Доказательства: Повести - Тублин Валентин Соломонович 17 стр.


Да, я рассказывал ей, словно я сам готовился стать Гомером, древним певцом - только лютни какой-нибудь мне не хватало. И в Эрмитаж я с ней сходил - и долго, пока ноги не отнялись, таскал ее по залам - так мне хотелось показать ей все наши любимые уголки. Не то чтобы ей было это в новинку, была она, конечно, несколько раз в Эрмитаже, но когда мы с Костей повели ее - это было совсем другое дело. К этому времени Костя уже все знал про нашу дружбу - почти все, а почти - потому что я считаю, есть вещи, о которых говорить никому не то чтобы нельзя, а просто не следует. И вот мы вдвоем в один прекрасный вечер повели ее с собой и уже у самого входа небрежно так вытащили свои эрмитажные пропуска и показали их контролерам, которые за эти три года уже знали нас всех, как облупленных, потому что мы часто помогали им после того, как нашествие кончится и остаются груды мусора, как если бы это был не музей, а курятник, - да, они вполне знали нас, и мы могли провести с собой хоть пять человек, и никто бы не спросил нас ни о чем. Но тут мы нарочно, для форсу задержались, помахали своими пропусками, а про Ленку сказали: "А это - с нами" - и только тогда уже пошли за контроль. В тот раз мы показали ей нашу любимую мумию, которая лежит в Египетском отделе, потому что другую, ту, что найдена была на Алтае, мы не любили и смотреть на нее не ходили, а на египетскую - каждый раз, и Костя с жутким блеском рассказывал про то, как в Древнем Египте бальзамировали этих мумий, так что, казалось, дай нам волю - и мы сами забальзамируем кого угодно, хотя, как вы знаете, секрет бальзамирования утрачен навсегда. А потом мы повели ее к Пантохе де ла Крусу, на которого она в жизни не обратила бы внимания, и долго стояли перед этим рыжим гадом с красными, как у альбиноса, глазами; и мне все казалось, что если дать ему волю, то он выскочит сейчас из рамы и разнесет всех на куски - так ему нравилось, что мы стоим перед ним и прохаживаемся насчет его достоинств. И про Ду Фу рассказал, про великого китайского поэта, о котором она, конечно, не имела никакого представления, точно так же, как не имел его я, пока не вытащил его стихи из кучи книг однажды, когда мы играли с Костей в Пунические войны. Я показал ей это стихотворение об одиноком гусе. Но я ничего не сказал ей, как я тогда плакал, стоя во дворе, - не знаю почему, но не сказал. И мы потом читали этого самого Ду Фу до одурения и теперь, наверное, являемся с Ленкой самыми начитанными специалистами по Ду Фу, потому что мы эту книжечку выучили только что не наизусть, а потом я потратил десять астрономических лет, чтобы перерыть все книжные развалы - и отыскал все-таки потрепанную от многолетнего лежания зеленую книжку, на которой была изображена золотая луна размером меньше копейки и волосяными запутанными линиями нарисован пруд с цветками лотоса, и если вы увидите где-нибудь такую книжку - хватайте ее, не задумываясь, несите домой и наслаждайтесь - если только у вас хватит терпения дойти до дома и не заглянуть в нее.

И так, я думал, будет все время. Трудно было даже представить, что она, Ленка, может куда-нибудь деться; на короткое время каникул - и то трудно было представить, а когда она сказала, что вся их семья на целых три года уедет в эти чертовы Кириши, - у меня внутри прямо что-то оборвалось. Нет, я не мог себе этого представить, не мог вообразить, что вот начнутся занятия и я приду в класс, а там, в третьем ряду справа, если скосить глаза от того места, где я сижу, будет свободное место или, что еще хуже, будет отсвечивать кто-нибудь вроде Геры Попова - как представишь себе, так и в школу ходить не захочется. Но постепенно я стал думать об этом все меньше и меньше, потому что время проходило и она, Ленка, об этих трижды проклятых Киришах больше не заговаривала, и я, подозреваю, стал думать, как тот страус, который сунет свою голову под крыло и считает, что если он закрыл глаза и ничего не видит, то и его не видит никто.

