По веранде шла целая компания: красиво одетый немолодой человек в штатском, студент, гвардейский офицер и еще сзади двое или трое. Под руку с пожилым господином шла сама Рендич. Она была невысока ростом, скорее полна, чем худа, очень молода и свежа, одета просто, почти скромно. На каштановых волосах не было шляпы, только длинный, белый вуаль спускался к подолу, обрамляя розовое и нежное лицо. Но вместе с нежностью в этом лице было что-то решительное и упорное. Алексей взглянул сначала равнодушно, потом с беспокойством: белый вуаль напомнил что-то забытое и больное. Он слегка приподнялся, вглядываясь близорукими глазами в лицо проходившей, с величайшим усилием стараясь припомнить, потом вдруг, сразу, точно завеса, скрывавшая прошлое, разорвалась; он вспомнил: это было лицо Калерии Задонской.
Рендич прошла мимо, скользнув равнодушным взглядом и не остановив его ни на девушке, ни на угрюмом офицере, сидевшем в углу веранды, она не узнала, – да и странно было, если бы она узнала Алексея. Виктуся увидала перемену в Алеше, хотела спросить его, но не посмела, а сам Алексей молчал. Но через несколько минут он поднялся и проговорил:
– Как это странно. Знаете, Виктуся, я был знаком с этой Рендич, давно, когда она была еще девочкой. Она милая, хорошая. Я только не понимаю, ведь она вышла замуж за одного моего… знакомого.
Виктуся смотрела, жалобно, испуганно.
– Я знаю, что вы думаете, – проговорил Алексей, – я вас одну люблю, вас одну только и любил, потому что вы одно мое спасение. А если вы меня покинете, – пусть тогда все пропадет, надо что-нибудь с собой сделать.
– Алеша, ради Бога! – прошептала Виктуся, протягивая к нему руки.
– Да, да, это так. А теперь пойдемте, вас уж, верно, ищут и злословят, что вы со мной наедине.
Виктуся покорно встала, и они пошли по направлению к библиотеке.
XI
Алексей несколько дней не выходил из дому. Он отказался от участия в пикнике, не ездил верхом и даже не ходил на музыку. Его считали больным. Между тем он был здоров и сидел дома по иным причинам: первая и главная была та, что он каждую минуту хотел – и не мог сказать Елене Филипповне о своем намерении жениться на Виктусе. Никогда между ними не было говорено о Виктусе, но Алексей чувствовал всеми нервами, что встретит здесь самый упорный протест. Из всех, кого знала Елена Филипповна, она ненавидела одну Любу. Она знала, что Алексей не может ее серьезно полюбить. Но истинного расположения она и к Любе не чувствовала: повозившись с ней года два, она ее отдалила, почти оттолкнула, к удовольствию Алексея. Теперь бедная Люба, которая так и не вышла замуж, очень редко бывала у Ингельштетов.
Елена Филипповна любила, когда Алексей сидел дома, и он бессознательно в эти четыре дня надеялся привести мать в хорошее расположение духа. Но чем дальше шло время, тем менее у него было решительности, тем менее чувствовал он себя способным сказать то решительное слово, которое было необходимо.
Елена Филипповна нисколько не изменилась: те же светлые брови, те же белые глаза, тот же голос, зловещий и монотонный, похожий на звон капель, падающих с крыши, и так же пахло от нее пронзительными и противными духами, которые напоминали Алексею детство, отчаяние и безнадежность…
Другая причина, заставлявшая Алексея сидеть дома, заключалась в опасении встретить певицу Рендич. Собственно, это была даже не боязнь, а стыд. Он не любил Калерию, он знал, что они не подходят друг к другу, что он даже не смог бы любить ее, потому что для такой, как она, нужно быть сильнее и глубже, он искренно любил Виктусю, ждал союза с нею, как последнего пристанища от пустоты и нелепости жизни, но перед Калерией ему было мучительно стыдно. Не то стыдно, что он ее разлюбил или не любил, а стыдно за себя, за свою жизнь, за то, чем он стал и даже чем был. Ему казалось, что она – его строгий судья, хотя и не понимал сам, какое право она имела судить его.
Дни проходили, Алексей так и не мог начать разговора с матерью. И напрасно он обманывал себя, выжидая хорошего расположения духа Елены Филипповны: она не удивлялась и не радовалась, что Алексей сидит дома, она просто считала это в порядке вещей и не становилась ни ласковее, ни сердитее. На пятый день произошла сцена. Вечером Алексей пришел в столовую пить чай. Мать сидела в большом кресле, обитом кожей, – последнее время она чувствовала себя не совсем здоровой, и бледное лицо ее на темном фоне с гладкими серыми волосами и светлыми глазами казалось еще бледнее и мертвеннее.
