведь был мне знак года три назад по весне. Лужины ещё не просохли, зашёл к Журавиным крестника проведать. Воротцы растворил и обмер. На грязном крылечке, щекою на прогретой солнышком ступеньке лежал Гришатка. Свернулся клубочком и спит. Из-под подола рубахи грязные култышки торчат. На щеках белесые потёки от слёз. "Скатился, а назад загнездиться не смог. Плакал, а щас во сне душа ангельская радуется", – догадался я. С великим бережением поднял его на руки, чувствую сквозь ряску, как толкается ребячье сердчишко.

– От тебя церковью пахнет, – приник ко мне нахолодавшийся тельцем малец.

– Ладаном.

– А меня чуть телок не забрухал. – Гришатка поглядел на меня ясными после сна глазами.

– Какой телок?

– Чёрный.

– А ты?

– Они меня крылами заслонили.

– Голуби?

– Скажешь, сладят тебе голуби с телком, – засмеялся Гришатка, дивясь моей непонятливости. – Ангелы сиянием укутали…

И только теперь я догадался, что за чёрный телок приступал к Гришатке. Осенил себя крестом: "…Буди милость Твоя на рабе Божием Григории, сохрани его под покровом Твоим, покрой от всякого врага и супостата, отверзи ему уши и очи его сердечныя, даруй умиление и смирение сердцу его…".

8

В мастерской гремел гром и метались молнии. Никифор с растрёпанными власами в гневе охаживал уцупком жавшихся в углу Афоньку и Гераську, подростка, взятого Данилой в ученье. Обрывок верёвки гулял на повинных спинах. Данила, сияя побагровевшей лысиной, толокся обочь, приговаривал:

– Буди попа красная, да голова ясная.

В этот день разом всплыли все злодеяния, чинимые подмастерьями. Гераська из баловства малевал на чистых дощечках всякие непотребства, а потом замазывал и левкасил под иконы. У Данилы чуть глаза не остекленели, когда из-под отбившегося краешка грунтовки выглянула писаная углём голая нога. Разом выявилось, что Афонька иконным серебрецом рыбные блёсна покрывал… Тут-то Никифор и огневался сверх всякой меры. Иконное серебро красть! Святотатство. Запорю! И охаживал ребят со всей жёсткой мужицкой руки, ярясь с каждым ударом всё более. И вдруг при новом замахе сложенная вдвое верёвка будто за сук зацепилась. Никифора дёрнуло так, что он задом на пол сел. Оглянулся. Рядом с закушенной в зубах верёвкой валялся Гришатка. Не замеченный отцом, он подшмурыгал сзади и на лету поймал зубами верёвку, гулявшую по брату. Никифор разом стихнул.

Афонька и Гераська дня три потом нагибались за досками с великим бережением – рубцы на задницах заживали.

После бури разлилась в мастерской благость. Данила извлёк со дна своего короба "поученья", и Афонька с другом по несчастью читали их вслух. Гришатка в такие часы ложился животом на лавку, уперев подбородок в доску, внимал.

– Мотайте на ус, работнички, как должен себя блюсти по жизни добрый изограф, – говорил Данила. Слюнявя палец, находил нужный лист. – Чти тут.

– "Подобает убо изографам, рекше иконописцам, чистительным бытии, житием духовным жити и благими нравы, – бубнил под нос Афонька, – смирением же и кротостию украшатися".

– Чуете, – Данила поднимал кисть. – "Кротостию украшатися". А вы чем украшаетесь? Огрызанием! Чти далее, Афанасий.

– …И о все благое гонити, а не сквернословцем, ни кощунником, ни блудником, ни пияницам, ни клеветником, ни иным таковым, иже последующее облегаем скверным…"

С развешенных по стенам мастерской только что написанных сырых икон тихо взирали лики Божьей Матери с младенцем, Иисуса Христа, Вседержителя, Николы Угодника, Георгия Победоносца, поражающего копием змея, Сергия Радонежского. Мокрая краска радостно играла на солнце. И, казалось, иконные лики, лицезревшие недавно наказание юных грешников, теперь светлеют от радости.

Алмазом на стекле врезывались в гришаткину память слова Максима Грека и оставались до конца дней. "…Аще кто и духовное житие имать жити, а благолепно вообразити святые иконы не может, таковым писати святых икон не повелевати же. Но да питается иным рукоделием, им же хощет".

