Том 6. История любовная - Иван Шмелев 12 стр.


– Как Иван Великий! – отозвался чей-то скрипучий голос. – Жарьте, Кузьма Кузьмич, про "трех граций". Здорово у вас выходит…

– Не смейте про "граций"! Не люблю этой гадости… – закричала она капризно.

– Это же не про вас, Симочка! – заскрипел голос, и я разглядел в окне низенькую толстую фигуру, похожую на "Рожу". Но то была не "Рожа", та была во всем черном, а эта – в белом. И звали ее – Павел Тихоныч.

Гитара пустила плясовую, и жирный баритон начал:

Три девицы под окном,
Ждали поздно вечерком!
У одной-то глаз подбитый,
У другой затылок бритый,
Третья – без скулы!..

– Трре-тья… без скулы! – поддержал и скрипучий голос, должно быть – фельдшера. – А где ж "Губа"-то наша? Неужели голубки еще воркуют?!

– Они читают что-то такое… запрещенное цензурой! – заговорщицким тоном сказал студент.

– Ну, господа… вы же знаете, что это платоническая любовь. Ксенофонтушка очень мил, и мне его страшно жалко… Зачем же пошлости?! – сказала Серафима. – Зачем уходить в натурализм?…

Я был растроган: какое благородство!

– Ах вы, идеалистка надсоновская! – сказал студент, и я заликовал от счастья: она – идеалистка, как и я! она не может опускаться до пошлостей!

– А мне он нравится, это я понимаю!.. Это "ученик седьмого класса!" – закричал студент, и я навострил уши. – "Ответьте мне, кррасавица, что да!! И буду я рабом последним завсегда!"…

И все захохотали. Она – всех громче. Она предала Жень-ку! А если и мое покажет?… Пусть покажет, если хватит ду-ху! Но я-то напишу настоящее, я так напишу, что… поразятся! И она сразу почувствует, что с серьезным чувством нельзя шутить. Вполне естественно, что ее страшно возмутило нахальство Женьки, – обокрасть Пушкина! Для нее еще есть святое, она – идеалистка!

XVI

Пашу бранили, что она воротилась поздно. Все с именин приехали, а она только-только пожаловала! Где это она шаталась, по портерным? Она оправдывалась, облизывая губы, что тетка на денек только приехала из деревни и надо было ее напоить чайком, ходили к какой-то куме в Лафертово, очень далеко, потому что "в трактир вы сами не позволяете!" И я понял, что про портниху она врала.

Она была сама не своя, путала все тарелки, а по лестнице так носилась, что мать сказала:

– Бес у тебя в ногах? Чего ты, как полоумная?… выпила, что ли? Смотри ты у меня!..

– И вовсе не пила ничего! – дерзко сказала Паша. – Всегда ни за что бранитесь!..

– А ты не огрызайся, я все вижу! – погрозила мать. – Будешь потом пальцы кусать! С Грушки пример взяла?

– Да что это вы, барыня?! – всхлипнула Паша и закрылась передником. – Тетку не смеешь повидать… в кой-то веки навестить приедут… сироту… работаешь день-деньской…

Мне стало ее жалко. Но почему она наврала?… На галерее о чем-то спорили. Я разобрал, как она сказала:

– А я верю, что душа есть! Смейтесь, циник, а я иногда хожу ко всенощной и к обедне!.. И свечки ставлю!..

Она – святая и чистая… она и свечки ставит!..

Потом пели. Недалеко от меня урчало: собака, должно быть, забежала, пугала кошечку в бантике. Пел баритон: "И будешь ты цари-цей ми…и…ра-а-а-а!" Потом начали петь дуэтом: "Глядя на луч пурпурного заката". И тут я понял, что это не собака: урчал Карих! Он сидел у сарайчика в темноте, и я хорошо расслышал:

– У меня не трактир для безобразия! Ходят, как кобели. Всех сгоню! Черт толстопузый, больничный коньяк таскает… каждый раз кульки волочит казенные! Трое к одной ходят… соблазнители! У меня не веселый дом… Нигилисты проклятые! Околоточному вот сказать…

Я знал про нигилистов, которые Царя убили. Неужели и она – такая?! Я слышал, что нигилистов сажают в "Петропавловку", где страшный подземный люк, который открывается прямо в море. Неужели и она из них? Они даже не женятся, а "каждая живет со всеми". Это передавал мне Гришка. "Такой порядок, вроде как у них такая вера!"

