Том 9. Учитель музыки - Алексей Ремизов 5 стр.


3. Современный мертвяк

– Постойте: сейчас ровно полночь, – сказал Корнетов, – к Акулине пришел зять!

И предложил гостям пройти в "чертячью комнату", а из чертячьей в прихожую и там подняться по той лестнице, на которой разместились наши шубы: Акулина спала наверху в темной комнате.

Акулина, заменившая у Корнетова Ивановну, пришла от Ивановны, с которой водила дружбу ее тетка, известная тем, что стоило ей где переночевать, и оттуда обязательно уходили все тараканы. Прошлой зимой у Акулины умерла сестра, а нынче летом зять: оба покойника не затвердели, а лежали в гробу мягкие, как живые, – верная примета, что в семье будет еще и третий покойник. А кому же и быть этим третьим? Никому, как самой Акулине, и вот она ждала себе смерти. Вечерами она усаживалась на теплую плиту и часами так сидела – так не раз заставал ее Корнетов, – сидела в смертной думе. А всякую ночь приходил к ней с того света зять, корил ее, что плохие туфли ему мертвому надела, и наказывал ей: когда она приедет, чтобы захватила с собой крепкие…

– Так вот, господа, зять уж сидит! – объявил хозяин.

И все мы на цыпочках потянулись из холодной прихожей по лестнице к стеклянной двери: впереди Абраменко, а за Абраменкой кто посмелее.

Зять-мертвяк и вправду сидел у Акулины – это чувствовалось. Только не слышно было, что он говорит ей, о чем таком то-светом, о каких чудесах, или жаловался? Вот туфли-то плохие положила она ему в гроб, сносил он… – стало быть, не в каретах там разъезжают, а может, и холод такой же и беда такая же?

И вдруг все ясно услышали:

– Привези мне говядины, – сказала Акулина, – филейную часть. Хозяин-то всякий день блинчики, одними блинчиками питается. Филейную часть.

И словно бы поцеловались: что-то чмокнуло.

А мы, кто как стоял, так и застыли. И слышно было: там заскрипели полозья.

– Уехал! – прошептал Корнетов.

И опять на цыпочках потянулись мы с лестницы от стеклянной двери в прихожую.

"Мертвяк" подогрел Крещенское настроение. И на загладку Иван Александрович рассказал чудесные сказки о басаркунах Подкарпатской Руси – кто читал "Страшную месть", тот помнит, какие чары связаны с именем Карпат, откуда выходят колдуны, не уступают по силе Лапландским нойдам – и этим Гоголем и кончился вечер, последний петербургский в канун Революции.

Часть вторая. Парижское воскресенье

Глава первая. Буйволовы рога

1. Китайский повар

Александр Александрович Корнетов имел такую повадку: всякое утро сбегает на угол за папиросами и пальто не снимет – пальто у Корнетова серое, в Париже такое только у русских "Берлинской волны 1923 года" – так в пальто кофе себе и варит.

Я как-то зашел утром и говорю:

– Александр Александрович, чего вы это в пальто: тепло.

Он не сразу ответил – не любит, когда к нему с утра: "Ни говорить, ни смотреть на свет не могу!" – и, не глядя, следя за молоком, чтобы не убежало, медленно выговорил и совсем тихо:

– Такая у меня повадка: Россия, последние годы там все в польтах ходили и дома, бывало, сидим.

Корнетов из России с начала Нэпа или, как принято выражаться, "седьмой год в изгнании", но и до сих пор сохраняет приемы, по ним различаешь русских, с которого они года из России и с которой волной: константинопольская или берлинская.

После кофе Корнетов оживет и сейчас же примется обед себе стряпать: чистит картошку, морковь, лук. И всегда он все стоя – тоже повадка. Во время своей поварской работы он нет-нет да и заглянет в окно: против кухня, и там повар в колпаке – Корнетов старается перенять настоящие поварские повадки "французской кухни".