– Внемли, Гераська, – вскидывался Данила. – Благолепно воображать святые иконы, а не хлопать кистью на все стороны абы как…

9

Святой верой и простецкой рукой сельского богомаза, писаные на липовых и осиновых дощечках, иконы-краснушки расходились по всей России – от моря Чёрного до моря Белого. В каждом крестьянском ковчеге, где на земляном полу толклись и росли ребята, ягнята, телята, куры, сияла в святом углу на восход солнца божница с иконами Иисуса Христа, Богородицы, святых апостолов… И каждый, явившийся на белый свет раб Божий – Иван ли, Пётр, Сергий, Митрофан, Григорий, Фёдор…, лупая глазёнками на огненное зерно теплившейся перед иконами лампадки, узрит лик Господа Бога. Под благодатным покровом потечёт время его жизни. Детские прегрешения будут писаться на песке, взрослые же – на камне. По мере мужания проснётся в нём тварный зверь и жажда сатанинских прелестей. И станет его влечь в расставленные хитроумно дьявольские сети. Но Божьим попущением узрит он грехи свои и ужаснётся. Падёт на колени на тот же земляной пол перед иконными ликами и в слезах раскаяния станет просить Божьей милости, как до этого просил у отца купить новую одёжу. И будут глядеть на него иконные лики Спасителя и Богородицы, присноблаженной и непорочной, с тихой любовью и радостью. Не оставленный Божьей милостью на поругание силе бесовской, будет он вершить извечный круг жизни. И опять спотыкаться о камни страстей, в кровь разбивать душу и сердце, и опять каяться. Обвенчанный в церкви с сердечною любовью свет Марьюшкой, Настюшкой, Дарьюшкой, Аксиньюшкой… вернётся он в дом и у порога встретят молодых родители с иконой в руках. И опять будет светиться с липовой дощечки лик Спасителя радостью и любовью неизречённой. В срок принесёт ему молодая жена первенца – девочку. И не будет души чаять он в ясноглазой дочушке. И займёт она отцовское сердце без остатка.

Случится в лютую пургу возвращаться домой с ярмарки. Собьются с дороги обозники, рассеются по степи кто куда. Свечой путеводной будет гореть во тьме ангельский лик дочери. В обмёрзлых санях под вой кружившей окрест волчьей стаи и пурги будет он греться мыслями о дочери, как она вырастет в румяную синеокую красавицу…

Пробьётся, закатится в избу комом снега с белой бородой и белыми от инея бровями. Вывалит на стол гору гостинцев. Но в рыданиях падёт ему на грудь жена: "Покидает нас пташечка любимая, помирает наш жавороночек…". Станет бабка-знахарка без толку сливать ярый воск на ключевую воду: "Из дуба стрела, из топора искра, из рабы Божьей выйди боль и стрельба…".

Наутро полусонный фельдшер холодными с мороза руками сунет в сохлый от жара ротишко деревянную ложку с растолчённой таблеткой… А она будет догорать, таять, будто зажжённая с обоих концов свечечка. И рухнет на колени православный человек перед иконой Спасителя на липовой досочке. Не голосом, а сердцем, всею истерзанной горем душою возопиёт к Господу Богу, к Пресвятой Владычице Богородице. Застынет время, и разверзнутся перед его внутренним взором картины всех его согрешений. И падёт он, сокрушённый, и прольёт обильные слёзы на ископыченный ягнятами и телятами земляной пол. С небес ли, с образа на дощечке сойдёт горний огнь в его сердце и узрит он Сына Господнего, распятого на кресте. И возгорится в нём ответный огнь любви к Отцу и Сыну и Святому Духу. Очнётся он и подивится, что уже день. Не вставая, на коленях подползёт к зыбке и увидит, что ангел смерти отлетел без добычи, а чадо любимое улыбается во сне…

Под конец жизни, чуя за спиною смерть, отыщет угасающим взглядом лик Спасителя. И прошепчут окинутые землёй губы: "…Прости, Господи, мои согрешения вольные и невольныя и даруй мне жизнь вечную и благодатную".

Вот что значил для простого русского человека образ Божий, сотворенный на отлевкасенной, а то и просто на оструганной рубанком дощечке. Являла деревянная иконка эдакий мосток, по коему пробирался из тьмы страстей и грехов землепашец, мастеровой, пастух, рыбарь, охотник, солдат… к Божескому началу в себе самом, к Свету. Каялся сокрушенным сердцем. И, получив отпущение грехов и причастившись, чувствовал крылья под чистой праздничной рубахой…

Оттого есть ли на земле более богоугодное дело, чем ладить для людей светозарный мосток к Господу Богу через грешную земную юдоль?

И не более ли других изографов отличил Господь Своей любовью раба Божьего Григория Журавина?

10

Пламенем на ветру заметался по Самарской епархии слух, будто пьяный мужик зарубил топором селезнёвского священника. Но владыке донесли иное. Де разбойник напал на настоятеля с топором, но отец Василий с Божьей помощью изловчился и скрутил охваченного пьянобесием разгуляя.

