* * *
История султановского госпиталя закончилась крупным скандалом. Однажды, собираясь ехать в гости к корпусному, д-р Султанов зашел к своим младшим врачам выяснить какие-то недоразумения, которые постоянно возникали в их госпитале. Во время их объяснения старший ординатор Васильев, говоря о Новицкой, назвал ее "сестра Новицкая".
Султанов вспыхнул. Он затопал ногами и закричал:
– Не сметь Аглаю Алексеевну называть сестрой Новицкой!
Васильев изумленно вытаращил глаза:
– Позвольте, а кто же она? Она – сестра милосердия, и ее фамилия – Новицкая.
Султанов в бешенстве замахнулся на Васильева плеткою.
– Если вы еще раз посмеете назвать Аглаю Алексеевну сестрой Новицкой, я вас изобью нагайкой! – крикнул он и вышел из фанзы.
Дело было при многочисленных свидетелях. Васильев подал рапорт по начальству с изложением всего происшедшего. Начальник дивизии назначил расследование. Васильев, кроме того, поехал в Гунчжулин к уполномоченному Красного Креста, рассказал о происшедшем и ему. Уполномоченный со своей стороны прислал посланца исследовать дело. Заварилась каша. Уполномоченный Красного Креста сместил Новицкую с должности старшей сестры и прислал на ее место сестру-старушку. Начальник дивизии потребовал удаления Султанова и заявил корпусному, что больше не потерпит присутствия Султанова в своей дивизии. Корпусный командир прилагал все силы, чтобы затушить дело, но начальник дивизии стоял на своем. Он заявил корпусному:
– Когда я, ваше высокопревосходительство, принимал дивизию, то вы меня не предупредили, что я буду ограничен в своих правах начальника дивизии.
Султанову пришлось подать рапорт о болезни, и он вместе с Новицкою уехал в Харбин. Через месяц Султанов воротился обратно в качестве главного врача госпиталя другой дивизии нашего корпуса. С этих пор рядом со штабом корпуса стали ставить этот госпиталь. Что касается д-ра Васильева, то корпусный командир устроил так, что его перевели из его корпуса куда-то в другой.
На место Султанова был назначен новый главный врач, суетливый, болтливый и совершенно ничтожный старик. Султановские традиции остались при нем в полной целости. Граф Зарайский продолжал ездить к своей сестре, госпитальное начальство лебезило перед графом. У его сестры был отдельный денщик. Она завела себе корову, – был назначен солдат пасти корову. Солдат заявил сестре:
– Ищите себе другого человека, я вашу корову стеречь не хочу!
За такую наглость солдат был поставлен под ружье. Султановская команда оказалась вообще чрезвычайно "распущенной". Однажды сестры приказали солдатам вытащить матрацы из госпитального шатра. Солдаты ответили:
– Мы не ломовики, чтобы матрацы таскать!
Солдаты не имели права так ответить, но… шатер очищался для бала, который сестры давали штабным офицерам.
Наш солдат, сколько мне пришлось наблюдать его за войну, чрезвычайно добросовестен в исполнении того, что он считает себя обязанным делать. Будет и коров стеречь, и матрацы таскать… но лишь в том случае, когда видит, что это – служба государству, "казне". У нас же усматривали вопиющее нарушение дисциплины в том, что солдаты отказывались исполнять вопиюще-беззаконные требования начальства.
Однажды, когда граф Зарайский сидел у своей сестры, его вестовой доложил ему, что фуражир госпиталя выдал их лошадям совсем гнилое сено. (Между прочим, госпиталь вовсе не был обязан кормить на свой счет лошадей чуть не ежедневно бывавшего в госпитале графа.) Граф сам пошел к фуражиру и велел дать хорошего сена. Фуражир ответил, что сено поставлено интендантством, и оно все такое. Тогда граф велел выдать своим лошадям ячменю. Фуражир отказал:
– Я не имею права. Потрудитесь представить записку от смотрителя…
Граф страшно оскорбился и избил фуражира стеком по лицу. Потом воротился, сказал смотрителю:
– Я сейчас о морду вашего фуражира изломал свой стек!
