Грехов, как вам известно, осталось в мире так мало, что и каяться не в чем: все можно оправдать всякими социальными условиями, государственной необходимостью, щитовидной железой, духовным возрастом и скотьим духом, да и практика показала в 13-й год революции, что много такого писалось и пишется; и говорится и вовсе не во имя какого-то одного незыблемого закона для всех, а только для соблюдения приличия. Но остается неизменным – один грех. Или все к одному подобрались? И я это очень глубоко почувствовал: что такое грех – как только что понял, войдя без ключа в квартиру к Корнетову, что такое свобода.
Моя профессия – бухгалтер, но какая тут бухгалтерия, когда концы с концами никак не сведешь, я и занялся газовыми трубками. Как-то на первых порах, подымаясь с этажа на этаж от Итали до Трокадеро – моя сторона правая – продуло меня, что ли, или с непривычки, вечером вернулся я домой, подсчитал свои волшебные трубки – "экономия газа", чувствую, разломило всего, выпил я горячего чаю, прилег и не то, что заснул, а дремлю, и видится мне камень – такой кирпич XI века с реки Смедыни, у Корнетова я в Петербурге видел, – этот камень мне на лицо положили, а проснулся: в огне весь. Потом оказалось, что это такая нервная болезнь – в средние века у женщин от надрыва такое бывало – и не самые нервы, а корни нервов – боль, как зубы, воспаление надкостницы, и помочь нечем. Шартр, Ле-Пюи, Лион видели много таких: человек как перевязан огненным крестом "le feu sacré". Дней десять длится эта жгучесть и потом много недель, как избитый. И тут все в один голос: надо хоть на неделю уехать из Парижа, иначе осложнения и последствия – переменить обстановку вернейшее средство. А как уедешь – ведь не как-нибудь, а надо спокойно, ведь человек вздрагивает от собственных шагов! – нет, никак невозможно. Я рассказал Шадрину: Шадрин не чета нам, а когда-то, по его рассказам, тоже хлебнул, но вдруг (такое только вдруг и случается!) привалило счастье: слабый и малокровный, почувствовал он, как крепко идет по земле, и не холодно ему, не мерзнет, как прежде, и на все у него собственное мнение и никакого дела ни до каких судов и рядов, и уж он может себе позволить помочь другому "без всякого нарушения бюджета", как сам он выражался, и я заметил, в разговорах часто поминал об этой своей щедрости, теперь я очень сомневаюсь, и любил повторять Тургеневского Бабурина: "Бедный человек обязан помогать другому бедному, а для богатых это занятие…". И когда я ему рассказал, как мне надо уехать из Парижа, хоть на неделю, а невозможно, и в подкрепление помянул всякие последствия "священного огня", который не только жжет, а и душит – Шартр, Ле-Пюи, Лион видели много таких с выжженным крестом на груди и спине, остолбенелых с палкой – тут, в пищеводе. Он слушал меня, как мне показалось, сочувственно, и рассказ мой, я в этом убежден был, тронул его сердце. Расстались мы приятелями. Пошла неделя, и получаю я от него открытку с живописным видом: горы, снег… – пишет, что уехал отдыхать и лучшего места не найти на земле и отдыхает он вовсю. Глядя на эту открытку, я понял – я сказал себе: вот это грех. И какое надо иметь черствое сердце… да, это грех.
–
У меня были кое-какие возможности – с тех пор многое изменилось, меня ничего уж не трогает, изобретение мое, я верю, накануне всеобщего признания и на экономические трубки не жалуюсь, идут. Наступил мой "ваканс" и я решил: вытащу-ка Корнетова на волю – это будет вернейшее средство.
И когда я про это сказал, вижу: испугался. Ну, конечно, самая настоящая "попугаева"! И этот беспричинный испуг его: ну чего тут страшного проехать недели на две куда-нибудь в От-Савуа? – укрепил мое решение бесповоротно.
2. Шато
Сосед, мосье Дора́, когда уезжает в Саль-ан-Божолэ, забирается на вокзал за час. А мы – за два. Я-то понемногу привык к здешнему и все в холодном виде могу есть и даже дыню натощак, а Корнетов очень волнуется.
