Оттепель - Эренбург Илья Григорьевич 8 стр.


Савченко молчит. Вот уже красный кирпичный дом. Он говорит себе: сейчас или никогда. Какая глупость, что нет слов, вот совсем нет, как будто я их растерял на снегу!

- Соня, я тебе сейчас скажу… Ты не смейся, но я без тебя не согласен… Сквозь туман, сквозь снег, все равно…

Она молчит. Он берет ее за руку, губами касается ее холодных губ. Она шепчет печально:

- Не нужно… Пропасть между нами… Такая пропасть, что голова кружится…

Через секунду, придя в себя, она уже обычным голосом говорит:

- Я ведь тебе сказала, что у нас слишком равные характеры. Хватит об этом… Хочешь чай пить с нашими? Ну, что же ты молчишь? Не хочешь?

Савченко в гневе отвечает:

- Ты мне еще не сказала, что дважды два - четыре и что нужно держать деньги в сберегательной кассе!

Надежда Егоровна зовет:

- Соня, ужинать иди. Отец сказал, что Савченко приходил. Почему ты его ужинать не оставила?

- Он спешил на совещание, я его немного проводила - голова болит. Мама, я ужинать не буду - так и не прошла голова…

Она запирается в своей комнатке. Ей очень горько: ведь она только что отказалась от счастья. Если рассказать отцу, он скажет: "Ты с ума сошла, раз вы друг друга любите, чего же себя мучить?" Объяснить нельзя, но я твердо знаю, что мы не можем жить вместе. Дело не в том, что мы разругались. Он глупо мне сказал насчет сберегательной кассы, за одно это я могла бы его возненавидеть. Но он еще мальчишка. Сейчас он, наверно, сам жалеет, что погорячился. Я разбираюсь в этом лучше его. Мы можем завтра или через месяц помириться. Но ничего из этого не выйдет. Как могут жить вместе два человека, которые ни в чем друг с другом не согласны? Он считает, что я чересчур практична, признаю только таблицу умножения. Нет, но я живу на земле, витать я не умею. Не понимаю только, почему нас так тянет друг к другу? Вот он не выдержал характера, пришел. И я не могу без него. Он меня только что ужасно обидел, но если бы он сейчас явился, не знаю, хватило ли бы у меня сил его прогнать. Что ж это такое? Когда он меня поцеловал возле ворот, я думала, что сейчас расплачусь или кинусь ему на шею. Отец сказал, что я надеваю на сердце обручи. Как бы хотелось пойти к отцу, сказать: "Ты прав, я сегодня говорила не то…" И насчет меня ты прав. Такие страшные обручи, что сердце не может биться, погибаю, вот просто погибаю!..

9

Все последнее время Владимир Андреевич Пухов был в скверном настроении. Он не приходил к Соколовскому и, встретив как-то на улице Танечку, откровенно сказал: "Ты не думай, что я обиделся, все это ерунда. Просто я не в форме, никого не хочется видеть. Даже тебя…" Танечка ответила: "Я тебя развеселить не могу, сама сижу и скулю, премьера у нас снова провалилась, я поругалась с худруком, зуб болит, нужно пойти в поликлинику, - словом, невесело…" Танечка всегда подозревала, что Володя "кривляется", но сказал он ей правду: он действительно несколько раз собирался к ней и передумывал - ей самой грустно, ее нужно утешить, а я сейчас способен нагнать тоску даже на присяжного весельчака…

Почему я расклеился, спрашивал себя Володя, и то ему казалось, что он скучает вдали от московской жизни, то он приписывал дурное настроение безденежью, то просто вздыхал: старею.

С деньгами, правда, были у него трудности. Портрет Журавлева ни у кого, кроме самого Ивана Васильевича, восторга не вызвал. Вовремя подвернулась небольшая халтура: нужно было сделать для украшения сельскохозяйственной выставки панно с изображениями племенных коров и кур. С коровами он быстро справился - дали хорошие фотографии, а вот куры его измучили - оказалось, что они должны быть белые и не похожи на обыкновенных. Владимиру Андреевичу предложили поехать в совхоз и там нарисовать с натуры. Он рассердился: ехать за восемьдесят километров из-за каких-то поганых кур? В конце концов ему достали иллюстрацию из журнала. Он выполнил работу и вчера получил четыре тысячи семьсот.