И уехал из госпиталя.
Все лицо и голова солдата были в красных полосах и кровоподтеках. Солдат был чрезвычайно дельный, честный и дисциплинированный. Мера терпения смотрителя переполнилась. Он возмутился и подал на графа рапорт с изложением всех обстоятельств. Заварилась новая каша, было назначено расследование. Граф смеялся в глаза смотрителю и говорил:
– Дело кончится тем, что я еще раз изобью вашего фуражира, только на этот раз поосновательнее!
Дознание раскрыло полную корректность в поведении солдата и полную виновность графа. Ждали, что графу будет, по крайней мере, выговор в приказе по корпусу. Но дело кончилось "словесным выговором" графу. Что это значит? Корпусный командир призвал его и сказал:
– Зачем вы, граф, бьете солдат? Вы ведь знаете, что это запрещено.
Граф заявил в госпитале, чтоб фуражир не попадался ему на глаза, а то он спустит с него всю шкуру. Знакомым же своим, весело посмеиваясь, рассказывал:
– Вы знаете, я недавно получил от корпусного командира выговор за то, что причинил зубную боль одному нижнему чину.
* * *
Мир был ратифивован. В середине октября войска пошли на север, на зимние стоянки. Наш корпус стал около станции Куанчендзы.
Когда же домой? Всех томил этот вопрос, все жадно рвались в Россию. Солдатам дело казалось очень простым: мир заключен, садись в вагоны и поезжай. Между тем день шел за днем, неделя за неделею. Сверху было полное молчание. Никто в армии не знал, когда его отправят домой. Распространился слух, что первым идет назад только что пришедший из России тринадцатый корпус… Почему он? Где же справедливость? Естественно было ждать, что назад повезут в той же очереди, в какой войска приходили сюда.
Наконец вышел приказ главнокомандующего, в нем устанавливалась очередь отправки корпусов. Очередь была самая фантастическая. Первым, действительно, уходил только что прибывший тринадцатый корпус, за ним следовали – девятый, несколько мелких частей и первый армейский корпус. На этом пока очередь заканчивалась. Когда пойдут другие корпуса, в какую, по крайней мере, очередь, – приказ не считал нужным сообщить.
Настроение солдат было негодующее и грозное.
А в России и Сибири все железные дороги уже стали. В Харбине выдавались билеты только до станции Маньчжурия, Вскоре прекратилось и телеграфное сообщение с Россией. Была в полном разгаре великая октябрьская забастовка. Слухи доходили смутные и неопределенные. Рассказывали, что во всех городах идет резня, что Петербург горит, что уже подписана конституция.
Наконец в армии был получен манифест 17-го октября. Наш смотритель списал манифест в штабе и привез его. Стал нам читать. В фанзу вошли два денщика, копошились у кроватей, как будто что-то убирали, и прислушивались.
Смотритель опасливо покосился на них.
– Что вам тут нужно? Ступайте вон! – строго крикнул он. Денщики ушли.
Мы расхохотались.
– Да вы понимаете ли, Аркадий Николаевич, что вы читаете? Ведь это не прокламация, это манифест, высочайший манифест! Его в праве знать всякий.
– Так-то так, а все-таки!.. Не к чему им это!
Все военное начальство от мала до велика было очень смущено манифестом. "Незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов. Чтобы никакой закон не мог восприять силу без одобрения Государственной Думы и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от нас властей…" До сих пор все это писалось только в подпольных прокламациях, за отдаленные намеки на это конфисковались письма, приходившие солдатам с родины. А тут вдруг!..
В приказах главнокомандующего манифест не печатался, солдатам его не читали. Но солдаты, конечно, и сами сумели тотчас же ознакомиться с манифестом. С невинным видом они спрашивали своих офицеров:
– Ваше благородие, правду говорят, манифест какой-то от царя вышел?
