– Вава, – сказал он вдруг, немного другим голосом, точно вспомнив. – Я тебе хочу сказать о чем-то. Дядя и Маргарита, и Фортунат Модестович утверждают, что тебе нельзя этого сказать, что ты очень огорчишься, а я не понимаю, почему? Мне кажется, что ты не огорчишься. Можно сказать, Вава?
Он сидел на ступенях у ее ног и смотрел ей в лицо, белое, чистое и красивое.
Вава чуть-чуть улыбнулась.
– Я вижу, я знаю, о чем, – сказала она спокойно. – О… генерале что-нибудь? Конечно, скажи!
– Вот, я и говорил, что можно! Помнишь, тогда, давно, ты огорчалась, что Катерина служит у генерала, и думала, что он ее отпустит, если тебя любит и женится на тебе. А он ее не отпустил и опять привез. Они уже у баронессы. Вот и все.
– Что ж? – сказала Вава серьезно. – Генералу трудно ее отпустить. Он к ней привык, она так знает, что ему подать и сделать. Зачем же требовать от человека то, что ему трудно? Я давно знала, что он приедет с Катериной. Ему без нее трудно. А мне это одинаково нравится, это тоже хорошо.
Вася немного даже был удивлен простотой слов Вавы. Он поднял глаза и пристально на нее посмотрел. Но лицо ее по-прежнему было ясно и точно действительно все это казалось ей хорошим. Вася обрадовался.
– О, какая ты стала, Вава! Как я тебя люблю! Я не знаю, что ты думаешь, а все-таки понимаю. Вот именно – хорошо! Все хорошо, самое разное хорошо, если его до донышка понять! Я тебе скажу, в стихе этом вчерашнем, я и сегодня его пел четвертый глас, – так там разное, точно две нитки вьются и все к кончику сближаются, сближаются, истоняются – и в одну переходят, в одну ноту, и в этой ноте их концы, один их конец, потому что из двух стала одна. Вот я тебе спою. Ты подремли, а я тебе все стану петь. Я долго буду петь, и тихонько, тихонько…
Невинные и живые ароматы дышали кругом. Первые цветы просыпались к жизни, первые почки раскрывались, земля влажнела и давала дорогу всему, что вставало из нее, что просыпалось, хотело дышать, и дышало, чтобы потом заснуть, – что умирало в ее темноте, уходило из нее – и умирало под солнцем, и возвращалось, возрождалось в ней. Миндали без ветра роняли ослабевшие лепестки своих цветов, длинные, голубые дороги поползли по горам от опускающегося солнца. Тишина была полна шелестом, шепотом, шорохом и шуршаньем бесчисленных пробужденных жизней. Казалось, слышно было, как анемон тянется по дорожке, как почка расправляет свои младенческие листья, словно детские пальчики, и только что родившаяся божья коровка заботливо спешит на соседнюю ветку. Земля дышала и вздыхала, шевелилась и жила.
Васин голос не нарушал тишины и ее созвучий. Вася пел – и не пел, и звуки были воздушны, точно воплощенные мысли. Варваре Ниловне казалось, что голубой, сонный и тихий туман обнимает ее. Да, все хорошо, хорошо и то, что было прежде, и то, что теперь. Длинная, длинная дорога, Длинные, длинные нити… Перед взором ее вдруг встали красивые старческие черты, все, все мгновения и часы, когда она была с ним вместе, и все, что она тогда думала и чувствовала. Ничто не ушло из души, – только душа стала иная, и все в ней есть, и не надо ничего от других для нее. Голубой сон надвинулся ближе. Ваве стало казаться, что она маленькая, маленькая, что все ее мысли и чувства сошлись глубоко внутри в одну точку, и нет ничего, кроме этой точки, которая тоже сейчас погаснет, и это хорошо. И сон покрыл ее, конечный в своей бесконечности, и точка погасла, и было хорошо. Весна благоухала, шелестела и дышала кругом. Вася, ища неведомых и чудесно тихих звуков, ища соединения двух сближающихся нитей, смотрел вверх, в самое дно небес, и пел:
Благословен еси Господи,
Благословен еси Господи,
Научи мя оправданием Твоим…
Рассказы и очерки
Детская совесть
I
С тех пор как русскому языку меня учит тетя Зина, я очень полюбила писать и вовсе не делаю ошибок. Я или переписываю что-нибудь или так записываю, что у нас случается. Теперь мы с тетей не занимаемся, потому что на даче надо отдыхать. Я бегать не люблю, сижу – пишу или раскрашиваю, если только Таня не мешает, не зовет играть. Она всегда сердится и плачет, если я нейду. Ей надо уступать, она маленькая: ей только восемь лет. Мама тоже сердится, что я все в комнате: я очень толстая, и она говорит – я еще больше потолстею, если не буду бегать. А вот сама мамочка целый день лежит на балконе, читает книжки и все-таки не толстеет. Мы с Таней заберемся иногда на кушетку, играем с ней. Говорим: "Ты у нас, мамочка, ленивенька". Она ничего, смеется.