На вокзале мы предъявили наши билеты – у нас и нумерованные места – и бросились к поезду. И только в пути сообразили, что попали не в "рапид", а в "омнибус": скорые поезда, известно, не обращая внимания на станции, нарочно подпускают паров и гонят – сунься-ка! – а мы останавливались на каждой станции. Но это ничего – летнее время, омнибус куда удобнее экспресса: на экспрессе от жажды измотаешься, а уж на омнибусе, где только вздумается, пей вволю – никто не гонит. И виды природы отчетливее и на города так насмотришься, словно побывал. А какие соборы – мадам Лэ-де-Бреби говорит, что соборы все одинаковые и смотреть нечего… Но, позвольте, их, и не глядя, увидишь, вся земля в них, как в глазах – и они все поймут, и без них осиротеет эта узкая полоска – Европа – сырое побережье, и уж наверно, они-то останутся – пусть в обломках, когда от Европы ничего не останется, и Гастон Парис и Веселовский опять будут трудиться в своих розысканиях и встанет вопрос, кто был автором "Le Rouge et le Noir) и какой-нибудь из проницательнейших учеников откроет, что автором "Le Rouge et le Noir" был известнейший в Европе (никогда не существовавший) Сакесеп, он же автор неоконченного романа "Война и мир". В дороге лучше всего пить лимонад: и щиплет и насыщает. Мы только лимонадом и прохлаждались. Неожиданно выяснилось, что будет пересадка: заговорили соседи, справились у кондуктора, кондуктор сослался на контролера, а контролер говорит: "обязательно". И пришлось нам ссаживаться. Наш вагон последний, и когда мы дошли до первого, расспрашивая носильщиков и неносильщиков, когда пойдет следующий поезд, оказалось, что следующего поезда нам ждать не имеет смысла, так как наш поезд прямой. И мы опять бросились, и уж влезли в первый вагон, но только что стали прилаживать свои чемоданы, как полетели в нас пакеты – бросали через окно, я кричу: "остановитесь, дайте выйти!" – не слушают, и выскочил: оказалось, почтовый вагон; а Корнетов застрял в imprimés (печатные пакеты), и не знаю, как выбросился, и опять мы куда-то влезли, едва поспели, тронулся поезд. И я понял, почему наш сосед мосье Дора́, имея нумерованное место, забирается на вокзал за час.
Доехали благополучно. Но еще не конец: надо еще на автобусе – а ждать его часа два. Пошли в единственное бистро лимонад пить. Время тянулось. И душно и мухи. Отбивались от мух: ноги больно кусают. В России таких мух нету: наша муха садится на открытое место, а эти, как злющие собачонки. Погрохатывала туча и пошел дождик. Вышли мы на дождик, постояли. Прошла гроза. Стал свежий вечер. И только когда смеркнулось, подкатил автобус.
Автобус бежал быстро и если бы не остановки – по пути пассажиров собирать – за час бы поспели, а так провели в дороге до самой ночи. Но и это еще не конец: до "Шато" – места нашего времяпрепровождения, этого "вернейшего средства" – еще автомобиль. Я заметил, все так: расстояния пустяковые и все кажется очень просто, а на самом деле – без автобусов и автомобилей никакое путешествие не обходится, вот и не рассчитаешь!
Кое-как уселись в автомобиль – ночь, ничего не видно, только видно, что дорога не простая: круть и повороты – трясет и бросает – то лбом, то носом.
Остановились, как мне показалось, на пустыре – тишина пропадная. Я думал: "шато" – как рисуется на открытках, а вылезли – так, вроде гостиницы. И сразу я почувствовал, что не туда. Да не воротишь. Повели на второй этаж – лестница: подымай ногу и смотри в оба; а поднялись в коридор – знакомые места: и не гостиница это, а номера – такие в Москве где-нибудь у Рогожской заставы "вокзальные", не то кельи Андрониева монастыря.