Владыка Иннокентий, ещё не старый, с неугасшим желанием нести слово Божье, грозно щунял служивших в городах и весях епархии пастырей, недовольный их хладностью и леностью. Назадолго до этого случая он освободил благочинного, осуществлявшего надзор за церквами Бузулукского уезда, а нового назначить не успел. Решил вникнуть в эту историю сам.

Отца Василия скорёхонько позвали в епархию пред грозные очи владыки. Тот и явился с оказией. Иннокентий ожидал увидеть дородного Илью Муромца, а перед ним явился попик в измохрившей-ся по краям затрапезной рясе. Сухонький с лица, весёлый, кланяется в землю, но глядит смело. Этот прямой смелый взгляд ещё крепче ужесточил владыку.

– Почто в таком скорбном одеянии заявился? Разжалобить хочешь? – загремел он. – Попиваешь, небось?!

– Не грешен, владыко. И на святую Пасху окромя колодезной водицы ничего не употребляю.

– Ртов в семье много?

– Не сподобил Господь детками. Вдовец я.

– Почто в монахи не постригся?

– Духом слаб. Мир держит крепко.

– Приход бедный?

– Слава Богу, владыка, грех жаловаться, – моргал дитячьими глазками отец Василий. – Купола все три сызнова позолотили.

– Ну вот. Купола золотишь, а сам, как побирушка, ходишь.

– Прости, владыка, что прогневал тебя. Я низок-то у ряски подновлю, рукавчики обметаю, она и посвежеет, – бесстрашно и весело отвечал отец Василий. Владыкин гнев не впивался остями, а отскакивал от него, как горох. – Ведь Он, Милостивец, не в парче, а в рубище ходил.

– Кто Он и кто ты! Порфира не погубит и рубище не вознесёт.

– Не гневайся на моё скудоумие, владыка. Он пророчествовал: "…Не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи и тело одежды?..".

– Умствуешь! – чёрные с серебром крылья бровей владыки совсем занавесили очи. – Каков поп, таков и приход. На тебя глядя и мужики в рваных зипунах в церковь заявятся. Неужто купцы бархату на рясу не подносили?

– Смилостивись, владыка, не неволь, – отец Василий так быстро поклонился, что седенькая гривка волос из-под скуфейки взметнулась и опала на плечо. – Бархат тот как плетень между мной и селом сплетётся. В этой ряске я и в курной избе свой. А то не найдут, куда посадить, приду так и буду стоймя стоять.

Секретарь архиерея, тихий, как тень, внимавший разговору, аж зажмурился от эдакой дерзости: "Щас он его испепелит на месте…".

– Погляжу, знатный ты спорщик, – разве селился вдруг владыка. – Изволь, брат, чайку со мной испить.

За столом спросту признался отец Василий, что к Рождеству задарил его купец Зарубин куском ратного бархата.

Но умолчал, как безлунной ночью таюшком подложил купеческий дар на порог горькому бедняку Ваньке Орешину как раз перед свадьбой одной из пяти его дочерей. Как наутро примчалась старая Орешиха, повалилась в ноги, благодарила. Он тогда прогнал её и смеялся вслух: "Нашла дурака бархат на порог кидать".

Владыка увещевал подать жалобу на его обидчика мировому судье:

– Чтобы неповадно было на священнослужителя руку подымать. Ишь, ланиту тебе иссёк. – Он всегда при разговоре о делах, его волнующих, переходил на старинный язык.

– Не ведал несчастный, что творил, пьянобесием уловленный. Простил я его, владыка. Покаялся он, слезами омыл.

– Отсёк бы тебе, как курице, голову, – опять опалился гневом владыка. – Знатный ты неслух. "Прости, прости", а сам в гордыни пребываешь, свою волю поперёд владыки ставишь. Негоже, от че… А мужики-то куда глядели?..

В рассказе о происшествии у Журавиных помянул отец Василий и Гришатку. Владыка заинтересовался склонностью мальца к рисованию более, чем раненным двуглавым орлом. Расспрашивал долго, въедливо.

– Чудится мне, знатный изограф из этого убогого может состояться, – метя широкими рукавами стол, сам подлил чаю гостю. – Пей. Мёд вон бери. Не затоптали бы только. Посадят христорадничать, так всю жизнь и просидит на паперти…

– Пока я жив, не бывать сему, – с порадовавшей владыку твёрдостью сказал отец Василий. – Краски вон ему купил, листы…

При прощании владыка поднёс отцу Василию кулёк листового чая и отрез доброго сукна, чем несказанно удивил своего тихого секретаря.

– Окормляй, как его звать-то… Григория. Бог даст, нерукотворные иконы писать постигнет. Езжай с Богом.

И совсем в дверях догнал его голос.

