VIII
В белом прохладном зале мне всегда делалось покойно. Вечерами заглядывало сюда солнце, а днем было голубовато-бело. Огромный золотой образ "Всех Праздников" вызывал в памяти молитвы. Сюда приносили Иверскую и Великомученика-Целителя Пантелеймона, здесь славили Христа на Рождество и Пасху. В высоком круглом аквариуме сонно ходили золотые рыбки, плавали кругом грота, словно сторожили часовые. Я подолгу следил за ними: ходят, ходят… И на душе становилось сонно. Поглядишь на "Все Праздники", на Распятие посередке – давний был образ, староверский, – и запоешь-зашепчешь: "Кресту Твоему поклоняемся, Владыко…" А рыбки ходят, а стекла из дома, что напротив, наводят "зайчики" на обои, на потолок. Светлая зала к вечеру – свет вечерний.
И только вошел в залу, на душе стало строго и покойно. Прохладно белелись стены, пустынно смотрели стулья. Ходили рыбки.
"Кресту Твоему поклоняемся, Владыко…"
Я прошел чинно по "дорожке" и вспомнил детство, как красные и зеленые полоски уводили меня куда-то… Далеко-далеко тянулся коврик. Теперь – все видно.
Через фуксии в красных ветках и зеленые планки кактусов, с приставленными к пупырьям сочными алыми цветками, я с интересом глядел на улицу. Летние уже конки неслись к заставе, мотая полосатыми шторками. Синие, новые, извозчики неторопливо поспешали, шикуя вымытыми пролетками. С узелками валил народ – навестить в городских больницах, на "Воробьевку", в Нескучный сад. Шли, оборачиваясь, мороженщики, видные издалека по ушатам, опоясанные пестрыми полотенцами; приземистые грушники с лотками и квасными бочонками, с медными на задах тарелочками весов за поясом; мальчишки с пузатыми стеклянными кувшинами "малинового лимонада", лотки с апельсинами и "крымскими", решета с серым подсолнухом, тележки с пряниками-орешками, связки шаров воздушных. В лавочке напротив, у Пастухова дома, брали печеные яйца, жареную колбаску, ситнички – поесть на воле.
Все было весенне-ново. Но больше всего меня привлекали женщины. Бывало, не замечал их вовсе; теперь – отыскивал. И шляпки, и пестрые платочки. Какая – молодая? какая – стройная? какие у них ноги, юбки?… кофточки…? Вот – "жерсей"! Черненькая, блондинка… В фартуке пробежала – горничная. Я видел на шляпках перья, рябину, вишни, сирень и груши. Ехали парочки – влюбленные, мне казалось; у них – тайна. Напротив, из Пастухова дома, глазела из окошка "молодая". Она мне нравилась.
И вдруг я увидел Гашку, арфистку Гашку, в красно-зеленой шали. Она катилась на лихаче, вразвалку, с высокой арфой. Розовая нога, в туфельке, моталась. Должно быть, на "Воробьевку" тоже. За ней прокатили две гармоньи, блестя ладами. И вдруг я увидел… Женьку!..
Он шел по той стороне, шинель внакидку. Он лихо шагал, "полковником", подняв плечи. Втянув подбородок в грудь, вытягивая ноги и крепко ставя, он надвигался прямо и с таким видом, будто шел кому-нибудь "дать в зубы". Мне даже смешно стало: такой у него был вид вояки. Верно, – подумал я, – ловко его прозвали – "аршин проглотил, шагало"! Куда это он? в Нескучный? Должно быть, на свиданье!..
Я следил за его удалявшейся фигурой. Он дошел до железной решетки Мещанской богадельни, приостановился и поглядел в нашу сторону, словно поджидал кого-то.
"Конечно, – подумал я, – назначено здесь свиданье, поджидает!"