Так было и со мной. Я просто отказался верить в Кириши. Еще немного, и я убедил бы себя, что мне все это приснилось и что такого места, такого города вообще не существует в природе, что мне примерещилось все это, и так будет длиться всегда - всегда, до конца каникул мы будем бродить с Ленкой по всяким прекрасным местам, а когда каникулы окончатся, как ни в чем не бывало вернемся в свой класс.

Но если я и думал так, то, значит, я еще глупей, чем кажусь. Потому что думать так - это значило надеяться на чудо, - а кто может сказать, что в его жизни было хоть одно чудо. Хоть одно-единственное, хоть маленькое. Взрослые - да. Со взрослыми, я полагаю, иногда еще случаются чудеса, но с ребятами - никогда. Я, по крайней мере, ни от кого из ребят о таком не слышал. А раз так, значит, не будь я круглым дураком, я должен бы помнить об этом. О том, что с ребятами не бывает чудес, и не уподобляться страусу.

Потому что она уехала.

Да, уехала.

Это произошло в тот день, когда я ждал выписки. Вернее, я ждал, что меня выпишут на следующий день, а тот день, о котором я сейчас говорю, был воскресным, а по воскресеньям, как вам известно, никого не выписывают. В больнице, даже такой шикарной, вообще-то изрядная скучища, а в воскресенье - в квадрате, особенно если ты отлежал там все бока - как я отлежал их. Я весь день бродил по коридорам, не зная, чем бы заняться, и сунул нос, кажется, уже во все мыслимые и немыслимые углы, и поспал даже, хотя в этой Военно-медицинской распрекрасной академии я, как мне казалось, отоспался на пятьсот лет вперед, до конца моей жизни. Да, я часочек все-таки поспал, но сон был какой-то муторный, потому что в этот день стояла страшная жара, и если здесь, за толстыми старинными стенами, было так жарко, то можете представить, что за преисподняя была на улице, где даже асфальт потек и из окна видно было, как у женщин каблуки застревают в тротуаре. Жуткий был день, и кончилось тем, что голова у меня заболела, словно мне свалилось на нее бревно, и я еще более уныло стал бродить, как привидение, и всем мешать, пока не нашел какую-то газету трехсотлетней давности, где была напечатана партия из матча претендентов, и я взял у дежурной доску и битый месяц играл за Спасского против Бирна и всаживал ему один мат за другим, жертвуя ферзя за две легкие фигуры.

А потом меня навестила моя тетка, о которой я, по-моему, начал как-то рассказывать, но так и бросил. Сколько я ни просил ее не приносить ничего - совсем ничего, сколько ни убеждал, что сам могу прокормить еще двоих, - она знать ничего не знала и только одно твердила: "Больному надо есть, ешь побольше, быстрее поправишься". Так что, возвращаясь после теткиного посещения к себе в палату, я тащил за спиной мешок с провиантом - точь-в-точь, как Дед-Мороз в рождественскую ночь.

Я даже заглядывать внутрь не стал. Я уже говорил - духота была в тот день страшная, но я все равно пошел снова в наш садик, потому что палата моя мне тоже уже надоела, и если бы не уверения Василия Васильевича, моего лечащего полковника медицинской службы, что мой вклад в науку совершенно неоценим, - клянусь, я уже давно сбежал бы отсюда - прямо в этой своей дурацкой больничной куртке и коротких штанах, которые делали меня похожим на чемпиона по дзюдо. Но не успел я устроиться поудобнее, как к самому входу подкатывает такси, и я еще, помню, удивился, потому что на этой тихой улочке, куда выходит ограда, такси - редкое явление. Но у меня глаза на лоб полезли, когда из него, этого такси, выскочила Ленка и - бегом к калитке. Я рванулся к ней навстречу, обрадовался жутко и даже сдуру не подумал, с чего это она средь бела дня раскатывает на такси, и тут она меня увидела.

Тут я наконец и сам понял, что здесь что-то не так. Но я был так рад, что еще по инерции закричал, как болван:

- Ленка, - кричу, - вот молодец!..