Офицеры бегали глазами и уклончиво отвечали:
– Да, говорят, вышел какой-то… Сам я не читал…
Солдаты почтительно выслушивали, а глаза их смеялись. Между собою солдаты говорили:
– Спрятать от нас хотят, хотят, чтобы солдат не знал! На дураков напали! Солдат раньше главнокомандующего все узнает!
Сам собою родился и пополз слух, что начальство скрывает еще два царских манифеста: один, конечно, о земле, другой о том, чтобы все накопившиеся за войну экономические суммы были поделены поровну между солдатами.
Офицеры, за немногими исключениями, относились к совершавшимся в России событиям либо вполне равнодушно, либо с насмешливою враждебностью. Было в этой враждебности что-то бесконечно-тупое и легкомысленное, она шла из глубины нутра и неспособна была даже элементарно обосновать себя. То, что, казалось бы, могло быть достоянием только лабазников и сидельцев холодных лавок, здесь с апломбом высказывалось капитанами и полковниками:
– Это все жиды!
В громадных невиданных в истории муках нарождалась на родине новая жизнь, совершалось историческое событие, колебавшее самую глубокую подпочву страны, миллионы людей боролись и рвали на себе цепи. Здесь отношение было одно:
– Все жиды! Все на жидовские деньги делается!
Шанцер, смеясь, возражал:
– Господа, мне очень лестно то, что вы говорите о евреях, но, право, вы нам делаете уж слишком много чести: и свободу-то вам, оказывается, дали евреи, и на это-то у вас не хватило собственных способностей!
* * *
Армии стояли на зимних квартирах, изнывали в безделье. Шло непрерывное, жестокое пьянство. Солдаты на последние деньги покупали у китайцев местную сивуху – ханьшин. Продажа крепких напитков в районе стоянки армий была строго запрещена, китайцев арестовывали, но, конечно, ханьшину было сколько угодно.
Все томились одним неотвязным, жадно ждавшим ответа вопросом: когда же, наконец, домой? Но сверху было все то же равнодушное молчание. В солдатах кипело глухое, злобное раздражение, им хотелось сделать что-нибудь такое, чтобы заставить, наконец, поскорее везти их домой. Они грозили "забастовкой". Но какая забастовка могла быть там, где люди все равно ничего не делали?.. Она могла выразиться только в одном, – в избиении офицеров. И этим пахло в воздухе. А тут еще пошли слухи, что правительство боится везти домой возмущенную неудачами и непорядками армию, что решено всю ее оставить здесь. Солдаты зловеще посмеивались и говорили:
– Держат тут, боятся, – домой приедем, бунт устроим. Сколько ни держи, а домой, все одно, приедем, свое дело сделаем.
Линевич назначил смотр войскам нашей армии. Солдаты оживились, они считали дни до смотра. Все ждали, что Линевич объявит, когда домой. Смотр произошел. Линевич благодарил войска за "молодецкий вид" и сказал речь. Солдаты жадно, с горящими глазами, вслушивались, ловили неясные, шамкающие слова. Но перед взорами главнокомандующего были не живые массы измученных, истосковавшихся по родине людей, а официально-молодецкие полки "воинов, кои, ожидая боев грядущих" и т. д. И Линевич говорил, что не понимает, зачем батюшка-царь заключил мир; с такими молодцами он, Линевич, погнал бы японцев от Сыпингая, как зайцев…
После смотра Линевич дал, для распределения между наиболее отличившимися солдатами, по 800 Георгиев на каждый корпус. Шутники объясняли это пожалование тем, что Линевич не ждал мира, заказал двадцать тысяч Георгиев и теперь не знает, куда их девать.
– Восемьсот Георгиев за молодецкий вид! – острили офицеры. – Раньше Георгия давали за воинский подвиг, а теперь вот оно как: за молодецкий вид!