Он не повеселел, и это окончательно его смутило. Значит, дело не в деньгах. Конечно, приятно, что я мог дать матери три тысячи, но веселее мне не стало. Со мной происходит что-то поганое. Право же, когда в Москве меня выкинули из мастерской, я был в лучшем виде. Даже когда Леля преподнесла мне, что выходит за Шапошникова, я не так огорчался. Конечно, было обидно, я ведь думал, что она мне нравится, но вечером мы пошли с Мишей в ЦДРИ, там была жена Шварца, я начал за нею ухаживать, - словом, не поддавался настроению. А теперь как будто по голове дали. И ничего ведь не случилось. Если я пойду к Танечке, она меня встретит, как будто ничего не было, так и сказала: "Бросишь хандрить - приходи". Но мне и этого не хочется. Соне я сказал, что мне скучно в такой дыре, а, по правде, в Москву меня не тянет. Там нужно любезничать с художниками, смотреть, кого похвалили, кого разругали, прикидывать, все время отстаивать свое право на кусок пирога. Я это делал и неплохо, а теперь не хочется. В тридцать четыре года не полагается жаловаться на старость, но, вероятно, я здорово постарел. Здесь меня никто не обижает, в местном масштабе - я первый художник. Есть умный собеседник - Соколовский. Есть Танечка. Отцу, по-моему, лучше, это хорошо. Я раньше не думал, что так к нему привязан. Нужно признаться, я его изводил, это глупо. Конечно, его понятия устарели, но он редкий человек, исключение, его нельзя обижать. Не могу все-таки понять, почему я впал в уныние? Наверно, оттого, что думаю. В Москве мне было некогда, вертелся, как белка в колесе. А здесь времени много, невольно начинаешь думать. Мне всегда казалось, что только сумасшедшие могут думать не о чем-то конкретном, а вообще. И вот я этим занимаюсь. Отвратительное занятие!

Володя стал реже отпускать шуточки, и глаза его потеряли тот вызывающий блеск, который когда-то выводил из себя всех преподавателей, а еще недавно довел до слез Танечку. Теперь он разговаривал со всеми вежливо и равнодушно. Как-то в автобусе он сказался рядом с Савченко. Пришлось заговорить. Савченко рассказал о новом станке Соколовского. Володя не любил машин, но подумал: Савченко не такой дурак, как мне показалось. В тот же вечер он сказал сестре: "Я сегодня встретил Савченко. Он интересно рассказывал… Вообще он производит впечатление умного человека". Соня удивленно на него посмотрела, потом нахмурилась: "Не понимаю, почему ты мне об этом докладываешь?"

В тот холодный вечер, когда Соня и Савченко ходили между домом и аптекой, Володя вышел из дома, не зная, что ему делать. Увидев издали сестру с Савченко, он усмехнулся и перешел на другую сторону: нечего пугать молодежь… Куда пойти? Соколовскому я надоел. Когда я был у него в последний раз, он ни о чем не хотел разговаривать, морщился, как будто выпил бутыль уксуса. Интересно, что он делает вдвоем со своим Фомкой? Наверно, рычат друг на друга. Куда же все-таки пойти? В ресторане "Волга" командировочные уныло глотают биточки, а пьяницы дуют водку пополам с мадерой и орут. Неинтересно. А на улице зверски холодно.

Вдруг он вспомнил про Сабурова. Почему бы не пойти к нему? В последний раз я был у него, когда приезжал из Москвы в пятьдесят первом. Почти три года… Можно посмотреть его шедевры. Бедняга, наверно, отвратительно живет. Куплю закусок, вина… Он хотя сумасшедший, но выпить и закусить любит, навалился на мамины пироги.

Володя зашел в магазин, накупил уйму снеди, взял водки, вина для жены Сабурова и в такси поехал на противоположную окраину города. Улица, спускавшаяся к реке, сказалась непроезжей. Володя с трудом разыскал кривой розовый домик, где когда-то проживал мелкий купец, а теперь жили четыре семьи, в том числе Сабуров с Глашей.