Я стал следить за проходившими барышнями и дамами, но проходили в платочках больше. Наконец, показалась очень пышная дама в шляпе с зеленой птицей – самая настоящая бельфам. Но была до того толста, что казалось невероятным, что в такую влюбился Женька. Она поравнялась с нашим домом, и я увидал, что это молодая булочница Лавриха. И тут же появился Женька. Он шагал медленно и поглядывал в нашу сторону. На Лавриху и не взглянул. Напротив, перед Пастуховым домом, он приостановился, почесал нос, вынул часики, посмотрел… "Ясно, у них свиданье", – подумал я. Шла стройная молодая дама в зеленом ватерпруфе, с белой птицей на высокой зеленой шляпке, с ней девочка. "Неужели это она? – тревожно подумал я. – Прямо, красавица! Но она ведь замужняя, если девочка…" Женька и не взглянул на даму, а она была удивительно красива, с высокомерным видом, с манерами аристократки. Такою могла быть Зинаида! Я не удержался и замахал в окошко, но Женька смотрел куда-то. Куда он смотрит? Он дошел до решетки богадельни, шагов сорок, и опять медленно вернулся. Теперь уже было совершенно ясно, что у них здесь свиданье. Он часто лазил за курточку, мялся и передергивал плечами. Я смотрел на него и думал: "Был железный, презирал женщин, хотел прославиться, и вот, как лакей или как нянька у пансиона, дожидается, когда выйдут! Безобразие! Всегда был гордый, и она его так унизила! Может быть, даже она смеется? Акушерки ведь – как гетеры! Максимка повесился, а арфистка опять играет! Вот, связался…"
Пробежала вертлявая портниха с нашего двора, которая "жила" с околоточным, как говорил мне Гришка, очень нарядная, в шляпке с маком. Протащился жилистый дурачок из Мещанской богадельни по прозванию – "Гроб-несут!" – зевая и озираясь, не несут ли и в самом деле? – он ужасно боялся гроба. Потом вразвалку последовал диакон от Казанской, страшенный голосина, с огромным пузом, размахивая кондитерским пирогом, – должно быть, на именины. А Женька чего-то все топтался. Перед ним остановился мороженщик и прокричал – "а-тличное морожено!" – приложив руку к уху. И тут Женька не обратил внимания, хоть и очень любил мороженое. Старушка-нищенка встала перед его носом и принялась кланяться. Женька и не пошевелился даже. Но она кланялась так долго, что он достал кошелек, долго перебирал в нем пальцами, словно у него денег невесть сколько, – а больше двугривенного никогда и не было, – и дал что-то. Нищенка головой даже закачала: не пуговицу ли дал-то?
И вдруг Женька шагнул на мостовую. Я загнул голову, чтобы лучше видеть.
– Кушать скорей идите… без обеда хотят оставить! – услыхал я Пашу.
– Да сейчас!.. – сказал я нетерпеливо, следя за Женькой.
– Да сердются же! – приставала Паша. – Это чего вы… барышень, что ли, все глядите?… – добавила она потише, и я почувствовал, что у меня с ней что-то.
– Может, и барышень! – подзадорил я. – Она пройдет, а потом я выйду?…
– Ска-зывайте… – усмехнулась Паша, – это вы на Пастухову "молодую" загляделись! Ничего кралечка, далеко только целоваться!..
– Ну, на "молодую"… она мне нравится! – сказал я и почувствовал возбуждение.
– А, болтушка!.. – тряхнула головой Паша, – оставят вот без обеда!
"А-а, ревнует!" – сладко подумал я и побежал за нею. Она шла полутемным коридором, оглядываясь и смеясь зубками. Мне захотелось догнать ее и повозиться, как было утром. Я слышал, как пахнет за ней духами, как монпансье, из моей "уточки".
– Паша!.. – позвал я нежно. Она обернулась, усмехнулась.
– Ну, что?… – шепнула она и погрозилась. – Ах, какие баловники!..
Мы входили в столовую.
– Обдумывал геометрию! – сказал я важно, на выговор.
– По окнам трешься… какая тебе там геометрия! – сказала приживалка-тетка. – Баклуши бьешь, а екзаменты на носу…
Опять – екзаменты!
Я ел рассеянно. Не давал мне покоя Женька. Показалось смешно, как кланялась ему нищенка, как шагал с пирогом диакон.
– Что ты все ухмыляешься, как дурак? – сказала тетка, стараясь допечь меня.
– Во-первых, я не дурак!..
– Я говорю – ухмыляешься, как дурачок… – пугливо огляделась тетка, не забранятся ли. – А так-то ты, может, всех нас умнее… про гиметрию учишься!