– Что ж, хоть поварское дело изучу, – говорит он, – по девять лет русские, как говорится, в изгнании, а кроме "тьэн" ничего у французов не переняли и замызгали русскую речь.

А тот повар в колпаке с любопытством следит за Корнетовым – за китайским поваром, искренне веруя, что Корнетов китаец. И видно по его белому колпаку, немало его удивляют китайские повадки.

* * *

За наше знакомство еще с Петербурга, когда Петербург назывался Петербургом, много я чего заметил за Корнетовым удивительного, и часто голову ломаешь, не объяснит, в чем дело. Да и в Париже "китайские" повадки обнаружились как-то само собой безо всякой преднамеренности и умысла.

Осенью бесчисленные воскресные посетители Корнетова разносили после вечера к себе по домам и, не догадываясь, морские раковинки, а кому недостало, хозяин подложит в карман чего из ненужного. Я возвращался в метро с Балдахалом, сидим, прижались к стенке, и чего-то ему понадобилось, полез в карман и вытаскивает – электрическая лампочка! очень перепугался, а потом смотрит: прутика и звания нет, перегорелая! – и вижу, повеселел. А у меня полный карман ракушек: "Смотрите, говорю, какие накры!"

Объясняется это очень просто: кто из знакомых побывал на океане, всякий принесет ему ракушек, и собиралось у него их видимо-невидимо – а это хорошо прямо со дна собирать, а как соберешь, все под одну, серенькие. Корнетов и решил их ликвидировать. А электрическая лампочка – это по жалости: вещей, хоть и отслуживших, жалко ему выбрасывать – это у него давнишнее, петербургское.

Или еще повадка: выйдешь от Корнетова после разговора и долго не соображаешь, откуда это чем-то едким пахнет – морильный дух, а внюхаешься – да это, оказывается, от тебя самого, от твоего пальто. Никто ничего не может понять, а все очень просто: Корнетов сам объявил, что теперь у него такая повадка: "всех гостей флитоксом прыскаю!"

В воскресенье у Корнетова с девяти, но Пытко-Пытковский и Птицин пришли загодя. Корнетов до гостей разглаживал оберточную бумагу – все, что собиралось за неделю, он ничего не бросает – а из этой бумаги, подрезая, сшивал тетради.Пытко-Пытковский и Птицин расселись на сомье и, чтобы не мешать, затеяли философский разговор, и хотя к философии никакого – Пытко-Пытковский прирожденный, навсегда напуганный издатель, Птицин экономист – а вот залезла им эта философия, и с час они проспорили про Бердяева, о его философии: "мистическое бродяжничество". И оба, разгоряченные спором, чистосердечно признались, что на их квартиры великое нашествие блох, и сегодня, несмотря на праздничный день, морильную машину с пылесосом привозили и из окна через трубу блох выкачивали. Пришедший как раз на блошиное признание Миша Писарев, инженер, изобретатель всяких предохранителей, тоже сознался, что в его квартире с год уж блохи, и нет от них отбою, и, не прибегая к машине, он выморил всех дочиста замечательным предохранительным средством: флитоксом. А между тем профессор математики Сушилов, сидя на сомье за самыми отвлеченными разговорами, очень подозрительно почесывался, и после его ухода Корнетов поймал блоху. Вот откуда завелась морильная прыскалка, и почему все мы, постоянные гости Корнетова, пропитаны едким флитоксом.