Войдя в комнатушку, Володя поморщился: черт знает что! Он представлял себе, что Сабуров должен жить плохо, но такого не мог вообразить. Прежде у Сабурова была комната в здании художественного училища, но оттуда его выселили. Как раз перед этим он женился, комнату дали Глаше - дом числился за издательством. Две койки, здесь же печка с кастрюлькой, здесь же сотня холстов, тесно, не повернуться…

Глаша освободила для гостя старое, продырявленное кресло, заваленное картоном, тряпьем, газетами, поломанной утварью. Сабуров радовался, как ребенок…

- Спасибо, Володя, что пришел, и Глаша радуется. Понимаешь, как совпало: сегодня день нашей свадьбы - два года уже вместе… Я мечтал отметить, говорил Глаше: "Позовем Пухова", - но не вышло. Конец месяца… А у меня лично ничего не получается, говорили, что в театр возьмут, одни разговоры. Да это неважно… Замечательно, что ты пришел! Чаю попьем, у Глаши варенье есть… Глаша, ведь мы с ним десять лет вместе учились. И пришел… Это нам с тобой повезло!

Володя улыбнулся.

- Поздравляю. Будем праздновать. Я и винца немного принес. Можно выпить за ваше счастье.

Глаша засуетилась: кажется, хлеба не хватит. Все Володя принес, а насчет хлеба не подумал. Она сказала:

- Я сейчас сбегаю, "Гастроном" еще открыт…

Когда она ушла, Володя сказал Сабурову:

- Помнишь, когда приезжал Камерный театр, я с отцом поссорился, у меня не было ни копейки, а я хотел повести Миру, и ты мне дал двадцать рублей…

Сабуров рассмеялся.

- Ты рассказывал, что еще осталось Мире на лимонад, а ты сам не пил. Красивая была девочка. Ты не знаешь, что с ней стало?

- Погоди, я другое хотел сказать. Денег у тебя нет, это факт. Держи тысячу, больше у меня сейчас нет, но они мне абсолютно не нужны. Вернешь, когда тебя сделают академиком. Мне не к спеху. Я тебе говорю - бери… Слушай, если ты меня не считаешь товарищем, я обижусь…

Вернулась Глаша с хлебом. Сабуров предложил сразу сесть за стол, но Володя попросил его показать свои работы. Сабуров отказывался:

- Зачем? Тебе еще не понравится. Лучше выпьем, вспомним школу.

Володя настаивал. Не так уж ему хотелось смотреть картины, но он считал, что Сабуров скромничает, а в душе обидится, если Володя его не похвалит. Глаша поддержала Володю:

- Обязательно нужно показать. Владимир Андреевич, у него последние пейзажи и мой портрет - в этой зеленой кофте - это просто удивительно!

Володя любил живопись, хотя никому в этом не признавался, и когда при нем заходил разговор об искусстве, молчал или балагурил. Несколько лет назад он провел неделю в Ленинграде, каждое утро он спешил в Эрмитаж и наслаждался старыми мастерами. Выходя из музея, он возвращался к привычной жизни, думал, где бы перехватить заказ, как расположить к себе Бландова из отдела искусств, что привезти в подарок Леле.

Молча глядел он на пейзажи Сабурова; лицо его не выражало ни одобрения, ни насмешки. Напрасно смотрела на него Глаша: так она и не поняла, понравились ли Пухову работы мужа. Володя только коротко говорил "Не забирай, погоди", или: "Отсвечивает", или "Покажи еще". Может быть, Сабуров сильно вырос за три года, может быть, Володя был особенно восприимчив в тот вечер, но он был подавлен. Он забыл про все, и напрасно Сабуров повторял: "Хватит, давай ужинать…"