– Сукнецо-то, гляди, кому на порог не положи… Отец Василий от этих слов скраснелся поми дором.

Уже на улице выдохнул: "Ни одной душе ведь не сказывал… Орешиха небось растрезвонила. Видно, бывший благочинный донёс… Ладно, хоть про белену не проведал…".

11

Вся журавинская семья сгрудилась вокруг отца Василия, забывшего второпях отряхнуть с рясы дорожную пыль. Во все глаза глядели на нарядную фабричную коробку в руках гостя.

– Гостинец тебе, – присел перед Гришаткой на корточки отец Василий. – Догадался?

Крестник потупился от смущения.

– Господи, красота-то какая. – Арина как загребала жар в печи, так с чаплей в руках и подошла к столу. – Чо ж там спрятано?

– Краски там, краски, – посунулся к столу сам Гришатка.

И всем, кто был в избе, погластилось, что вот сейчас он выпростает из-под рубахи ручонки и откроет коробку. Но он всего лишь лёг подбородком на столешницу и неотрывно жёг глазами гостинец. Отец Василий снял крышку – будто радуга по столу рассыпалась и на Гришаткином лице заиграла. В стеклянных баночках красными, зелёными, голубыми, жёлтыми… всполохами играли краски. Сбоку в желобке лежали кисточки.

– Вот так да-а! Эдакими красками и самого царя рисовать можно, – дёрнул кадыком от волне ния Никифор.

В избе сделалось тихо. Арина, Никифор, Данила, Афоня, Гераська и сам отец Василий во все глаза уставились на Гришатку. Его лицо светилось над выскобленной дожелта столешницей, будто пламя. И свет этот омывал их сердца неизъяснимой радостью. Арина утирала слёзы запачканной сажей ладонью, оставляя на лице чёрные полосы.

– Гля, мамака, – тыча в нее пальцем, засмеялся вдруг Афонька. Все повернули головы к Арине.

– Вы чо? – она провела ладошкой под носом, оставив чёрные усы. Громкий смех перепугал дремавшую под лавкой кошку. Она молнией шмыганула под печку, добавив веселья. Арина, зардевшись, как подросток, повернулась к осколку зеркала на стене, глянула и, закрыв лицо ладонями, выскочила на крыльцо. Заплескала водой…

Гришатка, откачнувшись от стола, непонимающе переводил глаза с одного лица на другое.

– Мать-то как стрелец с усами, чапля у её заместо ружья, – успокоившись, объяснил Никифор.

– Какой стрелец? – не понял Гришатка. Наперебой взялись объяснять. Вернулась Арина с чистым мокрым лицом.

– Кланяйся, Гришаня, отцу Василию в ноги, – она подошла к столу и поясно поклонилась сама. – Как жар-птица краски горят, того гляди избу подожгут.

Гришатка уткнулся лицом отцу Василию в колени, посапывал.

– Чай, дорого стоят. На олифе? – спросил Данила. – Провёл кисточкой по губам. – Беличья, а та вон, похоже, из колонка. Черенок-то больно тонкий – зубами держать.

– Не тонкий, – не поднимая головы, глухо, сквозь рясу, сказал Гришатка.

– Ты вот што, паря, – отец Василий погладил Гришатку по макушке. – Пошли завтра со мной за карасями. Удочку я тебе справил ладную.

– Ты чо, крёстный? Как же я рыбачить стану? – вскинул голову Гришатка.

– Хех, – плеснул руками отец Василий. – С Божьей помощью. Я видел, как ты на проулке кнутом хлопал. Чем кнутовище держал?

– Зубами!

– Ну и удилище зубами удержишь.

– Большой голавель нанижется, не вытяну.

– А я на что? – по-ребячьи удивился отец Василий. – Ты тянуть будешь, а я его подсаком поддену.

– Не пойду, – сухим полынком вспыхнул и угас юный рыболов.

– Испужался, карась в воду утянет?

– Несметлив ты, крёстный.

– Вот те на. Как так?

– Червя-то насадить на крючок я зубами не слажу.

– А я на что? Нанижу!

– Ну если так, – опять засиял глазёнками Гришатка, не веря свалившемуся на него двойно му счастью. – Не бойся, меня несть не придётся. Скорей тебя покачусь. Я с Афонькой наперегонки катался.

…На заре ещё пастух не проскакал на лошади в конец села, а он уже сидел у ворот на камне. Завидев отца Василия с удочками на плече, быстро покатился навстречу, аж роса на стороны полетела. У ног его счастливо вскинулся:

– А какая удочка моя? Эта, обструганная, с красной камышинкой?

– Бери, она лёгкая, – отец Василий в стареньком залатанном подряснике, босой, засмеялся как дитя малое.

Назад Дальше