Ночной волк - Леонид Жуховицкий


Леонид Жуховицкий - автор тридцати с лишним книг и пятнадцати пьес. Его произведения переведены на сорок языков. Время действия новой книги - конец двадцатого века, жесткая эпоха, когда круто менялось все: страна, общественная система, шкала жизненных ценностей. И только тяга мужчин и женщин друг к другу помогала им удержаться на плаву. Короче, книга о любви в эпоху, не приспособленную для любви.

Содержание:

  • Леонид Жуховицкий - Ночной волк 1

  • Жизнь в эпоху перемен 1

  • В близком отдалении 1

  • Если встать на мою собаку… 16

  • Ночной волк 39

  • Жить, чтобы выжить 55

Леонид Жуховицкий
Ночной волк

Жизнь в эпоху перемен

Древним китайцам приписывают то ли поговорку, то ли заклятие: не дай вам Бог жить в эпоху перемен!

Но что делать россиянам, если весь двадцатый век в нашей нелегкой для жизни стране был эпохой перемен? Да каких! Все традиции, все обычаи, все уклады беспощадно рушились. У каждого поколения было свое землетрясение и свой потоп. И не было Ноя со спасительным ковчегом.

Труднее всего перемены переживают мужики в лучшем мужском возрасте. Глава семьи, хозяин, кормилец, надежный и уважаемый - и вдруг ты, как говорится, никто, ничто и зовут никак. Квалификация, опыт, стаж - никому все это не нужно. Начинай с нуля! А как начинать? Как конкурировать с мальчишками, для которых весь этот распад и хаос - милое сердцу и очень богатое возможностями житейское море?

Но чем труднее героям книги, тем интересней с ними автору. Сорокалетние мужики, наше потерянное поколение, авантюристы - как же сложно этим одиноким бойцам в чужой непонятной войне, где все зыбко, где вчерашний бандит сегодня депутат, а завтра министр (или в обратной последовательности), где из всей житейской прочности осталась разве что тяга к женщине.

Однако что бы вокруг ни происходило, мужик не имеет права быть слабаком.

Жизнь в эпоху перемен не сахарна. Но - времена не выбирают…

В близком отдалении

Тогда мне только исполнилось двадцать четыре, и мы впятером - Федька, я и еще трое - были в Крыму на халтуре. Хотя много ли это слово скажет? То была счастливая халтура молодости, когда деньги в общем не так уж и важны, а важно лето, море в полгоризонта, ухоженный пляж в ста метрах от рабочей площадки, набережная с ее пестрым поздним гуляньем, "павильон" под старой шелковицей - наш фанерный сарайчик на четыре койки, не скудеющая бутыль местного вина в ведре у колодца, базарчик, заваленный крупными помидорами, ранними дыньками, золотисто-красными персиками - и горы, горы в близком отдалении…

Да и сама наша халтура давала радость.

Мы подрядились расписать три стены - две в клубе пансионата, одну в столовой, - и эти большие поверхности, доставшиеся нам серыми и шероховатыми, теперь зависели от нас и дразнили обилием возможностей. Утвержденные когда-то эскизы давно затерялись, нам дали чьи-то наброски - ни масштаба, ни цвета, - твори не хочу! Федька выкинул лозунг: "Сделаем халтуру халтурно!" - и мы ухватились за веселую формулировку. Пусть другие обманывают заказчика, выдавая вместо искусства халтуру, - мы тоже обманем: вместо халтуры - искусство!

Главным у нас был мужичок со странной фамилией Бондарюмко - видно, еще над прадедом подшутил какой-нибудь пьяный писарь. Звали его Володя, возраста не имел: может, тридцать, может, пятьдесят. Серый мятый костюм с мятым же галстуком не снимался даже в жару. Единственный из нас он не имел отношения к живописи и единственный из нас уже был членом Союза художников. Как попал? А черт его знает! Год назад он вступил в кооператив на Бульварном кольце - думаю, это сделать было потруднее.