Й засмеялась скрипом. Ее не поддержали.
– Видел о. диакона! – сказал я, чтобы замять неприятный разговор. – Большой пирог пронес, может быть, в три рубля!
– Ну, такого не бывает. За полтора…
– Нет, сразу видно, что за три! Высокий пирог…
– Не пирог, а кулич, должно быть… – сказала мать. – За рубль с четвертью. Он и нам за рубль с четвертью приносит. Это он к паркетчику Журавлеву шел, преподобного Феодо-ра-сикеота нынче…
– Да разве Федора нонче?! – всполошилась другая тетка, у которой был дом в Сущеве, за это ее сажали на лучшем месте. – Батюшки, пирог посылать надо Прогуловым, зять ведь у них Федор Никитыч! Совсем забыла… гордые они такие!..
– Да, у них большие капиталы… – вздохнула приживалка-тетка. – А только Варенька-то, говорят, мужу куры строит…
– Гм… гм!.. – остановила тревожно мать. – Посылать пирог надо…
Я притворился, что не понял.
– "Куры строит"? Это, что же… курятник? – наивно заметил я.
И все захохотали. Я смотрел на Пашу. Она даже поперхнулась в фартук. Сегодня она была совсем другая. Она все на меня смотрела, подмигивала даже, словно хотела сказать глазами, что у нас с ней что-то. Стоя у двери, она весело бегала глазами и раз даже погрозилась и показала на нагрудник, где лежали мои стишки. Я забылся и застучал ногами.
– Ты что это, в конюшне?… – окрикнула меня мать.
– Ах, я… вспомнились мне стихи! – вырвалось у меня нечаянно, – я вчера сочинил стихи!
– Врешь! – сказала сестра, чтобы подзадорить.
Я посмотрел на Пашу. Она заморгала, отвернулась.
– А скажи, я сейчас узнаю, кто написал! – сказала сестра, которая "все романы в библиотеке прочитала".
– А вот, вчера сочинил…
Выставляются все рамы,
Открываются все храмы,
То – Христос Воскрес!
К нам сошел с небес!
– Матушки! – удивилась тетка, у которой был дом в Сущеве, – да как хорошо-то, как молитва!
– Да он у нас неглупый, только лентяй… вот скоро, пожалуй, на екзаментах провалится… – кольнула меня наша тетка.
Сестры смеялись, но и это меня не рассердило. Я был счастлив, что Паша смотрела на меня из двери, и как смотрела!
– Заснула? Давай телятину! – крикнула на нее тетка. Я посмотрел на тетку: "как ты смеешь?!"
– Не знаешь, кого слушать! – ловко сказала Паша.
Мне было так приятно, когда Паша касалась меня платьем, когда я слышал, как ее юбка шуршит за моим стулом. Сегодня она была особенно проворна.
– Сколько раз тебе повторять… не трепать парадные фартуки, когда нет гостей! – выговорила ей мать. – Выдумала Франтить! Все женихи в голове?…
– Да ведь праздник сегодня, барыня!.. – обидчиво отозвалась Паша. – Сама стираю…
– Сама стираю! И мыла сколько, и фартук трется… выдумала франтить! В голове все мальчишки…
– И вовсе нет!
– Ты мне не отвечай! Знаю, что мальчишки все в голове…
Я с радостью подумал – "я у ней в голове!" Мне стало ее Жалко: всегда бранят! Я смотрел на ее лицо, ставшее вдруг похожим на Богородицу, – и голову она преклонила набок, – и думал: если бы я был хозяин, она всегда бы носила фартучки с кружевцами и даже лучше, – голубые, розовые, с цветочками, а на плече бутоньерку роз. Я не мог удержаться и заступился:
– А вот… в аристократических домах, лакеи всегда в белых перчатках! Это красиво и благородно.
– А ты не лезь не в свое дело, молчи и ешь! – оборвала мать. – Аристократ нашелся! У аристократа лакей в перчатках, а на стол подать нечего…
– На брюхе-то шелк, а в брюхе-то – волк! – вмешалась тетка.