А она говорит:

- Дима. Я уезжаю.

Я остановился, будто со всего размаху наткнулся на забор.

- Как, - говорю, - уезжаешь? То есть ты хочешь сказать…

А она:

- Димка. Я уезжаю. Сегодня, сейчас… Я не могла тебе ничего сказать. Я сама не знала. Сегодня… сегодня прислали грузовик и "Волгу" и уже все погрузили… а я… я сказала, что поеду проститься с девочками… а это… я тебе, на память, - и тут только я заметил, что в руках у нее здоровенный пакет и она сует его мне, и я вижу, что она возбуждена и расстроена, и хоть я сам просто остолбенел, хоть один раз в жизни я понял, что должен проявить мужество, не распускать нюни, мне просто хотелось завыть, я сказал ей: "Подожди. Подожди, - говорю я ей, - подожди минутку".

Схватил этот пакет - и бегом к себе. Кинул пакет на кровать, вытащил из тумбочки свой тренировочный костюм и все деньги, что у меня накопились, - рублей восемь, переоделся за четверть секунды - и вниз, мимо обомлевшей нянечки.

- Поехали, - говорю. - Поехали, я тебя провожу.

И мы - бегом к машине, и я изображаю из себя такого молодца, а на душе так скверно, прямо кошки скребут, и мы подбегаем к машине, а оттуда - кто бы вы думали смотрит на меня? Костя.

- Ах ты мерзавец, - говорю.

А он смеется: "Решился, - говорит. - Значит, я проспорил коробку конфет. Правда, Ленка?"

Но тут мы уже понеслись, вывернули из тоннеля на Литейный мост, и Костя сидит впереди с шофером, занимает его каким-то разговором, а я даже не сообразил сначала, куда мы едем, и только стараюсь не выдать себя, только что зубами не скриплю, собрал всю волю в кулак, потому что вижу, что Ленка вот-вот расплачется и слезы уже дрожат у нее - да, огромная слезища так и повисла, и тут я уже обо всем позабыл, тут я обнял ее и говорю:

- Ничего, - говорю, - ну, ничего. Ты напиши мне. Напишешь?

А она, Ленка, даже и не говорит ничего, а только кивает - и так она кивала, пока я не увидел, что мы приехали.

Да, приехали. Она жила на углу улицы Севастьянова, и мы остановились, не заворачивая на Кузнецовскую, но и с того места, где мы стояли, видны были огромный крытый грузовик и вишневая "Волга" - прямо у Ленкиного подъезда, и вот тут-то только я понял, что это мне не снится, а что это все наяву и Ленка уезжает. В это время шофер вышел, поднял капот и нырнул туда, и Костя присоединился к нему, и вот мы остались с Ленкой вдвоем, а потом она встанет и уйдет. Я даже смотреть ни на что не хотел. Опустил голову и сижу. И чувствую, что от моей хваленой силы воли сейчас останется только мокрая лужа. И тут я слышу:

- Дима… - и не успел я еще сообразить, что к чему, как Ленка поцеловала меня. Я не знаю, куда она хотела меня поцеловать, но получилось где-то между углом рта и носом, а потом она сказала мне прямо на ухо: - Димка… Кириши - это же совсем рядом… я напишу тебе, а зимой я приеду - на все каникулы. - И она выскочила из такси. Я видел, как она отбежала шагов на десять, потом, словно вспомнив что-то, повернула на полном ходу, подбежала к Косте и чмокнула его в щеку, - видел, как она поднялась на цыпочки, - а потом она перебежала улицу и исчезла.

А потом мы поехали обратно. На том же такси. Костя сидел снова рядом с водителем, а я болтался сзади, и мне было как-то все равно, будто это не со мной все происходило, а с кем-то совершенно посторонним, и я снова не заметил, как мы отмахали через весь город, и я поплелся к себе в палату, а Костя крикнул мне вслед: "Эй, не вешай нос…"

И уехал.