Корнетов марки не собирает – это у Петушковых большущий альбом и, когда гости, они этот альбом, чтобы поменьше было разговору о выеденных яйцах, всем показывают, но Корнетов и не бросал, а всегда пальцем отдерет – это он делал артистически – и в коробочку "для архива". И началось это с заграницы, отчасти русская закваска "пережитого опыта" в годы военного коммунизма, приучившего к бережливости и к пользованию всякими отбросами, а отчасти все по той же жалости к вещам, хотя и ненужным: Корнетов не бросит и самой перепрелой веревочки, а навяжет ее на клубок, разгладит из-под мыла розовую бумажку и фруктовую из-под конфет – пригодятся ему для переплета архивных тетрадей, осторожно подрежет конверт – чистой цветной стороной хорошо оклеить донышко ящика, чтобы книге было стоять мягко и тепло, как в гнездышке, а из папиросной разноцветной подкладки конвертов он сделает у себя на стеклянных дверях такие волшебные узоры, при свете глядят, как витро в старинных соборах. Старые марки Корнетов употреблял для своего архива: он наклеивал их к письмам, чтобы отличать, из какой страны письмо – для "удобства быстрого нахождения адресата", хотя это мало чему поможет, и когда надобилось, примется искать, перелистывает-перелистывает, да так и бросит: адресаты, запестренные марками, ловко от него прячутся. Но кроме того, по одному экземпляру вклеивал он в свои самодельные географические альбомы вместе с деньгами, портретами королей и диктаторов – соблазн для всех, кто пережил в Германии инфляцию, был и миллионщиком и миллиардером, через руки которого прошли всевозможные денежные знаки, впоследствии "аннулированные".

Но тут ничего нет особенного – это общечеловеческое, а вот, что все мы, бесчисленные его гости, по его наущению собирали марки для философа Бердяева и посылали их Бердяеву в Кламар, вот это удивительно.

Давно я мечтал познакомиться с Бердяевым. В России, хоть я и бывал в Москве, трудно это было осуществить: я по профессии бухгалтер и никаких у меня философских вопросов нет. А тут такой блестящий случай: набрал я порядочную стопку голубых двадцатипятисантимных и решил лично поднести философу. И поднес – и, выражая ему всякие чувства его почитателя, замечаю что-то неладно: развернул он конверт и несколько марок на пол уронил.

"Старые марки, – говорит, – мне ни к чему, я наклеиваю всегда новые!"

Эти слова я очень хорошо запомнил.

"Как же так! – говорю. – Мы все уж с год вас снабжаем!"

А он расхохотался:

"Вы верно от Корнетова?"

Хорошо еще, что все так кончилось: посудите сами, я, как говорится, девятый год в изгнании, мое искреннее желание познакомиться с нашим знаменитым философом, ведь он же мог обидеться! Оказалось, Корнетова он давно знает – старые приятели.

"А старые марки, – говорит, – мне ни к чему, я наклеиваю всегда новые!"

Я к Корнетову:

"Помилуйте, ведь вы меня подвели: понес я марок Бердяеву, а он говорит…" – и я повторил слова философа.

"Да кто же вас просил передавать, я сказал: посылайте –?"

Или вот еще: взял такую повадку в своих письмах делать приписку: "Якобсон очень про вас справляется!" Десять, двадцать знакомых получают в течение недели от Корнетова такую приписку. А ведь Париж, единственный и последний пункт земли, откуда только и остается или взлететь на воздух или зарыться в пески – этот мировой город – глушейшая провинция для русских, не Вологда и не Пенза, а какой-то Усть-Сысольск, все знают друг друга, и у всякого есть до всего дело и какие-нибудь дела, и получить в письме такую "теплую" приписку – невольно задумаешься: не хочет ли Якобсон предложить работу, или у Якобсона есть поручение выдать благотворительные деньги? Тут воображению нет удержу и, про себя скажу, я мечтал встретить Якобсона, как мечтают о весне, о солнце в пасмурнейшую парижскую зиму, когда и сиротливо и зябко. Меня только очень удивило, с чего мною заинтересовался Якобсон, я не философ и дела мои очень скромные. А нашлись такие, что не могли уж вытерпеть и ходили к Якобсону и всякими намеками доискивались, а сам Якобсон понять никак не может, чего к нему народ пошел, и на него все так смотрят, ждут. И однажды не выдержал и профессору Сушилову, явившемуся к нему невзначай, сам задал вопрос – "в чем дело?" и поспешил предупредить, что в средствах он стеснен и не располагает даже франком, но Сушилов его успокоил и удивил.