– У нас, в Сущеве, листократы-графья живут, на шесть человек фунт людской говядины берут, да и то мясник не верит! – сказала другая тетка. – И лакей рваный ходит. А как к столу подавать – кричат: надень перчатки!
Все так и закатились.
– Зато у них благородные манеры! – заспорил я. – У них визитные карточки на серебряной тарелочке!.. И все красиво и благородно.
– Ты-то это откуда знаешь, перец! Всем дырам покрышка! – удивилась сущевка-тетка. – Правда, барышни у них субтильные, красивенькие… одна за полковника выходит… И карточки на блюдечке подает человек…
Я вспомнил Зинаиду, и сердце забилось-затомилось.
– Они далеко от вас? – спросил я тетку.
– Соседи наши, да дом заложен. Зато каждую субботу танцы, рояль напрокат берут. Люди ко всенощной, а они тра-ля-ля! То забирали у нашего Зайчикова закуски, а намедни назвали гостей, а им отказ: ни колбасы, ни мадеры не отпустил. Ну, ла-пинской воды уж сама старуха выпросила, две бутылки!
Мне стало больно за бедность их. "Барышни у них красивые!" Но если красивые, к их ногам принесут все сокровища! Все миллионеры будут рады, да только их отвергнут, скажут – "не в деньгах счастье!" Недавно я смотрел у Корша "Не в деньгах счастье!" И я сказал, видя, что Паша слушает:
– Русская пословица говорит, что "не в деньгах счастье"! Были случаи, что и бедная девушка выходила замуж… даже за князя! Когда она достойна. А доктор Устриков женился на горничной… из Голицынской больницы!.. "Счастье – в самом себе", у нас сочинение было…
Опять все захохотали. Я даже рассердился:
– И они выйдут замуж за миллионеров! А у Лощенова-мясника какие быки громадные и три дома, а сами, мамаша, говорили, что уроды очень и в девках засядут! А смеяться нечего над бедными, но благородными!..
Опять покатились все, а тетка подавилась телятиной. Все стали бить ее по горбу. Паша так старалась, что тетка стала ее ругать: – Обрадовалась, дура! Кулаки, как у хорошего мужика.
Наконец успокоились и стали хлебать миндальный кисель со сливками. Паша смотрела на меня от двери, держала у сердца руку. Там лежали мои стишки. Она благодарила меня чудесными синими глазами. Сегодня я будто впервые увидел их: они говорили мне! Смотрела из них другая Паша, тайная, с которой у меня что-то, которую никто не знает, которая так хорошо шептала – "ну… что?" – не обыкновенная Паша, а… же-нщина! Они были сегодня синей и больше, и напомнили мне – круглотою своей и блеском? – "девочку с синими глазами" в картинной галерее, рядом с нашей гимназией. В эту девочку был влюблен пятиклассник Букин и собирался даже ее стащить, и все называли эту картинку "Букина девчонка". Но живая Паша была красивей. Сенька Волокитин, заходивший, бывало, к нам, – его прогнали за книгу "Парижские камелии", которую он притащил раз сестрам, – сказал мне как-то: "А знаешь, ваша Паша похожа на одалиску из Индии! У ней глаза полны восточной неги!" И принес мне картинку из "Нивы", с "одалиской". Одалиска мне нравилась, но была толста и почти голая, а Паша худенькая, и… я ни разу ее не видал без платья. Сегодня только, когда она щелкнула подвязкой, я подумал, какая она будет…
Я вспомнил "одалиску" – это все равно, что "гетера"! – и посмотрел на Пашу. У Паши глаза смеются и сверкают, а у той сонные, усталые. И у Паши глаза что-то хотят сказать. И жалуются, будто… Да, словно хотят сказать:
"Только вы одни, Тоничка, любите меня и всегда заступаетесь!"
Мне хотелось показать ей, что я всегда готов заступиться, и ждал, когда забранят ее. Когда мать сказала, поймав у ней пятнышко на груди:
– Франтиха, а неряха!.. Я не вытерпел и сказал:
– А вот на пирах у римлян рабы надевали даже венки из роз на свои головы, чтобы капли пота не стекали на кушанья… у Иловайского есть!..
– Ну и дураки! – сказала тетка.
Намека никто не понял, но Паша опять радостно на меня взглянула. И я подумал: если бы ей венок!..
