Лея молчала.
– Вы где будете, Лея Николаевна? В Петербурге? Еще неизвестно?
Мои глаза привыкли к темноте, и я различал фигуру Леи на низеньком кресле – в светлом, широком платье.
– Неизвестно… – проговорила она медленно, точно думая о другом. И сейчас же прибавила иным тоном, беспокойным и быстрым: – Послушайте, Петя, вы меня очень любите?
Я оторопел. Однако мое смущение длилось недолго, и я проговорил:
– Вы имели случай убедиться, что я вас люблю чрезвычайно.
– Какой случай? Ах, это когда вы мне публично предложение сделали? Было очень мило. Но разве это серьезно?
– Лея Николаевна, вы меня, очевидно, не знаете. Я человек с характером вполне сформированным, как я надеюсь. Если я говорю – значит, это серьезно. И теперь я говорю: когда угодно, при каких угодно обстоятельствах – я буду счастлив, если я могу… если вы…
Я немного запутался, но она меня поняла. Мне показалось, что ей хотелось засмеяться, но потом она сделалась очень серьезна, встала и облокотилась на решетку балкона.
Балкон был высоко, в третьем этаже. Как раз около него, но не заслоняя его, темнели верхушки кудрявых деревьев на улице. Они цвели, и аромат их был сладок, пронзителен, надоедлив – и еще увеличивал духоту ночи.
Я видел светлое платье Леи и две черные, длинные, скрученные, как веревки, косы. Я ждал ее слов.
Наконец она обернулась ко мне, порывисто и так резко, что я испугался.
– Петя, я вижу, что вы рано состарились… выросли, хотела я сказать. Пожалуй, с вами можно как со взрослым рассуждать. Ну, будем, как со взрослым. Я чувствую, что могу. Особенно сегодня, в эту мучительную ночь, когда так жарко и невыносимо тяжело…
Она опять умолкла. Мне хотелось, чтобы она говорила обо мне, а она, верно, ждала, чтобы я говорил о ней. И мы оба молчали.
Она начала первая. Молчать ей было трудно. И начала сама говорить о себе.
– Вы думаете, я очень счастливая, Петя? Я не несчастна, но я устала и хотела бы отдохнуть. Устала ждать, подозревать, не доверять – и вечно сама о себе заботиться. Жизнь на том построить – чтобы повсюду искать порывы, большой искренности, бескорыстия, вечно испытывать – и никогда не находить… Может быть, я не права. Может быть, надо ждать терпеливо, смиренно, спокойно… Но я не могу! Не умею ждать, я вся нетерпеливая, я сейчас хочу всего, или с балкона вниз головой… Петя, вы меня любите? Вы очень искренно меня любите? Вы могли бы для любви что-нибудь ужасающее сделать, чтобы я даже удивилась? Все равно, очень дурное или очень хорошее – но поразительное?
Я чувствовал себя не совсем ловко. Мне казалось, что у нее нервы расстроены. Однако я отвечал с дрожью в голосе:
– Вы, Лея Николаевна, знаете, как я к вам отношусь. Очень, очень хорошо отношусь. Не надо отчаиваться. Не все так дурно, как вы рисуете. Я уверен, что моей любовью вы будете довольны.
– Вот я и спрашиваю вас, Петя, как вы меня любите? Мне это очень нужно знать. Скажите все, что вы думаете, только скорее.
Я видел, что она расстроена, и надеялся, что мои слова ее успокоят. Я тщательно собрал свои мысли и сказал:
– Мое отношение к вам, Лея Николаевна, прежде всего безукоризненно, искренне. Мне все равно, в каких вы обстоятельствах, в каком денежном положении, даже какую фамилию вы носите. Мне нравитесь именно вы, нужны именно вы. Взгляды ваши и убеждения, их порою ошибочность и неверность, не пугают меня; я знаю, что жизнь и условия жизни могут изменить многое. Я, может быть, говорю недостаточно связно… Но я очень застенчив и вовсе не самонадеян. Я не надеюсь там на что-нибудь с вашей стороны. Нет, и говорить не хочу… Только надо, чтобы вы верили в мою преданность… Мое чувство таково: я с моста не кинусь, на дуэль никого не вызову, безумств делать не буду – потому, что я не могу быть смешным, но на преданность мою вы можете спокойно положиться…
Я думал, что сказал эту речь недурно. Была точность выражений, полнота чувства и отсутствие аффектации. Я ждал, что она протянет мне руку, но, к удивлению моему, она долго молчала, а потом спросила каким-то странным голосом:
– Так вы думаете, что броситься с моста прежде всего смешно?