"Позвольте, да кто вам писал, не Корнетов ли?" – и расхохотался, как Бердяев, хотя с Бердяевым у Якобсона ничего не было общего.

Оказалось, Якобсон еще с Петербурга знает Корнетова – старые приятели.

А за границу – у Корнетова кругосветная переписка – писались самые фантастические сведения о знакомых – главным образом о путешествиях: "Ржов едет в Амстердам читать лекцию" или "вчера проводили Дулова в Албанию к Ахмету Зоге" или "вы спрашиваете о Бадине, а он, говорят, в Дагомее доктором". И это пишется о людях, которые как прикованы к Парижу. Я сколько раз к таким, и не мечтающим тронуться с места, на конвертах надписывал: "prière de faire suivre", что значит: "будьте любезны, шлите вдогон".

И вот, зная всякие повадки Корнетова – соседнему повару никогда не узнать! – все мы, бесчисленные его посетители, безгранично ему верили: у Корнетова никогда не было скучно, а смотрел он на всех такими благодарными глазами, искренно веря, что от тебя будет ему одно добро.

И я не знаю, веселость ли духа или эта ничем не прошибаемая вера, что ты непременно сделаешь что-то хорошее, эта не подозрительность к человеку влекла к Корнетову.

Я знаю Корнетова с незапамятных времен – до войны, в войну и в революцию – и всегда у него толчея. И что меня поразило: в Нарве в карантине, когда мы из России ехали через Эстонию, вхожу я в общую камеру, все по-тюремному "камерами" называли, и вижу: на кровати у него – стульев не полагается – так на кровати сидят! а сам он на краешке! И я подумал: на земле нет такого места, где бы Корнетов очутился один, и на необитаемом острове, если не люди, так звери, а нет зверей, так воздушные и подземные духи, а непременно явятся, обсядут и окружат его. Может, это большое счастье, но и очень трудно. Нет ведь часа на дню, когда бы не позвонили, нет минуты, чтобы остаться одному и подумать.

"Ночью, – как-то сказал Корнетов, – только ночью, когда одна кукушка – часы кукует".

Веселость духа, без которой мир мертв, и вера в человека, без которой человек не человек, – вот где магнит.

Еще в Петербурге я спросил Корнетова, как он к человеку относится?

"Ничему не удивляюсь, – ответил Корнетов, – жду от всякого самой последней подлости, но всегда искренне верю в добро. Такая у меня повадка".

"Complet"

Сегодня знаменательный день: Корнетова напечатали. Рассказ под псевдонимом, но все мы догадались, кто истинный автор. Я подсчитал строчки: если без звездочек – восемьсот сорок семь: газ, значит, покроет, а то газ закрыли, и повар в колпаке совсем с толку сбился, какие такие тончайшие кушанья китайский сосед на спиртовке готовит, не выдерживающие газового пламени.

Я шел к Корнетову со всякими проектами: во-первых, – благодарственный отклик читателя – мы его пошлем в редакцию и это послужит чувствительным толчком для дальнейшей литературной деятельности нашего приятеля: у редактора в руках будет документ и, если нападут, что он печатает ерунду, он всегда может сослаться на читателя; во-вторых, устройство литературного вечера – Корнетов чтец не громкий, но это не беда, вечер можно заполнить и не литературой, и тут каждый из нас постарается, все мы музыканты; в-третьих, перевод на французский – мы скажем, что Корнетов молодой советский писатель, – наверняка напечатают; в-четвертых, прошение в Комитет помощи писателям и ученым о вспомоществовании; и в-пятых…, но это к литературе не относится, это будет сюрприз.

Каково же было мое огорчение, когда на дверях у Корнетова около звонка я увидел карточку: на карточке наклеено мелко, золотом напечатанное откуда-то из объявлений "complet" – это как в автобусах и трамваях, когда переполнено, такое вывешивается и означает, что "местов нет". Сколько я ни звонил – голоса слышу, двигаются, а никакого внимания. Тогда я прибег к последнему средству: я позвонил условным звонком консьержки – я это, сидя у Корнетова во все часы дня, изучил до точности – и после наступившего затишья мне отворил сам хозяин.