И в это время начался дождь. Я говорил вам, что весь день жарило, как в преисподней, духота стояла смертельная, и вот теперь где-то прорвало и дождь обрушился на город, как если бы снова начался всемирный потоп, - так что когда я добрел до палаты, меня можно было выжимать.

Но мне было все равно. Если бы меня сейчас застрелили, я бы и не заметил. До меня только сейчас стало все доходить, и вот тут-то я и почувствовал, как мне плохо. Я добрел до своей палаты, стянул тренировочный костюм и влез в куртку дзюдоиста. Окно было открыто, за окном громыхал гром, и молнии блестели так, как если бы действительно существовал какой-то громовержец Зевс, повелевавший молниями. Я сел на кровать и увидел пакет, который мне дала Ленка, и стал его развязывать чисто машинально, а сам все вспоминал ее слова, - то, что она обещала приехать зимой на каникулы, и все пробовал понять, когда же это будет, если теперь август, - пробовал и не мог, и в это время я развязал пакет. И что бы, вы думали, там было? Роскошная книга - "Одиссея" в старинном издании Девриена с гравюрами необыкновенной красоты…

И это было уже слишком. Я чувствовал, что сейчас что-нибудь сделаю. Выскочу в окно. Разобью стекло. Завою. Я схватился за спинку кровати и стал трясти ее, словно она была в чем-то виновата…

И тут я увидел яблоки.

Они лежали у меня на тумбочке - ровные, одинаковые, золотистые. Я сразу узнал их - это были яблоки из сада Гесперид, и кто владел ими, мог рассчитывать на вечную молодость. Тут-то я все и понял. Потому что мне не нужна она была - молодость. Она мне не нужна была никакая - ни простая, ни вечная. На кой черт она мне была. Я не хотел быть молодым. Я хотел быть взрослым, потому что взрослый - и только! - не зависит ни от кого, и ему не надо ждать никаких каникул, и от него никто и никуда не уезжает, если не хочет. Нет, вся эта молодость мне была не нужна. И тогда я понял, что мне нужно сделать. Я схватил эти яблоки и что есть силы запустил их в окно. Сначала одно, потом другое, потом третье - они ударились об асфальт, подпрыгнули, покатились и исчезли. И тут я услышал снизу голос. Я даже не поверил себе - высунулся в окно и гляжу - а там, прямо под окном, весь мокрый, как сатана, Костя, и он кричит мне:

- Ты что, совсем из ума выжил? Чуть не проломил мне голову своими дурацкими бананами.

А я кричу:

- Костя, дуралей, какого черта ты здесь делаешь?

А он:

- Я, - говорит, - подумал: а вдруг ты захочешь прыгнуть из окна. Тут я тебя и поймаю.

Тогда я ему говорю: "Все, - говорю, - в порядке".

А он: "Ну, тогда, - говорит, - я пошел".

Вот такая произошла со мной история.

Помню, я тогда до полуночи все читал и читал, да так и уснул. Проснулся на рассвете - лежу, скорчившись, а под головой "Одиссея". Я встал и подошел к окну. Дождь уже давно кончился, и было совсем светло. Небо было ясным, и похоже на то, что днем снова будет несусветная жара. На душе у меня было совсем спокойно и чисто, словно меня промыло дождем, и чего-то мне хотелось, как если бы там, внутри, где положено быть душе, есть какое-то маленькое незаполненное пространство, которое обязательно нужно заполнить. Только что же это такое - я не знал.

Так я стоял, наверное, более часа, стоял и смотрел на воду и на небо, которое светлело все больше и больше, на вымытые дождем деревья, застывшие в ожидании жары, и все думал - чего же я хочу, чего ожидаю… И тут я поймал себя на том, что мне хочется зимы и снега.

1976 г.