Во мне мелькнуло: значит, правду говорил Женька, что она смотрит на это очень просто, и… Нет, это невозможно: она – идеалистка!

Кликали меня ужинать.

– А ты помни, замечу только и прогоню! Мне потаскушек не надо. Давно уж замечаю. Обламывают дуру, в люди выводят, а она… Думаешь – смазливенькая, так замуж возьмут? Так и пойдешь на улицу, только дайся!..

Мне стало стыдно, и я опустил глаза. Уж не заметили ли чего, как утром возились с Пашей?

Я знал, что Грушка, с нашего двора горничная, "путалась" с лавочником, и ее прогнали, теперь она живет в подвале и приходит иногда под вечер, шушукается у ворот с Пашей. Паша ее жалеет и как-то сказала мне: "Вот свяжись с вашим братом, мужчинками… закружите голову девчонке, а там – ищи!" Мне польстило, что Паша считает меня мужчиной и даже способным закружить голову. Лавочник женатый, жена у него красивая и пушистая, когда ходит в малиновой ротонде, трое детей у них, и как же это он… с Грушкой? Ребенка в воспитательный дом у Яузского моста, там все такие дети – "дети любви"! Я слышал, что это самые красивые из детей. Меня это очень волновало – "дети любви"!

Паша, конечно, обманула. И прекрасно. Может свататься с кучером! Теперь мне неинтересно. После ужина я ушел к себе и думал о письме к ней. Надо спешить, пока сердце у ней не занято. Я начал писать стишки. Но разве стишками скажешь?!

Я писал и горел восторгом. Весенний воздух, смешанный с запахом навоза, дразнил меня. Я часто высовывался в тополь. Все, что случилось днем, переполняло всего меня. Опять выступала Паша, ее словечки, ее прикосновенья. "Ну… что?" Я видел, как она прыгала "сорокой", приподымала платье, качала ногой в ботинке, стояла внизу, на лестнице, сказала – "ми-лый!" Хотелось, чтобы Паша пришла ко мне. Она же говорила, что – вечерком… Все во мне спуталось, прожигало меня, бурлило. Я живо видел, как входит ко мне Паша в голубом лифчике, берет меня за руку и долго глядит в глаза. Глядит и шепчет, ласково-ласково: "Ну… что?" Я ее целую. Она лепечет: "Все вы, мужчины… кружите голову…"

Когда я писал ей, мучившее меня весь день, копившееся во мне желание, раздражавшееся словами – "женщина", "живет с бельфам"… – открыло себе выход в бессвязных словах письма. Я вызывал ее, чистую и нетленную, как образ Зинаиды, как радостное что-то, явившееся мне утром в блеске. Подснежники, густые, синие… юные, влажные листочки на тополях!.. И радостное такое, что в этом было, покрывалось вдруг жгучим – женщина! Я шептал это сладостное слово, и оно принимало формы… Все, что манило в ней – волосы золотистого каштана, линии тугой кофточки плавность ее движений, нежный голос и то, что скрывалось в ней, полное жгучей "тайны", что называлось чудесно – женщина – вылил я к ней в письме.

Я писал о тысячах поцелуев, которыми я покрою оборку ее платья, – "вашего небесного платья, складки которого оставляют в моих ушах божественный шелест крыльев". Я называл ее сумасшедшими словами… "Ваши поцелуи я буду пить, как умирающий путник пьет из гремучего родника пустынь!"

Остыв немного, я понял, что так нельзя. Это ее оскорбит, конечно! Она скажет: "Пить мои поцелуи? а разве я вам позволила? "Пьют поцелуи"… одни любовники! Кто дал вам право? А я – разве ваша любовница?!" Слово "любовница", которое я шептал и написал даже, чтобы посмотреть, что – в нем, напомнило о грехе, еще незнакомом мне. Я вызывал Пашу в голубом лифчике, и ее, входящую ко мне в комнату, как Ева, стыдливо прикрывающуюся роскошными волосами. Еву я хорошо запомнил: ее я видел в монастыре на стенке. Она стояла в стыде наготы своей, съежив округлые плечи и колени.