Вот тетю Зину все называют красивой, а по-моему, мамочка гораздо лучше. У тети волосы совсем черные, брови густые, нос тонкий, а сама бледная. То ли дело мамочка: веселая, щечки розовые, на подбородке ямочки (мы всегда ее в ямочку целуем) и кудри белокурые.
Только мама не любит с нами долго возиться: чуть мы разыграемся, сейчас нас отсылает: "Идите к своим куклам!" А у нас и кукол нет, не любим мы их.
Какие все-таки странные эти большие! Они думают, что мы ничего не понимаем, кроме игрушек и кукол. А у нас с Таней тоже есть свои дела. И отчего, если мы маленькие, так все наше будет глупое и смешное. Вот кузен Петя, например, кадет, он у нас в городе бывает по воскресеньям – какой большой вырос, а даже и того не понимает, что мы с Таней ему рассказываем, только пыжится, вытаращивает глаза да пояс поправляет. И ничего не говорит, только: "А? Как?" Значит, и большие не все умные.
Здесь нам очень нравится: в лесу растут грибы, есть терраса; а от террасы прямо идет длинная аллея; мы по ней любим бегать рано утром, как только что встанем; я тоже бегаю. Мама сердится, кричит: "Сыро!" Это правда, что сыро, только там тень и так хорошо пахнет.
Сад здесь очень большой и много разных дорожек и беседок. Когда фрейлин Минна ищет нас, чтобы учиться немецкому языку, мы нарочно убежим и спрячемся в кусты; она ходит-ходит по саду, кричит: "Киндер!" Мы молчим; так она и уйдет. Потом мама спросит, был ли немецкий урок, мы скажем нет, мама сердится на фрейлин Минну, а мы рады.
Я фрейлин Минну не люблю. И никто ее не любит. Все над ней смеются. Она такая крепкая, белая, в зеленом платье и в больших туфлях. Все вяжет что-то длинное, желтое – и молчит. Мы ее редко и видим; идем в сад или в бабушкину комнату: туда фрейлин никогда не заходит.
Сегодня у бабушкиной пеструшки вывелись первые цыплята. Бабушка спрятала их в свою шубу в уголок. Они там попискивают и кушают яичко. И тепло. Мы сегодня целое утро с цыплятами сидели. Бабушкина комната наша самая любимая: маленькая, уютная, на полу коврики, а на полочке в углу – большой образ с темным лицом и горит зеленая лампадка. Если на улице жарко, у бабушки прохладней всех, если холодно – у бабушки тепло. На столе всегда самовар, горшочек с медом, а в сундуке с розами, где бабушкино добро, есть чернослив и изюм. Бабенька у нас простенькая. У мамочки есть шляпы: и вышитые платья, а бабушка любит ситцевые блузы с пелеринками и чепчики с оборками, а когда идет в церковь – покрывается платочком.
Сама бабенька очень маленькая и добрая; она нас вечером укладывает в постель и рассказывает про царя Берендея. Тане эта сказка надоела, а я люблю. Я люблю тоже, когда чуть стемнеет, сидеть у бабушки: она вязку положит, очки снимет, облокотится на окно и поет разные песни; голосок у нее тонкий и тихий, а песни все тихие, про голубков и незабудки.