– Я все знаю, Алексей, – беззвучно сказала она, смотря на него пристально.
Алексей окаменел. В душе у него был ужас и в то же время радость, что она уже узнала помимо него.
– Эта женщина здесь, – продолжала Елена Филипповна, – я не хочу касаться ее прошлого, потому что не хочу повторять слов, которые мне говорили. Но я надеюсь, – слышишь ли? Надеюсь, что ты слишком уважаешь себя, чтобы хоть на минуту примкнуть к ее обществу.
Прежнее уныние охватило Алексея. Она о Калерии! Значит, про Виктусю все-таки нужно будет говорить.
– Мама, да что вы, – сказал он, – я эту певицу и не узнал. – Он лгал твердо и привычно. – И она меня не узнала. Впрочем, я нахожу, что встретиться с ней случайно, сказать два-три слова для мужчины нет ничего особенно унизительного. Я бы даже хотел, – продолжал он, набираясь храбрости, – чтобы мы как-нибудь встретились. Я бы спросил ее, каким образом она дошла до жизни актрисы, фиглярки. Говорить можно с кем угодно. Поверьте, мама, что я бы себя не уважал, если б во мне еще осталась хоть тень прошлого чувства к этой женщине. И поверьте, что если б я когда-нибудь собрался жениться…
– Жениться? – переспросила Елена Филипповна ледяным тоном. – Ты говоришь: жениться? А зачем тебе нужно было бы жениться?
– Да нет, – пробормотал Алексей, смущаясь, – я так… я думаю, что если бы… если бы нашлась хорошая, кроткая девушка, которую я бы полюбил…
Елена Филипповна тряслась на своем кресле от беззвучного страшного смеха.
– Которую ты бы полюбил! – выговорила она наконец. – Вот как! Вот как. Уж нет ли у тебя невесты на примете? Свое гнездо вить хочешь, своим домком жить! А я-то куда же денусь? При чем же я останусь? Ты будешь жену любить, а я, значит, совсем за борт? Нет, милый дружок, пока я жива, ты мне принадлежишь, и никакой девушке "кроткой" не дам я самого маленького места около тебя!
Алексей слышал противный, раздражающий запах духов, смотрел в бледные глаза, и давнишний детский ужас опять леденил его члены, приводил в оцепенение, похожее на кошмар.
Он смотрел, не мог оторвать глаз и не мог произнести ни слова. Потом с усилием встал и вышел из комнаты. Ему хотелось идти все прямо, не останавливаясь, в темноте, дойти до какой-нибудь пропасти и упасть в нее.
Упасть и заснуть, или умереть – все равно, – только не видеть, не понимать и не страдать. Так навеки безнадежно и непобедимо тяжело казалось ему окружающее.
XII
На горе, по дороге в парк, закрытая со всех сторон деревьями – каштанами и липами, стояла маленькая дача, которую давно никто не занимал. Она принадлежала какой-то графине, которая вечно жила за границей, а управляющий спрашивал за дачу такую невероятную сумму денег, какую экономные туземные князья не соглашались платить; к тому же семейным дача не годилась: в ней было мало комнат, неудобно расположейных, и ценилась она по внутреннему убранству и архитектуре, которые делали ее похожей не на дачу, а скорее на какую-нибудь виллу у берега Средиземного моря. Сад был запущен, все в доме немного обветшало и пришло в упадок, но не теряло красоты и очень нравилось Калерии. Если бы не нашлась такая дача, Калерия, верно, и не осталась бы в Ори.
Теперь, в жаркий, послеполуденный час, когда каштаны под солнцем не шевелили ветвями и даже легкая пыль на дороге улеглась, Калерия Шмит – по сцене Рендич – сидела у окна в маленьком будуаре в кресле, обитом слегка выцветшим, золотистым атласом. На коленях у нее лежала книга, выражение лица было скучающее и раздраженное. Недалеко от нее, в таком же кресле, сидел пожилой господин, чрезвычайно хорошо, изысканно одетый, с удивительными ногтями миндалевидной формы. Он курил и посматривал в окно.
– Какая скука! – произнесла Рендич. – Вы, Пьер, совершенно одинаковы и в жару, и в холод, и на юге, и на севере. Хоть бы вы сказали что-нибудь.