Настроение солдат становилось все грознее. Вспыхнул бунт во Владивостоке, матросы сожгли и разграбили город. Ждали бунта в Харбине. Здесь, на позициях, солдаты держались все более вызывающе, они задирали офицеров, намеренно шли на столкновения. В праздники, когда все были пьяны, чувствовалось, что довольно одной искры, – и пойдет всеобщая, бессмысленная резня. Ощущение было жуткое.
Наконец, и начальство увидело положение дел. Пока было тихо, оно не думало о справедливости, высокомерно игнорировало интересы подчиненных. Делалось то же, что и в России. Каждым шагом начальство внушало своим подвластным одно: если ты что-нибудь хочешь от нас получить, то требуй и борись, иначе ничего не дождешься. 10-го ноября вышел приказ главнокомандующего, отменявший прежнюю несправедливую очередь отправки корпусов.
При увольнении в настоящее время запасных от службы на родину предписываю увольнение произвести в строгой справедливости прибытия корпусов на театр войны, а также и по очереди призыва запасных на укомплектование с соблюдением следующего (шло расписание очередей)… Таким образом, – заканчивался приказ, – приняты все меры, чтобы запасных скорее доставить на родину.
Было объявлено также, что для скорейшей перевозки запасных нанят ряд пароходов.
* * *
Когда еще в октябре мы шли на зимние стоянки, было уже решено и известно, что наш госпиталь больше не будет работать и расформировывается. Тем не менее, мы уже месяц стояли здесь без дела, нас не расформировывали и не отпускали. Наконец, вышел приказ главнокомандующего о расформировке целого ряда госпиталей, в том числе и нашего. У нас недоумевали, – расформировывать ли госпиталь на основании этого приказа, или ждать еще специального приказа ближайшего начальства.
Было известно также, что лошадей мы назад не повезем, а они будут продаваться здесь с аукциона. У нас было семьдесят лошадей, содержание их обходилось около 25 руб. в день. Однажды из Харбина приехал извозопромышленник, стал приторговываться к лошадям и давал по 100 руб. за голову. Цена была очень хорошая: китайцы наших крупных лошадей не покупали, и на аукционе они должны были пойти за бесценок.
Смотритель поехал в штаб дивизии спросить, можно ли продать лошадей. Генерал ответил уклончиво:
– Конечно, продавайте. Но, предупреждаю, мое дело сторона. Если выйдут недоразумения с контролем, то разделывайтесь сами, меня это не касается.
Смотритель написал спешную бумагу полевому контролеру нашего корпуса и запросил его. Бумагу отвез письмоводитель и воротился назад с нею же.
На обратной стороне бумаги контролер написал карандашом, без своей подписи:
"Возвращается обратно. Ответ передан на словах".
А на словах ответ был: ничего не могу сказать, делайте, как знаете.
Разумеется, махнули рукою и продавать лошадей не стали. А через месяц, поевши еще корму рублей на шестьсот, лошади были проданы с аукциона по пятнадцать рублей.
* * *
Железные дороги опять стали, почтово-телеграфное сообщение с Россией прекратилось. Но стачечные комитеты объявили, что перевозка войск с Дальнего Востока будет производиться правильно. Волею-неволею начальству пришлось вступить в сношения с харбинским стачечным комитетом. И воинские эшелоны шли аккуратно.
Дисциплина в войсках со дня на день падала все больше. В штабах предупреждали офицеров, чтоб они обращались с солдатами как можно мягче, чтоб не вступали в пререкания из-за неотдачи чести. Солдат старались занимать на стоянках гимнастикой, военными прогулками, играми. "Вестник Маньчжурских Армий" пестрел письмами в редакцию разных ефрейторов, фейерверкеров и санитаров. Они писали, что стыдно нам, братцы, огорчать нашего царя-батюшку, нужно нам слушаться начальства, молиться богу, первее же всего – не пить водки, от нее, проклятой, все зло бывает. Конечно, бывают и средь офицеров плохие начальники, но в общем начальство всею душою заботится о нас, и мы должны быть ему благодарны.