Наша комната. Одна лампочка, другая перегорела. Все равно, как-нибудь. Пить очень хочется. Конечно, лимонадом не напьешься: лимонад хорошо в дороге – чаю бы горячего. Хозяйка принесла холодный. И сама она едва на ногах, в чем душа. А папирос она может достать. Только просит оставить денег: "мелочи у нее нет". Я понимаю. Она хотела и ведро унести – руки мыли. Она непременно хочет все сама и не от чего – а из-за какой-то покорности. И как она смотрела, точно вот сейчас мы ее и кокнем, и как говорила – слезы, вот расплачется. И эта мелочь вперед и убогость комнаты – я сразу понял, что это тоже "попугаева болезнь", но какая – осложнения и последствия, от которых меня когда-то предостерегали; в ней, как в зеркале, я увидел всю нашу судьбу – измызганную долю – (в 13-й год революции, чего скрывать, ведь нас тут стесняются!) – запуганный, обескровленный, "поломанный" человек – выброшенный окурок. И я попенял Балдахалу: Балдахал, никуда не выезжавший из Парижа, странный человек, имел страсть собирать адреса пансионов, он и прельстил меня проспектом. Да если бы я знал как оно есть –
PENSION DE FAMILLE
dans un château
Parc. Ferme à proximité. Air pur
("Растворение воздухов" – приписка Балдахала)
Ombrage, promenades et excursions. Rivière au pied de la colline. (Pêche écrevisses, truites). A 3 kilomètres du chef-lieu de canton. Docteur. Pharmacie. Eglise catholique. Plusieurs magasins. Electricité dans la maison. Téléphone. Jolies chambres. Très bonne cuisine bourgeoise, au beurre exclusivement. Pension complète. On parle français, allemand, anglais, norvégien.
Не раскладываясь, молча готовились на ночлег. И я улегся тихо, а под Корнетовым такая поднялась буря – или надавил он волшебные кнопки и пошло стрелять, и ухало и ахало и гром в отдалении погрохатывает. А как успокоилось, полезли таракашки – они ничего не понимают – я не думаю, чтобы кусать полезли, а самим им неприятно под одеяло попасть, на волю хочется – тянет на волю все живое, незадавленное, в такую ночь. Какая ночь! Я поднялся, за мной Корнетов. И оба мы к окну сели – на дорогу.
Так гора – стена наша, а так – дорога. После узнал я, что это монахи выбрали себе такое скрытное место: эту пустынь. Луна вышла из-за горы – и деревья стали черные, а трава белой. И свет не черный, не белый – не мертвый стлал дорогу. Наши таракашки – ничьи их ноги не давят и пальцы не ловят – улизнули по лунной дороге: кто улетел, кто выполз. На воле в чуть мутном свете – настолько от земли – колыхалось, не различаешь, но это чувство жизни подходило с воли в окно к двум голубым огонькам; курим. Мечталось о какой-то жизни без рассуждений, неуловимой и быстротечной – кто ее не назовет однажды: "жизнь прошла!" и о которой в настоящем рассказывает музыка; мечталось об этой жизни и воле – самом простейшем и доступном всем, кто родится и умирает, о первородном, над которым носится дух безумия – насыщенная семенем "туманность". И спать расхотелось и все глядел бы – вот она какая воля!
Когда закричал филин, все вдруг присмирело – зов ли это оттуда или выкрик? – деревья запахнулись, дорога метнулась. И не пенял я на Балдахала: из-за одной такой ночи…
Мы поднялись поздно. Пекло. Никаких воспоминаний о вчерашнем. Везде солнце. И одно утешение, что в Париже еще жарче – дышать нечем. И не пустынность, а просто голое место – никакой скрыти: да, тут когда-нибудь был парк – это еще когда монахи жили в пустыне, а теперь одна-единственная дорожка короткая, вся заросшая кустами. О тени и говорить нечего, только лунная ночь превратила в дремучие эти одинокие редкие деревья. И река одно название – правда, есть что-то там под горой, этой естественной стеной от мира, от вида туда, но сомневаюсь, чтобы купаться, тут и раку не радость. Ферма – раз коровы ходят, значит, где-то есть ферма. Проверяем проспект. И опять я думаю: какая сила и власть слова – из мухи слон!