IX
Когда я пил квас в передней, Паша сносила посуду в кухню. Она осторожно спускалась с лестницы, а я перегнулся через перила и кинул ей на тарелки крымское яблоко. Оно упало в соус из-под телятины и забрызгало ей лицо и фартук. Она вскрикнула от испуга, увидала, что это я, и так взглянула, что у меня повернулось в сердце.
– Всю загваздали… баловник!.. Что теперь мне за это будет!..
А глаза ласково смотрели.
– Миленькая, прости!.. – зашептал я растерянно, – сюрприз я тебе хотел…
– И что вы только со мною делаете, – шептала она с укором. – Еще увидят…
– Я тебе куплю новый фартук, у меня есть в копилке!.. Но она уже сошла в кухню. А я убежал к себе и упал на кровать, не зная, куда мне деться. Что-то со мной творилось. Неужели я так влюбился?! Без Паши мне было нестерпимо. Я только о ней и думал. Вспоминал – с самого утра, как было. Нет, раньше, гораздо раньше! Вечером сочинил стихи. Она принесла подснежники, думала обо мне. Конечно, она влюблена в меня, с самой Пасхи. Первая потянулась целоваться. Нет, раньше, когда примеряла кофточку. Переговаривалась за дверью, нарочно стучала щеткой. Хотела меня увидеть, открыть окно. Сама зацепила за ногу… прибежала прочесть билетик! Ревнует даже! С каждым часом она милее. "А если придет к тебе ночью с распущенными волосами?" – вспомнились слова Женьки. Темное, что я знал, стояло во мне соблазном тайны. Я вспомнил один случай.
…Первый весенний день. Слепит совсюду. Огромная лужа на дворе, плавают в ней овсинки, утиный пух. Под бревнами у сарая почернело, капает с крыш, сверкает. Падают хрустальные сосульки, звонко стучат о бревна и разлетаются в соль и блеск. На бревнах сидит кучер, расставив ноги, и что-то смотрит. Кругом скорняки смеются, гогочет Гришка. Все головы суются: что-то показывает кучер, прячет… Я прохожу из сада. Гришка загадочно моргает:
– Глядите, какого жучка поймали!
Кучер и скорняки смеются. Гришка что-то такое держит, ладони у него корытцем.
Я подбегаю, наклоняюсь. Гришка подносит к носу, и я вижу в грязной его пригоршни…
– Во, жучок-то!.. Меня оглушает гогот.
Коричневая картонка, пятна, две фигурки… высокий клобук монаха, другая – с распущенными волосами… Мне стало тошно, словно пропало сердце. Стало невыразимо гадко, и я побежал по луже. А сзади гоготали:
– Во, жучок-то!..
– Он еще етого не зна-ет!.. – сказал кучер. – Только, Тоня, смотрите не скажите, а то и вам попухнет… – Пороть будут! – смеялся Гришка. – Это только мужское дело…
Я обернулся и увидал Пашу. Она выбежала с коврами, чистить.
– Иди скорей! – закричал ей Гришка. – Гляди, мохнатенького жучка поймали!..
Крикнуть? Как онемелый, я наблюдал из лужи. Она с любопытством подбежала.
– А ну, покажьте?…
Гришка поднес ей в горсти, под самый подбородок.
– Тьфу вам, охальники!.. Она отскочила, заплевалась.
Тогда эта "грязь греха" мутила меня весь день. Теперь – я томил себя. Паша манила тайной. Я слышал ее шаги, шелест вертлявой юбки, притихший шепот – "ну… что?"… Ласковые ее глаза манили.
…И вдруг я на ней женюсь? Можно так горячо влюбиться, как доктор Устриков, из Голицынской больницы. Он влюбился в сиделку, в простую девушку, у которой отец извозчик, а мать кухарка. Такая была красавица! Вот и Паша… А граф в Кускове! Это и Паша знает. Когда мы в Кускове жили… И песню знает: "Вечор поздно, поздно из лесочку я коров домой гнала… едет барин важный, две собачки впереди, два лакея позади!.." И он в нее влюбился, страстно, женился на ней и сделал образованной. Графиней стала. Так и я: возьму и женюсь на Паше!..