– Да, я уверен.
– И всякое безумие, всякая неосмотрительность, бесцельность – смешны?
– Глубоко убежден.
– А нужна преданность, спокойность, верность, только это нужно?
– Да, если кто-нибудь может это дать…
– Петя мой бедный, простите, если я вас огорчу: да и не огорчу, ведь вы думаете, что мои вкусы и мнения переменятся… Я уж сказала вам, Петя, что я нетерпеливая. У меня нет силы ждать долго, чтобы убедится в размерах любви, которую мне всякий день будут доказывать по капле. Я должна сразу или убедиться в чем-нибудь – или разубедиться. Я устала, говорю вам. Верю – нет настоящего счастья, ну так с балкона вниз головой… хотя бы это и комично было, милый Петя.
Я совсем растерялся. Я ее не понимал и не знал, что ей сказать. У меня мелькнула ужасная, но естественная мысль, что она кого-нибудь любит, кто ее не любит. Иначе возможно ли было объяснить ее странные слова.
– Лея Николаевна, поверьте, – начал я. – Если у вас есть какое-нибудь неудовольствие, горе – скажите мне. Вы одиноки, но ведь я ваш друг. Не бойтесь огорчить меня. Я готов все перенести – только нужна правда…
– Правда? – и я заметил, что она взглянула на меня удивленно. – Какую же вам еще правду? Я не лгу. Горе? У меня есть горе, но ведь я вам его и объясняю. Никаких тайн, которые можно раскрыть, у меня нет. Но – все равно. Если вы не поняли меня немножко, не беда. У меня просто нервы расстроены. Погода такая невыносимая. Зато вас я поняла, милый Петя. Спасибо за дружбу и преданность. Это всегда пригодится. А если я и не так теперь о многом думаю, как вы, то ведь жизнь меняет убеждения, не правда ли?
Она засмеялась добродушно и громко и протянула мне обе руки. Я их с чувством пожал. Но возобновлять разговор не осмелился. Придет время, когда она еще больше поймет всю глубину моей преданности.
Порыв неожиданного, горячего ветра налетел, закачал темные верхушки пахучих деревьев и обдал нас сухим, неприятным жаром. Казалось, что ветер дунул на звезды, потому что они замигали поспешнее и ярче.
– Нет, я ухожу, – сказала Лея. – В комнатах лучше. Да и поздно теперь. Спокойной ночи, Петя. Через несколько дней мы уезжаем. Вы придете еще проститься?
Мы вместе вернулись в комнаты. Лея мне показалась очень бледной, лицо ее точно уменьшилось и потемнело около глаз. Я опять пожал ей руку и хотел напомнить, что сегодня я кончил гимназию, но она слишком скоро повернулась и пошла.
В дверях она вдруг остановилась и, улыбаясь, произнесла:
– А вы как будто испугались, когда я сказала, что теперь мне следует с балкона вниз головой? Не следовало пугаться: ведь это аллергия…
Я пришел домой чем-то недовольный, с неясными ощущениями. Лег спать и все ночь бредил, как говорил мой младший брат – он спит в соседней комнате. Я очень нервен, и это со мной бывает.
VI
Порфировы, точно, скоро уехали. Я еще заходил к ним прощаться, но у них тогда была целая толпа народа, с Леей я двух слов сказать не мог, она все точно торопилась, хотя не казалась печальной. Ее окружали и барышни, и старики, и молодые… Я заметил, между прочим, графа Рынина, безукоризненно одетого, как всегда, молчаливо-корректного.
Я хотел спросить Лею, не будет ли она мне писать, нельзя ли проездом остановиться в том месте, где они будут – но так и не решился все это спросить. Мне казалось, что граф Рынин следит за мной ядовитым, змеиным взглядом.
Лея простилась со мной рассеянно, и я готов был глубоко оскорбиться, но она вдруг, точно вспомнив что-то, обернулась ко мне и произнесла вполголоса:
– Будьте здоровы, Петя. Зимой увидимся в Петербурге?
– Как, в Петербурге? Значит, решено?
– Почти… Даже наверно, а не почти…
Она кивнула мне головой и отошла. Это все-таки меня успокоило. Значит, она думает обо мне. Ура! Конечно, еду в Петербург.