– Я предлагал вам, – утонченно вежливо заметил господин, – поехать в наиболее оживленный европейский центр. Вы сами предпочли глухой Кавказ и отказались ехать со мной Baix-les-Bains.
– Ах, я скучаю не от Кавказа, – неторопливо сказала Калерия. – Я раскаиваюсь, что взяла этот отпуск. Мне скучно без дела, и, кроме того, – нестерпимо скучно с вами.
– Благодарю вас за любезность. Но, право, не знаю, чем веселить вас.
– О, хоть бы кто-нибудь пришел! – воскликнула Калерия. – Бывают дни, когда я не могу смотреть равнодушно на ваше лицо. Да вот, кто-то идет, кажется, – сказала она радостно, прислушиваясь к скрипу шагов на песке дорожек. – Это Горяинов. Все равно лучше, чем ничего.
В комнату вошел, вытирая лоб платком, юный студент, робкий и подобострастный, ухаживающий за Рендич.
– Извините, – проговорил он смущенно. – Я не мешаю?
Он с искренним и детским восхищением смотрел на Калерию в свободном платье из легкой материи цвета чайной розы, на ее небрежно закрученные каштановые волосы.
– Садитесь, – сказала Калерия приветливо. – Откуда вы? А я сижу дома, у меня меланхолия, должно быть, от жары.
– Я из парка, – ответил студент. – Там была музыка…
– Бедненький, так вы еще не завтракали! Я велю вам сейчас подать. – И она позвонила. – Чего хотите? Кофе, шоколаду, сыру, яиц?
Студент краснел немилосердно, хотел отказаться, но не смел и потому соглашался на все.
– Ну, что же там в парке? – продолжала Калерия. – Занимайте меня, говорите что-нибудь!
– В парке все те же. Спрашивали о вас… Так вам не нравится Кавказ? – проговорил он жалобно, перебивая самого себя. – Вы говорите: жара…
Калерия засмеялась.
– Нет, напротив, очень нравится, – сказала она. – Да я не в первый раз на Кавказе. Я была здесь несколько лет тому назад еще совсем девочкой. Не в этом месте, правда, но тут же где-то поблизости. У меня даже связаны с Кавказом первые романтические воспоминания. – И, точно спохватившись, она прибавила поспешно: – Тут у меня были некоторые знакомые, которых я не забыла: Вадим Петрович Грушевский, Ингельштет…
– Ингельштет? – с живостью подхватил студент. – Какой это? Уж не Алексей ли?
– Да, Алексей, – с некоторым удивлением проговорила Калерия, сразу вспомнив имя. – Вы его знаете? Что с ним теперь?
– Как не знать Алексея Ингельштет… Да он здесь, вы его видели. Я помню, я шел с вами, он сидел на веранде с бледненькой барышней… неужели вы не заметили?
– Нет, не заметила… Да кто он? Неужели офицер? – прибавила она вдруг, смутно вспоминая при этих словах высокую, жалкую фигуру офицера рядом с бледной барышней.
– Да, офицер. Что же вы так удивились?
– Я ничего… но неужели это он? – прибавила она как-то про себя, все больше и больше припоминая встречавшегося ей Алексея, которого она не узнала. И потом, покоряясь внезапной мысли, она произнесла живо: – Послушайте, милый Горяинов, хотите сделать мне большое удовольствие? Вы говорили, что Ингельштет здесь и что вы его даже видели в парке… Приведите его ко мне, хорошо?
– С наслаждением, я непременно. Как только встречу его следующий раз, я ему скажу: он будет в восторге.
– Нет, нет, я хочу теперь; я даже не стану вас о нем расспрашивать, я хочу все от него узнать. Пожалуйста, милый Горяинов, ведь вы знаете, где он живет, ведь вы ходите к нему!
– Я, положим, знаю, где он живет, но к нему не хожу. Он, видите ли, живет с матерью.
Калерия весело засмеялась:
– А! все еще с матерью. Я знаю его мать. Но надеюсь, она его теперь отпускает в гости?
– Ну, не всегда…
– Да вы не говорите ничего матери. Скажите просто, что я хотела бы его видеть, – произнесла Калерия, вдруг сделавшись серьезной. – Просто скажите это, и больше ничего.
Пожилой господин, которого Калерия называла Пьером, встал и проговорил, почтительно и вежливо поцеловав руку Калерии: "Желаю вам менее скучать!" Горяинов тоже ушел. Калерия осталась одна и не выходила целый день. Ей было уже не скучно, а тоскливо. Свидания с Ингельштетом она ждала не без интереса, но и не без неприятного чувства, похожего на чувство, с которым едут на неожиданную могилу знакомого человека.