Я кое-что исправил, и вышло чудеснейшее письмо. Там было: "царица души моей, прекрасный ангел рая", "белокрылый Серафим" – тонкий намек на ее дивное имя! – "ваши чудные очи пронизывают все мое существо, как живительные лучи солнца растапливают ледяные горы", "ваши роскошные волосы пышного каштана, эмблема женщины, чарующе обрамляют ваше ангельское лицо, достойное кисти великого Художника-Творца", – отблески героинь Эмара, – и заканчивалось криком из недр души: "Итак, в ваших руках моя участь! Скажите, умоляю вас, могу ли я питать хотя бы самую слабую надежду на вашу снисходительную благосклонность, или – я все поставлю на карту!"

Я перечитал – и был растроган. Я плакал, когда переписывал на листке, вырванном из алгебраической тетрадки. У меня не было розовой бумажки и голубка. Я склеил конвертик и, сказав, что забыл в саду геометрию, выбежал за ворота и сунул под дверь парадного.

Сразу стало легко. В сердце дрожало ожидание. Будет – новое. Что-то должно случиться!

XVII

Придя к себе, я неожиданно застал Пашу. Она готовила мне постель, как всегда вечером. Она переоделась, была в будничной кофточке, розовенькой с горошками, но бантик на голове остался. И модные, нескрипучие ботинки: двигалась она неслышно. "Если заговорит – ни слова!" – подумал я и взялся за геометрию. Торчали серые треугольники, похожие на пасхи. Как галки, сидели на них буковки. И по всей странице гуляли галки, резали мне глаза. "И чего она возится, прекрасная измус… – с раздражением думал я. – Врушка, гуляла с кучером… развращенная девчонка!.."

– Прошу больше не стелить постель! – неожиданно сказал я. – Ваших услуг не нужно! Можете ходить к… портнихам, с кем угодно…

Я услышал, как Паша фыркнула. Это меня взорвало. Смеется еще, негодная!

– Я не позволю над собой смеяться! – шепотом крикнул я, а она еще передразнила, грубиянка:

– Тише-тише, рыбу испугаете!..

Я не утерпел и обернулся. Она стояла возле моей постели, держала подушку-думку и смеялась во все глаза. Сверкали ее зубки в тени от абажура.

– А я вещичку хотела одну сказать. А раз сердитесь… – и она вздохнула. – Теперь уж некому и сказать…

И, бросив думку, пошла из комнаты. Около печки она споткнулась на ранец и бережно подняла его.

– Не желаю никаких "вещичек" от вас! – бешено прошептал я и, неожиданно для себя, схватил подснежники из стакана и бросил на пол:

– Вот ваши… "вещички". Можете дарить кучеру!

Она молча подняла их и посмотрела на меня с укором.

– Обижайте, не привыкать…

Она поцеловала подснежники – или понюхала? – и когда целовала, большие, от синей тени, ее глаза смотрели ко мне из-за букетика. Во мне перевернулось болью. А она все стояла и смотрела.

– Погоди… – тревожно сказал я ей, боясь, что она заплачет.

– Нечего мне… го…дить, – сказала она прерывисто, прислушиваясь к чему-то. – Что вы меня терзаете?… Что сирота я… некому заступиться?…

– Я… терзаю?!.

– Позорите… как последнюю…

Она швырнула подснежники и выбежала из комнаты.

Я слышал, как она налетела на что-то в коридоре и побежала по лестнице, кому-то отзываясь: "У Тони постель готовила!"

Я понюхал подснежники, самой весною пахли! Выкинуть за окно?… Почему-то мне стало жалко. Я бережно положил их на пол. Подумал, что завянут, окунул в стакан ножками и опять положил у печки, куда они упали. Пусть увидит свои подснежники! Меня это так расстроило, что я не находил места. Я выходил послушать, не идет ли. Мне казалось – должна прийти. Вспоминал, как она смотрела над цветами, закрыв лицо. Что она со мной делает? И чем я ее обидел?! Сказал, что она все врет… Про какую-то "вещичку" сказать хотела… "Теперь уж некому и сказать"? Теперь… Почему – "теперь"? Может быть, очень важное?…

Я приотворил дверь, чтобы не пропустить Пашу, когда она побежит к себе. Подумал: "Увидит полоску света и догадается, что я жду… не ее жду, а… объясниться!"

Гришка не мог наврать. Она побежала не к портнихе, а к какой-то тетке! И про тетку вранье, конечно. Кучер… Значит, – вспомнил я, как говорил мне Гришка, – пришел ей "срок"? Корова даже мычит, когда "срок" подходит!..