Бондарюмко был человек ценный. Он вел все наши дела, заключал договоры, оформлял бумаги - нам оставалось только расписывать стены. Время от времени он совал нам какие-то ведомости, раза два в месяц давал деньги: то по сорок рублей, то вдруг по сотне. Мог бы, в принципе, не давать ничего - кормили бесплатно. А в Володиных финансовых интригах никто из нас и приблизительно не разбирался.

Жил Володя не с нами, а в отдельной комнатке при клубе - иначе, говорил, местные начальники неправильно поймут…

В тот вечер мы сидели у себя в "павильоне", вернее, рядом, за вкопанным в землю тесовым столом. Попискивал транзистор. Двое играли в шахматы, я "болел". Тут же Бондарюмко что-то делил и множил в ученической тетрадке. Мой друг Федька, приземистый, лохматый, космы на глаза, просто сидел: то молчал, то посвистывал. Медленно пустела бутыль, медленно уменьшалась горка персиков. Большая голая лампа - провод свисал с шелковицы - раскатала по струганым доскам стола словно бы белый блин, ее яркое, с золотистым отливом сияние обесцвечивало звезды.

За полосой зелени, отделявшей наш сарайчик от ограды пансионата, колебался негромкий шумок: то ли дышала набережная, то ли ниже, на пляже, ровно колыхался прибой.

Федька, не умевший пить медленно, был уже хорош, он стал задирать Бондарюмку:

- Сыми галстук! Ну сыми галстук!

- Не сыму, - бормотнул Володя, не поднимая головы от тетради.

- Тогда погладь.

- Не буду. Платить станут меньше, - спокойно объяснил Бондарюмко. Он был не обидчив.

- Это еще почему?

- Так я ихний. А наглажусь, стану ваш.

- Не станешь, - возразил Федька и шлепнул ладонью по колену: его джинсы были в разномастных заплатах.

- А это одно и то же, что мода, что рванье. Ты вот, надо будет, костюм заведешь. А мятый галстук все равно не наденешь. Не ихний.

Тут из-за ограды, с набережной, послышалось пение: сильный женский голос вел старинный романс. За шумом и шелестом, за голосами, за писком нашего транзистора слова смазывались, оставалось лишь ощущение силы и артистичности. Магнитофон, что ли, врубили?

Я прикрутил колесико приемника и тронул Федьку за локоть:

- Ну-ка, стой.

В тишине сразу понялось, что голос живой.

- Концерт, что ли? - без интереса предположил Бондарюмко.

Романс кончился, на набережной пелось другое, голос поднимался и падал. Я потянул Федьку за плечо.

- Пошли?

Он лениво ругнулся.

Я пробежал между деревьями, между кустами сирени и в два движения перемахнул зубастую железную ограду - мы и на пляж так лазили, чтобы не обходить. На набережной я сразу увидел довольно плотную толпу: человек пятьдесят или больше грудилось вокруг просвета, откуда и слышался голос. Я продавился внутрь и увидел поющую.

Рослая девушка лет двадцати, а может, восемнадцати сидела прямо на асфальте с гитарой на коленях. Черная майка со странным вырезом сзади открывала загорелые плечи и полспины. Широкие желтые штаны у щиколоток были перехвачены тесьмой, ноги босы.

Даже по вольным южным меркам вид был довольно экстравагантный.

Потом я про вид забыл: уж больно здорово она пела. В то время я больше любил, когда поют как бы для себя, самовыражаясь. Она же свои песни играла: жест, взгляд, придыхание, резкая смена интонаций. Иногда она по три раза повторяла ударную строку или вообще переходила на декламацию.

Это было откровенное актерство. Но ведь и актерство - искусство. Довольно быстро я перестал следить за манерой, приемами, сделанностью жеста: захватило. И теперь все казалось уместным: и вырез в полспины, и желтые штаны с завязками у щиколоток, и театральные жесты, и резкие взлеты голоса, и резкий, по контрасту, шепот, и декорация - фонарь сбоку и море за спиной.