Не буду рассказывать подробности, как я провел лето. Если оно замечательно, то единственно – приобретением нового друга. Ваня Безмятежников кончал гимназию вместе со мною, но не кончил, срезался на письменном русском и остался на второй год. Он был моложе меня, но гораздо выше, толще, шире и белее. Волосы светлые, жидкие и мягкие, глаза голубые, с полным отсутствием мысли и сознания, губы точно надутые – вся его физиономия удивляла некрасивостью, но, в сущности, он был добрый малый и страшно ко мне привязанный.
Он считал меня знатоком вещей, которых я сам себя далеко не считал знатоком; удивлялся часто моим способностям, некоторой начитанности; выражал мне свою преданность и даже послушание. Конечно, я по развитию стоял гораздо выше него – и я был рад, когда видел, что имею на него полезное влияние.
Мы почти все время были вместе. Безмятежников любил мое общество, но, как я скоро заметил, по своей наивности мало подозревал значительность моего влияния, хотя сознание моего превосходства у него и было. Я считал лишним толковать с ним об этом и оставлял его в приятной иллюзии, когда он повторял мои слова и мысли, воображая, что все это у него самостоятельное.
Лето проходило и прошло. И я приехал в Петербург. Прощанье с семьей было тяжело. Выяснилось, между прочим, что средства мои к жизни крайне ограничены: отец при всем желании не мог мне уделить более тридцати рублей в месяц. Я же слышал, что в Петербурге жизнь дорога. Жить "по-студенчески" я не привык, а привыкать не имел охоты. Мне был необходим хороший стол, я имел вкус к лучшим винам, пил их с детства и не знал, как обойдусь без всего этого.
Однако делать было нечего.
В Петербурге я нашел себе комнату в Троицком переулке. Товарищи селились ближе к университету, но мне сразу не понравился Васильевский остров: захолустное место, непривлекательное.
Комната была недорога, там же я условился и насчет обеда. Ужасен мне показался этот обед, одинокий, невкусный, в моей почти пустой и холодной комнате, окно выходило на двор. Но я решил быть стойким и не приходил сразу в отчаяние.
Университет тоже готовил мне много разочарований. Признаюсь, я надеялся, что среди студентов царит единодушие, что найдутся люди развитые, интересующиеся многим, как и я, и ничего этого не оказалось. Конечно, может быть, и были такие люди, но я как-то их не видел. Я ходил на лекции, слушал профессоров, гулял по бесконечному коридору, в котором есть какая-то безнадежность и особенный, унылый холод, а товарищей, друзей и единомышленников не находил. Мне даже казалось, что меня чуждаются. Впрочем, думаю, что это мне только казалось.
Побывал у родственников. Что за странные люди! Живут в Петербурге, а совершенные провинциалы. Дядюшка какой-то самодур. Приняли меня совсем не так, как я и ожидал. И я решил, выходя, бывать у них как можно реже и вообще иметь самые холодные официальные отношения.
От Порфировых я не получал никаких известий. Но я был спокоен – ведь Лея сказала мне, что они едут в Петербург. Каково же было мое удивление и негодование, когда я узнал из письма отца, что Порфиров переведен в Киев! Я не верил своим глазам, я не знал, что подумать. Я скорее готов был допустить, что это – неверное известие.
У меня даже сделалась лихорадка. Я велел подать себе чаю, лег в постель и накрылся пледом. Никогда еще мне не случалось до такой степени тосковать. На улице стояла мокрая погода, шел дождь и снег, тротуары блестели. Свет из окна, противоположного моему, падал вниз и отражался на мокрых камнях мостовой, на дворе. Я в первый раз почувствовал тоску одиночества, особенную тоску, которой нет равной в мире.
На другой день тоска прошла, осталось возмущение. Что это такое? Обман? Я решил написать письмо – но кому? Конечно, Ване Безмятежникову. Он узнает и напишет мне все подробно.
Хорошо, что я не написал сейчас же этого письма. Я получил странное и неожиданное разъяснение несколько дней спустя.
Вспоминаю это время теперь – и оно мне кажется ужасно далеким, хотя прошло только около двух лет. Нет, я очень изменился. Сравнительно – я был еще ребенок. Хотя душа у меня и тогда чувствовала глубоко.
Мне принесли письмо по городской почте.
Я удивился: кто мог писать мне по городской почте? Бумага очень толстая, желтоватая. Почерк крупный и порывистый, незнакомый.