Кроме хозяйки оказалась еще одна, тоже русская, "константинопольской волны", я подумал: прислуга – нет, помощница. И ничего окурочного, ну, эта не того полета и говорит: не по-норвежски, а "как хочите". Она нам так и сказала: вчера ее очень удивил наш приезд, и что "доместик" (она произносила "доместик" на латинский манер) – доместик Григорий собирается бросить Шато и ехать в Париж – и очень жарко и такая глушь; она бы тоже давно уехала… если бы не одно обстоятельство (а попросту говоря, она откуда-то сбежала) –
– Впрочем, как хочите.
Корнетов пришел в восторг от имени "доместик". Да и понятно – Византия заполняла все его мысли – и ничего не поймешь: доместик Фемы Опсикия Григорий Ивириц кухонный мужик в французском Шато! Но если и непонятно, то знаменательно: такое превращение, возможное в веках и открывающееся только внутренне зорким, в наш исторический век революций осязаемая и очень даже чувствительная реальность для всех; ведь Дантовские рвы и Феодорины "плачужные канавы" который год открыты для публичного обозрения, а действующие лица – мы сами.
Едва дождались вечера – время тянулось, как концертное отделение благотворительного бала для джазбандистов. Но и вечером не стало легче. Где-то погрохатывало, а до нас не достало, и ни такой капельки не капнуло. Гуляли по дороге – в пустыне. Возвращаясь, встретили доместика: угрюмо стоял он у дверей, не замечая нас да и нечего – так стоит человек, решившийся во что бы то ни стало бежать.
И мы решили – сразу-то никак невозможно, ну хотя бы дней пять перетерпим да за доместиком в Париж.
Мы задумали съездить в ближайший пункт – chef lieu de canton, где по проспекту значилась церковь, аптека, почта, доктор и всякие магазины. Вызвали автомобиль и опять по головоломной дороге, теперь при дневном свете, тычась друг в друга и в страхе: или скувырнемся или налетим. Купили папирос и марок, а больше нечего делать, и назад, не дай Бог никому. А за это удовольствие, как стали считать… ну, я хозяйке и сказал, что уезжаем.
Тяжелое было объяснение: ведь мы единственные – нашлись-таки дураки! – ясно, и она рассчитывала, что мы пробудем три недели, как полагается.
– Сколько было писем, я могла бы сдать вашу комнату, и я всем отказала! – слезы подступали к ее глазам, но не может быть, чтобы она не понимала, и эти слезы не от моих слов, а над своей жестоко насмеявшейся судьбой.
Я сослался на Корнетова – я сказал, что с нами произошло недоразумение, напутал Балдахал, и про "попугаеву болезнь", а это самое внушительное:
– Мало ли что может случиться, и без доктора опасно.
На третий день доместик сбежал, а помощница захворала.
Ни на какие дороги мы больше не выходили, все в комнате. Я читаю вслух "Мертвые души". Корнетов рисует картинки. И всю ночь кричал филин. Под простыню заползали таракашки, но не кусали, и только когда лапками коснется, вздрогнешь. И лютовали мухи: наши голубые папиросы – цветной их вкус был мухам мед.
И вот собрались в дорогу – я заплатил за неделю. Спрашиваем, когда поезд в Париж, а никто не знает; послали на ферму – ну, откуда ж им знать! И шофер по головоломной дороге в час, по его соображению, подходящий, повез нас не на ту станцию, откуда нам ближе, а на дальнюю, где у него были свои дела.
И когда мы попали на станцию, нужную шоферу, а это нам опять обошлось чувствительно, или четыре часа ждать "рапида", или хоть сейчас омнибус. Мы бросились в омнибус.
Мы ехали весь день – в дороге кончили "Мертвые души", прочитали все варианты и неоконченные главы.
И теперь я знаю: "Мертвые души" – во II-й редко кем читаемой части есть слова, перекликающиеся с Толстым, и еще – по образцу "Мертвых душ" написаны "Записки охотника" или лучше сказать "Жестокие души", а лирика, которой по праву гордится Гоголь, ее исток – XVII век – великий ритор автор "Ключа Разумения" Иоанникий Голятовский.