Ей хлопали. Она делала паузу для реакции и пела опять.

Потом песенный репертуар, видно, кончился - она перешла на стихи. Цветаева, Пастернак, кто-то из современных. Читала она хуже, чем пела, с надрывом, и жесты словно выпирали. Но и тут хлопали, я же первый - слишком неожидан был этот подарок, импровизация на асфальте с морем за спиной.

Мимо гуляли. Кто-то останавливался, примыкая к толпе, кто-то проходил, не прислушиваясь, перешагивая через мои кеды. Два парня, сидевшие почти у ее ног, курили; дымки всплывали от ее колен и тоже, как фонарь или море, казались частью декорации.

Я машинально попробовал схватить ее лицо (уже тогда сидела во мне эта привычка), но не получилось; осталось лишь ощущение щемящей, притягивающей, беззащитной вульгарности - ее было жалко, как ребенка, который кривляется под взрослого, не понимая, что кривляется. В принципе тогда я ценил в актерах благородную сдержанность, без наигрыша и суеты, без желания понравиться. В ней же не было ни сдержанности, ни благородства, она открыто подавала себя, и я не мог понять, чего в этом больше: наивности или порочности…

Гораздо позже понял - это было нормальное актерское начало.

Благородная сдержанность, если ты не гений, стены не прошибает - по крайней мере, в молодости. А наивность прет, как танк, чем меньше сомнений, тем лучше. Прет, как танк, и попутно учится, обретает опыт, даже индивидуальность проявляется быстрей - жизненные углы обдирают наносное, остается свое. Если уж человек занялся искусством и не отступается, рано или поздно хоть чему-то да выучится. Только один набирает личность в тишине и безвестности и уже потом, если хватит сил и характера, разом прыгает через три ступеньки на четвертую - а другой к тому времени, упорно карабкаясь, оказывается на той же самой четвертой ступеньке. Короче, так на так и выходит. Что лучше? А уж это кому как. Скорей всего, как вышло, так и лучше: опыт безвестности и опыт карабканья стоят друг друга…

Видно, репертуар у юной артистки был невелик, или устала, или еще что, - она замолчала и, пока хлопали, отошла шага на три и села на асфальт рядом со скуластенькой загорелой девочкой в коротких черных шортах, черной водолазке и черной же мужской шляпе с вялыми полями. Та курила. Певица в желтых штанах молча взяла ее сигарету, затянулась пару раз и вернула хозяйке. Сидевший тут же громоздкий большеротый малый достал из кармана начатую пачку, но артистка покачала головой.

Скуластенькая поднялась, сняла свою шляпу - и вдруг пошла по кругу, держа ее в руке. Окружающие сперва не поняли. Тогда она сказала с приятной улыбкой:

- Вы не хотите помочь бедным студентам?

Дочерна загорелая и в черном, она походила на ловкого лукавого чертика.

Кто-то отошел. Кто-то рассеяно зашарил по карманам.

Артистка крикнула негромко:

- Не надо!

Скуластенькая с той же улыбкой, не торопясь, шла по кругу.

- Ну, я прошу тебя! Иначе больше не буду петь!

Прозвучало резко и чуть капризно. Скуластенькая словно бы не слышала, шляпа в ее руке не дрогнула. Остановившись рядом со мной, она спросила проникновенно:

- Никто больше не хочет помочь бедным студентам?

К счастью, в заднем кармане что-то брякнуло. Я выгреб мелочь и кинул в шляпу. Скуластенькая не поблагодарила, просто повернула голову, и ее приятная улыбка как бы досталась мне.

Я спросил:

- Она артистка?

Вопрос был глуп, но умного в тот момент не оказалось.

- Студентка, - ответил чертик со шляпой, - ГИТИС. Будущая звезда.

- А кто ее мастер?

Мой школьный приятель, упорный, но бесталанный, уныло домучивал театральное училище, и это давало мне возможность при случае щегольнуть профессиональной терминологией.