Глядя в музеях на полотна великих живописцев, Володя восхищался, и это было светлым, легким чувством, похожим на любование зеленью дерева или прелестью женского лица. Он считал, что когда-то было искусство, оно давно исчезло; недаром в музеях всегда что-то неживое - чистота, холодок, посетители говорят шепотом. Работы Сабурова его потрясли: ведь это сделал его современник, школьный товарищ! Да, вот чего нельзя понять: он написал этот пейзаж здесь, у маленького окна, в трущобе, со своей хромоножкой. Какие полные тона, сколько глубины в сизо-синеватом небе, как тяжела глинистая земля, до чего это просто и непонятно! Сабуров показал последний портрет жены, и опять-таки Володя молчал. Глаша спросила: "По-вашему, похоже?" Он не ответил. Он видел только живопись: охру волос, оливковые тени на лице, зеленую кофту. И постепенно, как раньше перед ним вставала природа, бедная и величественная, талый снег, чернота голых веток, голубизна неба, чудо северной весны, так теперь он увидел женщину, уродливую и прекрасную, - можно всю жизнь прожить, только чтобы заслужить ее робкую, неприметную улыбку…

Молча он сел за стол, молча выпил стакан водки и, только выпив, спохватился: нужно что-то сказать. Сабуров налил ему еще. Володя встал и с не свойственной ему торжественностью произнес:

- За твое счастье! За ваше счастье, Глафира Антоновна! Я вас видел на его портрете. Я видел твои работы, Сабуров. За ваше счастье! Все!

Он снова залпом опорожнил стакан. Немного погодя Глаша спросила:

- Владимир Андреевич, скажите откровенно: вам, правда, понравилось?

Он снова не ответил, но, задумавшись, сказал Сабурову:

- Знаешь, что? Зависть - поганое чувство, но я тебе завидую.

Он выпил еще стакан и подошел к одному из пейзажей Сабурова. Ярко-рыжая земля, рябины, серый домишко и очень высокое, пустое небо. Володя долго глядел на холст. Потом с печальной усмешкой сказал:

- Написано удивительно. Это факт.

Сабуров возразил:

- Деревья не вышли. То и не то… Я осенью написал, день был необыкновенный - какой-то особенный цвет глины. Вот в сорок первом я тоже видел такое. Где-то возле Калуги. Мы тогда отходили. Со мной шел Степанов, замечательный был человек, агроном, я все мечтал его написать… Настроение наше ты представляешь. Вдруг я поглядел - изба, крутой спуск к речке и тоже рыжая земля. Я говорю Степанову: "Видишь?" Он сначала не понял, а потом залюбовался и вдруг как крикнет: "Да мы их к черту прогоним!" Возле Малоярославца его убили…

Он долго рассказывал про Степанова. Володя не слушал - то ли глядел на пейзаж, то ли сидел в каком-то оцепенении. Наконец он поднялся.

- Пойду. Очень не хочется, а пойду.

Когда он ушел, Глаша начала прибирать в комнате. Сабуров сидел на кровати, закрыв руками лицо. Ей казалось, что он задремал, и она ходила на цыпочках. Он ее тихо окликнул. Она подошла, обняла его.

- Видишь, и Пухов говорит, что удивительно. Ты должен поехать в Москву. Они тоже признают. Не могут не признать. Нужно, чтобы устроили выставку…

Сабуров покачал головой.

- Эти деревья никуда не годятся. Мало ли что говорит Володя, я сам знаю, что не вышло, - то и не то. А вот здесь правый угол наверху просто не дописан. Нет, мне еще нужно поработать…

Он увидел печальные глаза Глаши и забеспокоился:

- Глашенька, не огорчайся! Родионов сказал, что с первого марта они мне дадут работу в театре - по чужим эскизам. Вот тогда заживем…

- Я не хочу, чтобы тебя отрывали от живописи. Зачем ты это придумал? Ведь не про то говорила… Мне хочется, чтоб все увидели твои пейзажи. О деньгах ты не думай - придут. А не придут, проживем и так. Я сегодня удивительно счастливая! Конечно, Пухов плохо пишет, но он понимает живопись, это сразу видно…

- Ты думаешь, что Володя не может писать? Ничего подобного. В пятидесятом он приезжал из Москвы, пришел ко мне, я тогда натюрморт писал - букет настурций. Ничего у меня не выходило. А он шутя написал. И как!.. Я оторваться не мог - темный кувшин и большие, яркие цветы. Беспокойно все. Как он сам… Не могу понять: что с ним? Особенно страшно, когда он шутит… Я с ним нехорошо поступил, пошел, когда позвали, и потом ни разу не проведал, думал ему неинтересно, а видишь, он уходить не хотел… Не знаю, что тут придумать… Вот если бы он встретил такую, как ты…

Глаша смутилась, и ее некрасивое лицо, освещенное слабой, едва заметной улыбкой, стало прекрасным, как на портретах Сабурова.