Таня тоже слушает, мы ведь всегда вместе.
II
Опять приехал этот противный Василий Иванович.
И чего он ездит? Мама его не любит; только я слышала, она сказала: "С ним нельзя ссориться, он богатый человек". А тетя Зина сказала: "Да".
Я бы хотела, чтобы он обеднел и чтоб мы с ним поссорились. У него красные, широкие щеки и маленькие усы, завитые, точно у жучки хвост, и такие же черные. Когда он смеется – усы раздвигаются и щеки блестят, как масленые.
Меня он так противно зовет "молодая особа". Какая я особа? Я Аня. И сам-то, разве старый? Все говорят, что он молодой человек.
Когда сегодня в гостиной зазвенели шпоры, мы с Таней очень огорчились. Приехал-таки! Мне всегда кажется, что Василий Иванович особенно ставит ноги и оттого у него шпоры больше звенят.
Вот если дядя Митя приедет – другое дело. Дядя Митя совсем не такой. Он очень умный, самый умный: ездил в разные страны, все знает и так хорошо рассказывает. Даже мама с ним во всем советуется, а мы его очень любим.
До обеда я Василия Ивановича не видала. Уехал с тетей Зиной верхом кататься. Какой Василий Иванович злой: раз я видела, он тете Зине под столом крепко наступил на ногу; тетя ничего не сказала, но ей было больно, я знаю, потому что она покраснела. Тетя очень хорошая, только зачем она с Василием Ивановичем "нарочно" говорит? Каким-то тонким голосом, и все нарочно. Когда Василий Иванович уйдет – она опять по-прежнему, а так – я ее не люблю.
Мы с Таней Василия Ивановича "бритой головой" зовем, у него совсем короткие волосы щетинкой.
Фрейлин Минна опоздала к обеду. Уже суп убирали, когда она пришла из сада со своим желтым вязаньем и извинилась. Мы с Таней переглянулись и тихонько засмеялись, потому что она сегодня была особенно смешная: на зеленое платье надела красный платок.
И все это заметили и стали с ней шутить.
Мама сказала:
– Признайтесь, фрейлин Минна, у вас есть жених на родине?
Фрейлин Минна покраснела и ничего не ответила. А Василий Иванович спросил:
– Это вы, верно, фрейлин, ему желтые чулки к свадьбе вяжете? Пригласите меня, когда венчаться станете. Только я, пожалуй, не доживу; через сколько лет вы кончите чулки? Да не конфузьтесь, фрейлин!
Тетя Зина смеялась и спрашивала:
– Неужели у вашего жениха такие длинные и тонкие ноги?
Мы все смеялись, и так громко, что фрейлин Минна вдруг вскочила из-за стола вся красная и убежала к себе. И пирожное оставила.
Я и Таня все еще хохотали, но мама сказала нам: "Довольно".
Все молчали. Обед был скучный. Только мы под столом толкали друг друга, тихонько посмеиваясь.
Я села красить у себя в детской, да вдруг подумала: "Дай пойду наверх, посмотрю, что теперь фрейлин Минна делает? Может, она изрезала или распустила свое вязанье от стыда".
Таня была у бабушки. Тихонько, так что лестница не скрипнула, я влезла наверх в первую темную комнату.
Дверь к фрейлин Минне не была совсем затворена.
Я на цыпочках подошла и взглянула, что делает фрейлин Минна.
Она сидела у окна, подперев голову рукой, как бабушка по вечерам. На коленях у фрейлин лежал носовой платок и вязанье целое, и я увидала, что она плачет.
Она была в такой же малиновой косынке и зеленом платье, но сделалась почему-то совсем несмешная. Нос у нее покраснел, и она тихонько всхлипывала, точно Таня, когда чем-нибудь очень огорчится.
Я вошла в комнату и сказала: "Фрейлин Минна!"
Она увидала меня и удивилась; может быть, она подумала, что я опять стану смеяться.
– Вы не плачьте, фрейлин Минна, – сказала я, – мама на вас не сердится, и они больше не будут.