И действительно, "компле": в теснющей комнатенке, отделенной стеклянной дверью, глядевшей волшебными цветами, не толпились, а кто как сел, так и остался, вплотную, а кому недостало стульев, стояли, сливаясь с книгами, географическими картами и пестрыми планами.

Хозяин, неизменно стоя, трудился над "самоваром" – раскутывал и закутывал серым теплым платком огромный никелированный чайник, разливая чай, и дирижировал, чтобы в комплектном собрании звучало только соло, и никто не трогался с места и не двигал стулом.

Над Ржовым и Дуловым – двух "нарицательных", – тоже повадка: изберет себе самого незаметного и так его расхвалит и везде выставляет, что имя его становится нарицательным! – над этими нарицательными висит объявление, наклеенное на старый календарь с картинкой: перед держащим нож и плачущим поваром стоят зайцы и тоже плачут, и подпись – под поваром: "это я сам", а под зайцами: "мои непоседливые посетители", и выше: "диплом на шум и топанье", а внизу – по-французски: письмо управляющего дома о жалобе нижних жильцов на Корнетова.

В рассказе Корнетова, о котором, как и надо было ожидать, шла речь, описывалось, между прочим, происшествие с тряпкой: однажды Корнетов из жалости к вещам подобрал чью-то упавшую на подоконник тряпку; тряпки хватились и было смятение по всему дому, найти не могут, а Корнетов держал ее у себя до тех пор, пока не спросила консьержка; очень ему не хотелось отдавать, да и трудно было признаться: – "ведь это все равно, как если бы я украл тряпку".

Пискин, напоминавший материализованного духа своим неподобным толкачиком, умилительно восторженный, говорил тоненьким голосом:

– К чему вы ни прикоснетесь, начинает жить: все мы видели тряпки, но когда вы говорите: "тряпка лежала на подоконнике, как biscuit de mousseline", тряпка останется для нас живой, мы ее запомним во всей полноте и навсегда. Вы настоящий писатель.

– Какой я писатель, я так, – Корнетов глядел из-за своего закутанного чайника, насторожившись.

– Манерность и нарочитость, – щегольнул Петушков, слывший в нашей компании за отчаянного критика.

– Просто бездарно, – сказал Корнетов, – и говорить не о чем. Три вещи красят литературное произведение: язык, изобразительность и выдумка. Писать – это дар и подвиг.

Любители философии заспорили: Пытко-Пытковский говорил, что писать надо так, чтобы всем было понятно, а Птицин по обыкновению опровергал, и по Птицину выходило, что такого понятного для всех еще на свете ничего не появлялось и не может:

– И гнаться за такой понятной всеобщностью, ничего не достигнешь, да ничего и не выйдет, потому что пишется не для кого-нибудь, а для того самого, что пишется.

Балдахал напустился на Петушкова за "манерность" и "нарочитость".

Точно есть что-нибудь живое без манеры? – говорил Балдахал, – а ваше ничего не объясняющее нарочито", точно есть в искусстве что-то само собой?

И спор никогда бы не кончился, выручила случайность, впрочем постоянная на воскресных собраниях у Корнетова: профессору Сушилову попала чашка с подклеенной ручкой – упорная работа Корнетова, как говорили, в надежде за разбитую чашку получить полный сервиз – чашка, вовремя подхваченная профессором, не разбилась, но соседей подмочило.

Корнетов юркнул куда-то под платок, и на столе появилась связка баранок.

– Ешьте конурку: московские баранки ("конуркой" называлось большое блюдо, с каждым воскресеньем подкладывалось свежее печенье, но можно было вытянуть и прошлогоднее) – я вам расскажу чудесный случай: чудо с 50-ью франками.

Руки потянулись к "конурке", а хозяин, стоя над чайником, рассказывал под вкусный чавк обольстительной Москвы.

Назад Дальше