Солдат читал, другие слушали и смеялись.
– Кто подписался?
– Афанасий Гуревич.
– Дурак!.. Пиши, Максимка, письмо в редакцыю: я, рядовой Максим Прохоров, заявляю, что писаны одне глупости.
– Как откроют бунт большой, вот тогда и держись! – вздыхал другой.
Армия на глазах трещала и разваливалась. Собственно говоря, никакой армии уже не было, – было огромное скопище озлобленных людей, не хотевших признавать над собою никакой власти.
По полкам у солдат отбирали патроны. Велено было строго следить, чтоб в помещениях солдат не было никого посторонних, чтоб даже в соседнюю деревню не отпускать солдат без билетов, делать внезапные поверки и безбилетных арестовывать.
Носились слухи, что где-то в саперном батальоне было собрание солдат-делегатов, что решено в Николин день перебить всех офицеров и поделить между солдатами суммы из денежных ящиков. Несмотря на неоднократные опровержения начальства, среди солдат упорно держался слух, что все войсковые экономические суммы велено поделить между солдатами.
В будни кое-как еще можно было ездить по дорогам, в праздники, когда солдаты были пьяны, это было почти немыслимо.
Верховой офицер обгоняет кучку солдат, вслед ему несутся ругательства.
– Ишь, едет! Давайте, братцы, ссодим его!.. Всех вас, мерзавцев, перестреляем, дай срок! Покуражились над нами, будет.
Однажды я встретил на дороге шедшую под конвоем большую толпу обезоруженных солдат. Все были пьяны и грозны, осыпали ругательствами встречных офицеров. Конвойные, видимо, вполне разделяли настроение своих пленников и нисколько им не препятствовали. Солдаты были из расформированного отряда Мищенка и направлялись в один из наших полков. На разъезде они стали буйствовать, разнесли лавки и перепились. Против них была вызвана рота солдат.
Арестованные рассказывали, что они два дня не ели, не пили, что их обещали отпустить домой в сентябре, а держат до сих пор.
– Мы покажем! Мы еще покажем! – угрожающе твердили они в опьянении от водки и от злобы.
Как-то вечером, в праздник, я гулял с двумя сестрами. Солнце село. По узкой дороге вдоль кустов навстречу нам шел подвыпивший бородатый солдат в коротком полушубке. На околыше его фуражки был номер одного из наших полков.
– Ваше благородие! Как тут пройти в штаб дивизии? – спросил он меня.
– Вон-она деревня, за кустами. Ты не на ту дорогу свернул, нужно было прямо идти.
– Благодарим.
Солдат стоял и загадочно смотрел на меня.
– А ты сам откуда? – спросил я.
– Из штаба дивизии, – поспешно ответил он. Но околыш фуражки показывал, что он говорит неправду. – Ваше благородие, дайте папироску!
Я дал. Мы закурили.
– Когда же, наконец, ваше благородие, мы домой пойдем?
– Не знаю, – вздохнул я. – Говорят, в январе.
– Мы на это несогласны, мы забастовку сделаем! Вон мне жена из дому пишет: лошадь продала, корову; все проела, ничего нет. Нужно все к севу добывать, а это что же? Ноябрь, декабрь, февраль, январь, – эва! Мы несогласны, как вам угодно!
– Голубчик, я-то тут при чем же? Ведь и мне самому так же хочется домой, как и тебе.
– Вам что! Вам какое жалованье идет, – живи и не тужи! Я бы с таким жалованьем десять лет стал ждать! А нам жалованье сорок три с половиной копейки было, да и то теперь, по мирному времени, сократили. Вам ждать – нажива, а нам – разоренье, сума!
Возразить на это было нечего: конечно, получая около двухсот рублей в месяц, ждать было легче.
– Когда же нас отправят? Ваше благородие! – угрожающе приставал солдат.