Скуластенькая чуть замялась:

- Мастер? Пока секрет.

- А фамилия? - по инерции давил я, хоть и ясно было - без толку.

- Тоже секрет, - уже невозмутимо ответила скуластенькая.

- А как же ее узнать, когда станет знаменитой? На афишах портретов нет.

Моя собеседница соображала быстро:

- У нее очень редкое имя: Анжелика. Так что узнаете… Может, еще кто-нибудь хочет помочь бедным студентам?

Толстая женщина похвалила талантливую девушку и бросила в шляпу два медяка.

Сидевший с ними малый подошел и тронул скуластенькую за плечо:

- Люба…

Она сказала:

- Ага.

И все трое быстро ушли.

Я медленно поплелся к воротам пансионата - через ограду вышло бы короче, но теперь спешить мне было некуда.

Ребята так и сидели за столом, только бутыль опустела.

- С утра сгоняем, - утешил меня Федька и повернулся к Володе: - Пятерку дашь?

- Завтра раздам официально, - возразил Бондарюмко.

Мы пошли спать.

Назавтра я полдня прочесывал пляжи и болтался по набережной. Никого не было - в смысле, не было ее. Но едва стемнело, с набережной опять послышался тот же сильный голос. И как я пропустил?

Перемахнуть ограду было делом секунд.

На сей раз она была в белой юбочке, короткой, как для фигурного катания. Но так же сидела на асфальте и так же на коленях лежала гитара. И так же встала потом легким пластичным движением. И песни пела те же, и жесты были те же. Выступление.

Теперь я захватил место почти у ее ног. Раза два она вроде взглянула на меня - впрочем, может, просто проверяла реакцию публики…

Я прекрасно понимал, что это дурость, беспредельная дурость. Ну что я о ней знал? Будущая звезда, мастер не известен! Словом не перемолвился. А влюбиться в роль - все равно что целоваться с портретом, забавы для провинциальной восьмиклассницы…

Понимать-то я понимал. Но вот сидел на асфальте у ее колен, и рад был, что одна пыль на моих джинсах и ее юбчонке, и, когда, читая стихи, она приближалась на полшага, балдел от счастья, потому что то ли чувствовалось, то ли чудилось тепло ее загорелых ног.

Вчерашние стихи она отчитала, перешла к чему-то новому - и тут вдруг произошел паскудный, мало понятный инцидент.

- Я не приеду к тебе на премьеру! - начала Анжелика с обычной своей аффектацией, и вдруг из слушающей толпы громко прозвучало:

- Ну и не приезжай!

Я растерянно обернулся на голос. Баба лет тридцати пяти в толстых золотых серьгах злорадно повторила:

- Не приезжай, обойдемся! А я пошла.

Это было как непристойный звук за праздничным столом.

От неожиданности никто и слова не вставил, и злобная баба спокойно ушла, победно сверкнув в свете фонаря крупными, редкими, вперед торчащими зубами.

Анжелика сбилась с ритма и все же продолжала читать, будто ничего не случилось, только фразы теперь звучали мертво да жесты смотрелись деревянно.

Стихотворение было длинное. Анжелика дочитала до конца и почти бегом бросилась к скуластенькой подруге. Они быстро пробились сквозь толпу. Громоздкий большеротый парень шел впереди тараном, гитара на плече.

Я кинулся следом и, уцепившись взглядом за светлую голову парня, пристроился шагах в десяти сзади.

Парень был в мешковатых, каких-то будничных брюках, в нескладной рубахе с длинным рукавом и смотрелся как глава семейства на отдыхе - дачный муж, глубоко свой человек, которому стараться не перед кем и незачем. Вот только кому - свой? Я надеялся, что Любе. С ней он монтировался органичнее, но кто скажет наверняка?

За спасательной станцией начинался дикий пляж, пустой, неухоженный и без фонарей. Они свернули туда, сразу сбавив шаг. Я услышал, как скуластенькая Люба произнесла своим мягким приятным голосом:

- Просто сука.