А вдруг она побежала к кучеру?… Я выглянул в окошко и послушал. Было тихо. Конюшня была закрыта. Гришка прошел под кухней. Я услыхал Пашу:

– Ну тебя, плети что хочешь!

– А чего я плету такого? Ну, каталась… ну и дай Бог. Может, и замуж выйдешь… Я тебя зна-ю, зубастая… укусишь! Только и на тебя зуб найдется, погоди…

– Обломится… – огрызнулась Паша. Плеснули что-то, как из ведра.

– А, шут тебя… шутовка!.. – испуганно вскрикнул Гришка: должно быть, окатили. – Всюю мне рубаху измочила… Па-ш! Что я те скажу-то… нет, в самделе… в каких листора-нах были? Ну, Степан все мне скажет!..

В кухне захлопнулось окошко.

"Значит, верно… они катались!.." – подумал я.

Загремело внизу посудой. Сейчас будет запирать двери и пойдет спать. Я стал сторожить у двери. Вот, побежала кверху, топнула на последнюю ступеньку. Я отступил от двери.

На полоске она остановилась, заглянула… Я стал у печки, будто о чем-то думал.

– Можно?…

Я не отозвался. Она просунула голову и заглянула. – На одно словечко… – шепнула она живо, – можно?…

– Войдите…

– Вот я сейчас напугалась как, – начала она весело, прихватывая себя за плечи и качаясь, – кот глазищами напугал! Шасть мне в ноги, в самые-то коленки… сюда вот! Человек какой, думала, хватает!.. За что же цветочки-то мои вы так… брезговаете? – и она подняла букетик. – А стишки ваши… вот они где томятся… – показала она на сердце. – Знаю, чего вы сердитесь! Сказала, что к портнихе?…

– Да, ты лжешь и лжешь! – не удержался я. – А вы не знаете, почему? У каждого своя тайна есть. И у меня пришла тайна…

– Тайна? Ну да… с кучером ты каталась! Знаю. Она и не смутилась.

– А вам-то что же, что прокатилась? Мало ли кто катается… – говорила она быстро-быстро, а ее глаза следили.

– Ну да… мне это безразлично совершенно! Пожалуйста, можете и с конторщиком…

– Ах, Тоничка, миленький вы мой!.. – зашептала она быстро-быстро, прижимая ладони к горлу, и стала маленькой. – Ах, если бы вы знали!.. Я вот каталась, а сама все…

– Что – все?…

– Так, ничего… Вам неинтересно это. Вы считаете меня лгушкой… А вот тетка приехала, замуж меня проворит…

Я не сказал ни слова.

– Вот и сойду скоро… Так и забудете… Вот уж и мои цветочки швырнули…

Я посмотрел на ее лицо, и мне захотелось нежно ласкать ее. Ее побледневшее лицо – от зеленого абажура – стало совсем как детское, а маленькие губки поджимались, будто сейчас заплачет.

– Степан… сам тетку выписал, чтобы сватать… вот ей-Богу! – перекрестилась она. – И надо было повидаться… Все торопит… а мне не хочется… Что я, совсем девчонка!.. – поджала она губы. – Гоняется за мной, как вихорь, проходу нет… Как демон какой страшенный! Повез нас в листоран… медом угощал. И тетка-то говорит, погодить маленько… за-кабаливаться-то… не урод какой! Поживет – и в деревню сгонит, к свекрови…

Она прислонилась к печке, поджала руки к горлу и так смотрела. Я ничего не мог сказать: сердце мое сдавило.

– Он, Тоничка… знаете, что?… Нет, не могу выговорить… – затрясла она головой и засмеялась в руки.

– Что – он?…

– Сказал тетке… Она уж мне сказала… Ах, бесстыжий!.. ах, бесстыжие его глаза!.. а?!. Никак кличут?… Нет, спят, небось…

– Что же он сказал твоей тетке? – тревожно спросил я Пашу.

И она ткнулась в печку.

– А вы не глядите на меня, тогда скажу… Сказал, что… я… с вами… живем, будто… какой охаверник!.. Говорит, я на это не обращаю… все равно. Баловство у них… Женются лю-ди на вдове! На этом не настаиваю, говорит… охаверник!.. Ах, Тоничка, миленький вы мой… – вздохнула она тихо-грустно. – Ему это, будто, Гришка…

У меня в голове звенело. "С вами живем, будто!" – Только вы не глядите… мне вас стыдно…

– Ах, Паша… – только и сказал я, вздохнув.