Володя, подымаясь в гору по скользкой улице, подгоняемый злым ветром, думал: это должно звучать глупо… Сабуров живет отвратительно. Хорошо, с этим еще можно примириться. Но никто ведь не знает его работ. Он сказал, что я первый художник, который к нему пришел. В союзе его считают ненормальным. В общем это правда: нужно быть шизофреником, чтобы так работать, не уступить, делать то, что он чувствует… Да, это глупо звучит, но это факт: я ему завидую. Я могу вернуться в Москву, покорпеть, полебезить, мне устроят выставку, я получу премию, повсюду будет: "О, Пухов!", "Ах, Пухов!" - и все-таки я буду завидовать этому шизофренику. Танечка правильно сказала: хорошо, что он женился на хромоножке. Такой портрет нельзя написать на заказ… Здесь нужно не только мастерство - чувство… Вот я снова думаю ни о чем, так можно спятить. Но если я сойду с ума, я не напишу таких картин, как Сабуров, - и таланта не хватит, и чувства разбазарил. Буду даже в сумасшедшем доме писать белых куриц, согласно инструкции… Вы этого хотели, Владимир Андреевич? Хотел. Значит, мы в расчете…

На следующее утро к Володе пришла Надежда Егоровна:

- О тебе в газете написали. Я сейчас прочитаю… "Нельзя не отметить глубоко реалистических панно художника Пухова, выполненных с присущим ему мастерством. Рядом с ними выделяется…" Нет, это уж о другом… Ты доволен?

Он хотел выругаться, но вспомнил - мама обидится, кивнул головой, потом сказал:

- Хорошо, что отцу лучше, я за него волновался.

Надежда Егоровна, растроганная, поцеловала сына. Андрюша не знает: у Володи хорошее сердце, он только скрытный.

Володя подошел к окну: снег, ничего кроме снега… В комнате было тепло, но он почувствовал где-то внутри такой холод, что взял в передней пальто, накинул его на себя. А согреться не мог.

10

Это было в столовой. Все пообедали, разошлись. Коротеев сидел один с газетой перед остывшим стаканом чая: отчет о Берлинском совещании был длинный, и Дмитрий Сергеевич увлекся. Подошел Савченко:

- Журавлев хочет уволить Семенова. Месяц назад сам премировал, а теперь говорит: "Бракодел". Отличный фрезеровщик, я видел - он показывал молодым, как настроить станок. Держится он независимо, а Журавлев этого не любит. Да и не в Семенове дело, просто Журавлеву нужно на ком-нибудь сорвать злобу.

Коротеев еще думал о статье и спросил без интереса:

- А отчего ему злиться?

- Вы разве не слышали? Жена его бросила, вот он и бесится.

Коротеев умел владеть собой и все же не выдержал, отвернулся:

- Почему они абажуры не повесят? Ведь по триста ватт, глазам больно…

Савченко ничего не заметил и спросил:

- Дмитрий Сергеевич, вы ведь с ней знакомы, объясните мне: как она могла его терпеть?

Коротеев посмотрел на часы.

- Егоров меня ждет. Я с газетой и про время забыл. Интересное вчера было заседание, Бидо так и не смог ответить, глупое у него положение - как-никак француз… Егоров боится, что сварные кронштейны не подойдут. Нужно проверить…

Коротеев быстро совладал с собой. Три часа он просидел с Егоровым, говорил о сварке, о перекосах, о кронштейнах. Когда Коротеев уходил, Егоров сказал:

- Плохо выглядите, Дмитрий Сергеевич. Наверно, воздухом не дышите. Мне Горохов сказал - минимум два часа в день гулять. Два часа не выходит, а все-таки хожу домой пешком…

Коротеев шел и думал о Лене. Он пытался себя убедить, что думать не о чем; к нему это не имеет никакого отношения. Он должен жить своей жизнью, забыть про то, что давно окрестил дурью.

Назад Дальше