Я распечатал письмо. Оно было от Леи. Я едва понял, что читал, так странно было содержание ее недлинного письма. Вот оно целиком:
"Милый Петя (ведь вы не сердитесь, что я называю вас по-прежнему?). Вас письмо мое должно удивить, но не огорчить, этого я не хочу. Потому что, несмотря на случившееся, мы останемся самыми лучшими, самыми близкими друзьями, и даже еще теснее сойдемся, я верю, вы должны мне это обещать. А случилось вот что, милый Петя: я вышла замуж за графа Рынина. Я писала вам об этом раньше, летом, но я знаю, что письмо до вас не дошло. Граф недурной человек и наверное не искал моих денег (которые, кстати сказать, остались в моем исключительном распоряжении) – у него достаточно своих. И вообще, милый Петя, так сделать, как я сделала, самое разумное. При свидании я вам расскажу много, а писать, право, не умею. Приходите завтра вечером, в половине десятого. У меня никого не будет, и мы наговоримся всласть. Приходите же непременно.
Адрес мой: Фурштадтская, 24.
Ваша душой Лея Р.
P.S. Порфировы-то в Киеве! Ну хорошо ли бы я сделала, если б поехала с ними!"
Не могу описать точно моих ощущений, когда я вник и понял письмо. Кажется, первое чувство было-злоба и справедливая жалость к себе. А потом – ничего не стало впереди видно. Зачем я в Петербурге? Что я делаю? К чему все это нужно? Я учусь, а когда выучусь – что дальше? Для чего? Что будет достигнуто?
Стыжусь этих минут слабости. Признаюсь откровенно, что все прежние мысли и мечты о том, как сложится моя жизнь, мое дело, вся моя карьера – вылетели у меня из головы. Я чувствовал, что у меня отняли воскресенье в конце недели.
Мало-помалу я стал соображать и приноравливать мои будущие планы и намерения к изменившимся обстоятельствам.
У меня каждая мелочь было обдумана на фоне моей любви и возможных отношений к Лее – теперь все приходилось переделывать сызнова. Я не хотел, чтобы все вдруг сделалось для меня бесцельным, я боролся против этого чувства. Конечно, я решил сначала, что не пойду к ней. Я не игрушка. Но потом я вспомнил, желая быть добросовестным, что ведь, в сущности, Лея никогда не давала мне прямого обещания выйти за меня. Граф Рынин… Он неприятный, важный… Но ведь я его не увижу… Пожалуй, будет глупо не пойти. Я поступлю по-детски. Нужно уметь держать себя в руках. Если она поступила неправильно, нехорошо – пусть же она сама это видит. Я настолько горд, что ни сам скрываться, ни чувств своих (если я ее еще люблю) скрывать не стану.
И на другой день в девять часов я отправился на Фурштадтскую. Я робел и стеснялся, как всегда, и даже больше, чем всегда, потому что боялся видеть Лею, боялся видеть графа, боялся их дома, их прислуги, боялся роскоши, которую предполагал в столь богатом доме.
К удивлению моему, я никакой роскоши не заметил. Дом был небольшой, двухэтажный, очень красивый, правда, с цельными окнами. Швейцар, одетый в темную ливрею, дал куда-то звонок, сказав (как странно было это слышать!), что графиня меня ждет. На звонок явилась горничная, одетая просто и опрятно, в белом чепчике, и пригласила меня следовать за нею.
Мы поднялись на второй этаж по темному мягкому ковру и вошли в очень высокую комнату с темными обоями и мебелью, так же устланную ковром. Освещение было не сильное – и я мог только заметить, что комнату переполняли цветы. Она скорее была похожа на оранжерею. И воздух мне даже показался влажным и теплым.
Горничная подошла к двери направо, постучалась и что-то сказала.
В ту же секунду портьера широко распахнулась. Лея стояла на пороге. Она была в темно-синем суконном платье. Коса по-прежнему висели за спиной.
– Это вы, Петя? – крикнула она громко и весело. – Ну, слава Богу, вы пришли! А я боялась… Здравствуйте, здравствуйте, идите ко мне.
Ее порывистость была та же. Она подбежала ко мне, схватила меня за руки и потащила в следующую комнату. Портьера упала за нами.
В этой комнате было теплее и уютнее. Мебель, низкая и светлая, освещенная пламенем камина, казалась особенно удобной. Розовато-кирпичный шелковый абажур на лампе, стоявшей на полу, давал приятный полусвет.
– Вы не смотрите, как у меня, Петя, – говорила Лея. – Это все ужасно безвкусно, это не я устраивала, даже не граф, это все так было. Мы купили дом случайно со всем, что здесь находится. Я все хочу переделать по-своему, да право… скучно как-то, Петя. К чему нужно? Не все ли равно?