– А тетка его хвалит. Нестреботельный он… обходчивый. Сама не верит! Может, ты с баринком чего имеешь! Это ей Гришка все… Не верит мне! А тебе, говорит, какая печаль… – говорит, – тебе веселей, с баринком-то, лучше! Может, лучше кого найдешь, не обсевок в поле… А что, всамделе… все говорят, что хорошенькая!..

Она повернулась ко мне лицом, веселая и смущенная, и посмотрела из-под бровей.

– Теперь… не сердитесь?…

Я… – я не знал, что делать, – быстро поднял подснежники и обцеловал их со всех сторон.

– Вот, Паша! – сказал я страстно и поставил цветы в стакан.

А она была уже около, робко заглядывала в глаза. Я взял ее за руку и прошептал чуть слышно:

– Паша…

Она не отнимала. Смотрела стыдливо, с любопытством.

– Ты… не выходишь за него… Паша? Она откачнула головой – нет.

– Тетка ему сказала… пусть еще погуляю… Ах, как хочу гулять! – сказала она восторженно.

– Паша… – прошептал я, покачивая ее руку.

– Ну… что? – шепнула она затаенно-нежно и посмотрела, как старшая.

Она была так близко, что я чувствовал ее платье и видел, как дышит на груди пуговка.

– Ах, хорошо… с тобой! – шепнула она мечтательно, и меня восхитило это вырвавшееся у ней – с тобой!

– Ты… любишь, Паша?… очень любишь?… – спрашивал я ее, не отпуская.

Она нагнулась ко мне, а я потянулся к ней. Она притянула меня к себе, и я услыхал, как пахнет ее духами, как монпансье, и встретил ее губы. Они были влажны и горячи.

– Ах, задушишь… – шептала Паша. – До чего сладко любиться с милым!.. Ах, теперь я могу любиться, мне все равно… Мой хорошенький меня любит… теперь знаю!.. Никого не любил еще?… правда?… А побожись…

– Ей-Богу, – перекрестился я. Она недоверчиво взглянула.

– И на улице… ни с какой?…

– Паша… я с отвращением отношусь к грязи!.. – с возмущением сказал я.

Она так и затопотала.

– Ах, ужас, какая я счастливая! – заиграла она ладошками. – А Гришка чего только не болтал про вас, во-от!.. У него, говорит, имеется… мне известно! У них деньги вольные– Вот какой плетун-охаверник!.. Ей-Богу, никогда не целовались… со своим предметом?

– Ни-когда! – решительно сказал я. – Только нельзя говорить – с предметом!

– А все говорят так… Теперь и у меня предмет! – и она опять прижала мою голову. – Совсем мальчишечка… прямо, по мне! Мне семнадцать, а тебе шишнадцать… совсем погодки! Теперь уж мы будем целоваться… всласть!

И опять потянулась ко мне тубами. Мы целовались молча. Я разглядывал ее маленькие губки. Верхняя поднималась и была похожа на тонкий красивый лук, с выемочкой на серединке. Пахло душистым чем-то…

– А это медом… Степан угощал с теткой. Такой пахучий, как с розаном! Ох, миленький, идти надо…

Но я не пускал ее.

– Ну, посидим немножко… Какие у тебя глаза, Паша…

– У меня… васильковые!..

Я вспомнил про "незабудковые". Лучше – васильковые!..

– А… никому не показывала стихи?

– Да что я… ду-ра?!

Она сделала губки трубочкой, и мы опять стали целоваться. Я почувствовал, как она куснула. И я куснул…

– Ах, милый… что ты только со мною сделал… про тебя только думаю. И давно уж, сама не знаю… А с утра сегодня чумовая совсем хожу, ей-Богу… А как стишок спрятала на грудь, так сердце и загорелось! Будем любиться с тобой… ах, будем!..

Она захватила мои губы и, закрыв глаза, провела своими губами по моим, словно погладила.

– Никак кто-то?…

Она подбежала к двери.

– Нет, Рыжий прыгнул… Прислушиваясь, она глядела на меня от двери.

– Ми-лый!.. – шепнула она, всплеснув руками, и стремительно кинулась ко мне.

Назад Дальше