Валентин Тублин - Доказательства: Повести
Доказательства

Сначала он пел так: я птицелов, я птицелов, всегда я весел и здоров. Затем он решил несколько изменить слова, и получилось: я птицелов, я птицелов, я бодр, и весел, и здоров. И тут он представил себя птицеловом - клетка в руках и силки. А в силках бьется беспомощная птица, которой едва ли до песен. Какой-то элемент преднамеренной жестокости проглядывал здесь, и, чтобы смягчить его, он снова изменил и спел так: я старый добрый, - именно старый и добрый, - этими словами элемент преднамеренной жестокости если не уничтожался совсем, то в значительной степени смягчался, - я старый добрый птицелов, и всяк вокруг меня здоров… И все то время, пока он пел то на один манер, то на другой, он продолжал топтаться на месте, и остановился только тогда, когда на зеленом дерне вытоптал - как он того и хотел - две маленькие черные площадки. Только тогда он перестал топтаться и петь и огляделся…

1

На зеленой траве стояли они, на зеленой траве под синим утренним небом, трава была густой и влажной, роса еще не высохла, солнце поднималось слева, откуда время от времени налетал ветер. Ветер прилетал издалека, он скользил по траве, шевелил листки протоколов, он взвивался к небесам, синим и спокойным, транспаранты надувались, как паруса каравелл, они хотели унестись вслед за ветром - но того уже не было, он умчался дальше, и снова повисали флаги; на транспарантах на двух языках - русском и английском - было написано: "Привет участникам международных состязаний" Участники состязаний стояли на влажной зеленой траве и смотрели вслед ветру - он будоражил воображение, он был наполнен тревогой предстоящих боев. Им предстояло участие в первенстве мира, их было много, мест было всего три, трое мужчин должны были отправиться далеко, в заморские края, в Америку, куда давным-давно надутые другим ветром паруса каравелл принесли Колумба, - не туда ли проторенным путем унесся ветер…

Объявляется пятиминутная готовность!

Ветер унесся, флаги повисли, но волнение осталось. Все волновались, все - с его места на двенадцатом щите, прямо посередине общей линии было особенно хорошо видна, что творилось вокруг, слева и справа, но первое, что он увидел, был Феликс. Феликс Крее, Феликс Освальдович Крее, главный судья международных соревнований, судья международной категории. Конечно, никто и не подумал бы назвать его сейчас просто Феликсом: он был велик и недоступен, замкнут и отрешен, словно Великий Инквизитор; он совершал свой путь вдоль линии стрельбы, передвигаясь отчужденно и прямо, наметанный взгляд его в последний раз проверял, все ли было в порядке, все ли было в соответствии с международными требованиями; он был непохож на веселого, смешливого Феликса иных дней, и его замкнутость отрешенность едва ли не больше всего другого показывали степень волнения, раз даже Феликс мог измениться настолько, что стал похожим на Великого Инквизитора, - так на кого же стали похожи все остальные, все мы, и на кого стал похож он, Сычев.

Потому что Феликс…

Потому что в обычное время Феликс - это само радушие, ты сидишь у него в кабинете, он занят, как всегда, ты ждешь, пока он освободится, и смотришь в окно; окно выходит на залив, и ты видишь выкованное из серебра пространство, среди которого неожиданно, всегда неожиданно, возникает вдруг и вновь исчезает, словно забытое и вернувшееся на миг воспоминание, что-то трогательное - то ли крыло чайки, то ли далекий парус.

Или ты приходишь к нему домой; маленький деревянный домик стоит в гуще старого парка: он живет на улице Лейнери; перед домом у него цветы, и во дворе - тоже цветы, в домике - стерильная чистота и, конечно же, цветы, только что срезанные цветы в толстом глиняном кувшине, радушие и покой. Ты пьешь кофе со сливками, сливки в серебряном сливочнике. Не пойти ли нам сегодня в "Варьете"?

И вы идете в "Варьете".

Или ты идешь с ним по Старому городу. Старый город у тебя под ногами, слева и справа, узкие улочки вымощены тесаным камнем, серые стены башен сложены из камня; крепость, что высится над городом, тоже из камня. Ты был в этом городе десятки раз, - что здесь осталось такого, чего бы ты не видел? Но ты с Феликсом, и он ведет тебя куда- то, куда ты сам не пошел бы; он здесь родился и прожил сорок лет, и у него всегда есть что показать тебе, даже если ты здесь в сотый раз и в двухсотый тоже.

Назад Дальше