Так прошел день, и наступил вечер.
В комнатах было пусто и темно Калерия отослала служанку и решила, что просто не отопрет, если у калитки будет кто-нибудь звонить. Ингельштета она так поздно не ждала, а о Пьере она не заботилась. Темнело быстро, сразу. Сумерок почти не было, и в небе теперь дрожали большие и близкие звезды. Калерия хотела зажечь лампу, но в ней не оказалось керосина. Мрак стал пугать ее, ей хотелось, чтобы горничная вернулась поскорее. На балконе все-таки было светло, и она вышла на балкон. В лицо ей пахнуло пронзительною вечернею сыростью горного ущелья. Казалось, бледный, тонкий туман шевелился между деревьями. Со всех сторон теснили горы, сдавливали узко, а полоса неба наверху казалась выше.
Калерия плотно закуталась в красный платок, казавшийся теперь совсем черным по сравнению с ее платьем. Так же чернели на бледном лице губы, слишком яркие днем.
Вдруг Калерии почудился скрип шагов. Кто это мог быть? Калитка заперта. Положим, забор такой низенький… Верно, какой-нибудь кинто забрался сюда и вряд ли с добрыми намерениями. Калерия в ужасе вскочила с кресла. Какая неосторожность оставаться одной ночью, да еще на Кавказе! Она собиралась закричать, но вдруг увидала перед собой довольно высокую, сутуловатую фигуру в белом.
– Нельзя ли видеть госпожу Рендич?
Что-то очень далекое, знакомое послышалось Калерии в звуках этого голоса.
– Рендич – я, – отвечала Калерия. – Что вам угодно?
– Вы меня не узнаете, Калерия Александровна? Да, конечно, тут темно… И, может быть, я слишком поздно… Но мне передал Горяинов, что вы позволяете мне навестить вас…
– Алексей… Алеша Ингельштет! – с нервным смехом воскликнула Калерия. – Это вы? Идите сюда, здравствуйте! Так темно, что я не вижу вас, но это и не нужно: мы хорошо помним друг друга, не правда ли?
Алексей вошел на балкон и, пожав протянутую в темноте руку, сел недалеко от Калерии. Лица его совершенно нельзя было различить; светлел только белый китель да фуражка в руках.
Калерия, несмотря на свою практичность и косность, имела некоторую склонность к романтизму. Это странное свидание в темноте с человеком, который любил ее в дни юности, волновало ее. Она не видела Алексея, и ей казалось, что перед нею тот же гимназист с легкими кудрявыми волосами, она сама – наивная девочка, которой этот мальчик начинает нравиться. Ей подумалось, что, может быть, Алексей любит ее до сих пор, – ей хотелось, чтобы это было так.
– Вы здесь, и не зашли ко мне, – сказала она с упреком. – Ведь вы же знали, что я всей душой буду рада вас видеть.
– Калерия Александровна, я не знал… много времени прошло…
Она заметила в его голосе какие-то новые звуки – усталые и даже огрубелые.
– Вы думаете, что я забыла, что я очень изменилась? О, я все та же в глубине души, уверяю вас. Может быть, я виновата перед вами, простите меня. Мне пришлось много пережить с тех пор, увидеть свои ошибки. Я стала умнее, не вспоминайте мне злого…
И Алексей почувствовал, как маленькая, теплая рука схватила его руку и пожала. Он тоже был взволнован, но не радостно, а как-то пугливо, тяжело. К волнению примешивалось чувство неожиданности и стыда. Он знал, что любит Виктусю, а между тем этот мрак и эта встреча смущали его и заставляли вспоминать прежнее, детское, тяжелое, но все-таки ему дорогое. Он хотел, идя к ней и помня ее умной и решительной, быть откровенным, попросить совета и утешения, ждал от не покровительственного тона, и вдруг она встречает его в темноте, говорит взволнованным голосом, берет его за руку. Он не хотел вникать в это, но и не мог остаться равнодушным.
– Послушайте, Алеша, расскажите мне все: как вы жили, как тогда… – Она остановилась на минуту. – Вы скоро тогда забыли меня? Расскажите мне все вашу жизнь, а я расскажу вам про себя, и вы увидите, что мы еще можем понять друг друга.
– Эх, что рассказывать, Калерия Александровна, – проговорил Алеша. – Моя жизнь тяжелая, пустая; но, поверьте, воспоминание о вас – это такое светлое пятно… Не знаю, как бы я жил без этого воспоминания. Но я вам расскажу все, и вы увидите…