Корнетов растолковал мне.
И как он был счастлив: опять дома, и уж на месяцы засядет он в своей комнате среди своих неизменных и верных друзей – книг.
– Говорят, – сказал мне на прощание растроганный Корнетов, – вы теперь часто услышите, что все люди одинаковые. И это глубоко неправда, нет, не все подлецы.
А мне было очень совестно.
3. Съеденное сердце
Париж город художников и писателей. Каждый год издается больше тысячи сборников по беллетристике – вот вам верных тысяча писателей. А художников – шестьдесят тысяч. Такая искуснейшая насыщенность, кому хочешь вскружит голову. И русские с течением времени – кому восемь, кому и десять стукнуло парижских лет – относительно "беженской массы" не отстают от французов: русских писателей, проживающих по карт-дидантитэ, считается до трехсот. Всякий год устраивается большой новогодний бал в пользу писателей. Бал пользуется успехом, и со сбора отчисляется в среднем франков двести на нос.
А. А. Корнетов, сделавшись писателем, подал по моему настоянию прошение о вспомоществовании. Я ему и прошение написал.
Я объясняю и Союзу и Комитету одновременно, что Александр Александрович Корнетов – автор "Буйволовых рогов", напечатанных в "Последних Новостях", и хотя Корнетова там нигде не подписано, но это все равно: я, Семен Петрович Полетаев, изобретатель чудеснейшего аппарата, с помощью которого у человека делаются два уха вместо одного и изощряется слух до восприятия самых неуловимых и отдаленных звуков, и все постоянные воскресные посетители Корнетова – небезызвестный африканский доктор, экономист Птицин, бывший издатель Пытко-Пытковский, критик Петушков, Балдахал и многие другие, единогласно удостоверяем авторство Корнетова. Кроме того, у Корнетова есть еще написанное – "цикл", но на издание отдельной книги нет никакой надежды, любителя не находится, а профессиональные издательства не могут, потому что только книга, затрагивающая щекотливые мелочи, может быть в эмиграции самоокупаема, всякий же прочий художественный материал обречен на мышепитание. И тут для авторитетности я сослался на Лескова и Тургенева:
"Лесков сказал бы: мыше-пищепитание, а Тургенев: мышехлебопитание".
Прошение не осталось без последствий.
О получении денег извещал меня Корнетов. Но странно, упомянув о значении Союза и Комитета для поддержания начинающих писателей, добавил: "не говоря уже о пользе в геморроидальном отношении". И эта приписка не сразу далась мне. Впоследствии выяснилось, что не один я, а и многие из общих знакомых получили в то время и самые разнообразные письма, но все с таким оборотом, как будто ни с чем не вяжущимся; и были такие, что обиделись. Я скажу вам: это из II-й части "Мертвых душ", рефрен Чичикова "еду я…"; Корнетову очень понравилось: "не говоря уже о пользе в геморроидальном отношении, видеть свет и коловращение людей есть уже само по себе, так сказать, живая книга и вторая природа".
Мой "ваканс" еще не кончился, на поездку в От-Савуа я просадил все мои деньги. И совесть меня мучила. А по приписке, тогда мне еще не ясной, я заключил, что мое выветривание не имело никакой силы, и теперь надо использовать комитетские деньги на наш "ваканс".
Но куда ехать? Куда ездят французы? Ведь нет человека, который бы летом не уехал из Парижа. И не будут же французы тратить такие деньги – От-Савуа.
Я спросил нашу газетчицу: куда она собирается ехать.
– Ваканс?
– В Куси, – сказала она, – Куси-ле-Шато, хорошо кормят.
Справился в Лярусе; а это совсем близко – часа два от Парижа, около Суассона. И сейчас же к Корнетову: уговорю вместе ехать.
Жара стояла невыносимая. В газетах писали, что в ресторанах не хватает прохладительных вод, но что простой водой население обеспечено. В Париже пьют прямо из-под крана и даже русские, забывая годами вдалбливаемое до и в революцию: "не пейте сырой воды".