Анжелика отвечала невнятно, захлебываясь словами.

- Не стоит разговора, - оборвал большеротый парень, и дальше они шли молча.

Я все плелся сзади. Зачем? Ведь прекрасно знал, что подойти нельзя. Кому приятен свидетель позора? Но тащился, как бычок за телегой. Под ногами скрипела галька, и я боялся, вдруг обернутся - но никто не оборачивался, наверное, потому, что и у них под ногами скрипела галька.

Потом они остановились.

Чтобы не выглядеть вовсе уж глупо, я сел на камни и уставился на море в лунных отсветах: наблюдать природу - какое-никакое, а занятие. От луны и звезд было довольно светло, но я надеялся, что не слишком уж лезу в глаза, что огни поселка за спиной растворяют и скрадывают мой силуэт.

Парень тоже сел на гальку, осторожно положил гитару и стал швырять камешки в воду. Всплески слышались один за одним, легкий шум наката не перекрывал их.

- Пошли? - сказала вдруг скуластенькая. - Пашка, давай, а?

- Кайфа нет, - возразил парень.

Я сидел неподвижно, тупо думая, что вот они уйдут, а я останусь. Останусь, чтобы стало ясно: и пришел-то вовсе не из-за них.

Но уходить никто не собирался.

- Жель! - позвала Люба. - Пошли? Пашка, достань полотенце.

Анжелика не ответила, но встала. Они не спеша разделись, бросив все свои тряпки на гальку, и пошли к воде. А парень все кидал камешки в воду, размеренно и равнодушно.

Ничего необычного в этом не было: традиционное курортное развлечение, невинный вызов условностям, бегство от цивилизации на дикий пляж. И волновало меня не голое ночное купание. А другое: кому этот медлительный малый, свой человек, подаст потом полотенце?

А еще я подумал почти машинально, что все это здорово смотрелось бы на холсте: светлая тьма, лунные пятна на воде и у самой кромки два тела, похожих на лунные пятна…

Молча поплавав, девушки вышли, и парень набросил полотенце на плечи Любе, а Анжелика полезла в сумку за своим.

Люба заметила меня и сказала негромко:

- И тут зрители.

- Лишь бы не ослеп, - безразлично отозвалась будущая звезда.

Они оделись и ушли - теперь парень с гитарой на плече замыкал строй, будто опасался, что я наброшусь сзади.

А я так и сидел на камнях, надеясь, что толком меня не разглядели. Сидел и бессмысленно твердил про себя: "Вот так - луна, блики и две фигуры. Блики по диагонали и две фигуры…"

Любопытно, что лет через пять я это все-таки написал - внезапно, по памяти, дня за два. Кажется, получилось…

Утром я пошел на рынок с холщовой общественной торбой и вдруг увидел их, всех троих, у автостанции. Анжелика была в своей белой юбочке, у ног ее стояла небольшая, туго набитая сумка, тоже белая, с алой пантерой на боку. Громоздкий парень держал два рюкзака, из одного торчал гриф гитары. Скуластенькая Люба, одетая чертиком, даже в той же вислой шляпе, с удовольствием покусывала крупную грушу. Автобус уже фырчал рядом.

С дурацкой своей торбой - хорошо хоть бутыль не взял! - я вскочил в автобус.

До вокзала было минут тридцать, время немалое, и я успел свой поступок обдумать и оправдать.

Ну что я знаю о ней, думал я. Студентка, да? А чья? Секрет! А может, и не студентка вовсе, поступала, да не прошла. И фамилия - секрет. Вот уехала бы сейчас - и с концами. Жди потом, пока появится на афишах редкое имя Анжелика!

Нет, что и говорить, поступок мой был разумен, даже расчетлив, и, главное, в момент сообразил - вот ведь молодец! Но твердя себе все это, я сидел, вжимаясь в пыльную спинку сиденья, и руки терзали торбу, и чувствовалось, как густеет на щеках свекольный жар стыда. Ну куда еду, дурак?!

Дальше