Но вдруг она заплакала еще сильнее и что-то говорила, что стыдно так поступать с человеком, который за свой труд получает деньги, – и еще многое говорила. Я поняла только, что ее очень обидели – и мне стало ее жалко.
Я подошла к ней поближе и сказала:
– Вы простите, фрейлин Минна, нас с Таней: мы никогда больше не будем. И они тоже не будут, они не знали. Я им расскажу, как вы огорчаетесь и они ни за что не будут. А если вам правда очень долго нужно вязать чулки вашему жениху, так научите меня, и я вам свяжу поскорее другой чулок.
Фрейлин Минна посмотрела на меня; потом погладила меня по голове и сказала:
– Вы – доброе дитя. А там – не говорите обо мне ничего. Нельзя. Они богатые, а я бедная. Пусть.
Я не поняла.
– Отчего же нельзя? Что ж такое, что вы бедная?
Тогда фрейлин Минна мне рассказала, что мамочка может ее прогнать: не давать больше денег и не кормить; а ей, фрейлин Минне, уехать некуда, потому что она еще не скопила денег.
У нее правду был жених, только она объяснила мне, что вяжет ему не чулки, а шарф, и что свадьба их будет не через десять лет, а через три года.
И она опять хотела плакать.
Я взяла ее за руку и сказала: "Бедная вы, фрейлин Минна".
Она ничего мне на это не ответила. Встала, порылась в деревянной шкатулочке и достала гадкую, старенькую картинку.
– Вы доброе дитя, вот вам.
Я сначала не хотела брать, но потом подумала: ведь это она от доброты, может, ей больше нечего мне дать; и мне стало еще жальче фрейлин Минну.
Я поскорее схватила картинку и убежала, только на лестнице села в уголок и долго плакала. Я думала о том, что очень люблю фрейлин Минну и ее гадкую картинку.
Тане я ничего не сказала и картинку спрятала в пенал.
III
Мы долго качались в саду на качелях, а когда вернулись домой, было уже темно. Мама велела зажечь лампу. Мы с Таней сели на террасу, на ступеньки, говорили о своих делах и сначала не слушали, о чем толкуют мама с тетей.
Мне надо было посоветоваться с Таней: Катя Лебедева, знакомая девочка, сказала мне сегодня, когда мы играли на кругу: "Хочешь, будем задушевными подругами". Мне было стыдно сказать "нет", и я ответила: "Хорошо".
Мы рассуждали, что мне теперь нужно делать и что вообще надо делать тому, у кого есть "задушевная" подруга? Вдруг Таня сказала:
– Слышишь? Мама плачет. И правда, мама плакала.
Мы испугались. Нам хотелось знать: о чем. Спросить мы не смели и стали слушать.
– Как же это, Зиночка, неужели ты совсем решилась, – говорила мама.
– Ну да, совсем, – сказала тетя Зина. – Я, право, не знаю, о чем тут рыдать…
– Зина, да ведь ты его не любишь… Как же можно так… – И мама всхлипнула.
– Ах, оставь, пожалуйста, – сказала тетя сердито, – мы с тобой не институтки, и ты сама отлично понимаешь, о чем тут речь. На твой счет я жить не намерена, а бегать по урокам, извини – надоело.
Она замолчала, а мама все плакала.
– А впрочем, – сказала опять тетя, и мне показалось, что она смеется, – если ты решительно не советуешь…
Но мама ее перебила:
– Нет, нет… Я ничего… Ты уж как сама знаешь… Я советовать не могу… Что ж, Василий Иванович, кажется, недурной человек.
– Знаешь, – сказала я Тане, – верно, это тетя Зина хочет выйти замуж за Василия Ивановича.
Таня огорчилась, что "бритая голова" будет нашим дядей.
– Лучше бы она за дядю Митю выходила, вот бы хорошо-то было! А "бритую голову" я не хочу!
– Ничего, Таня, ведь он живет в Варшаве, верно, и тетю туда увезет. Тетя не станет учить нас, зато у нее будет много денег, ей даст Василий Иванович за то, что она с ним повенчается. Надо все хорошенько расспросить…
Таня вскочила и побежала к маме.
– Мамочка, правда, что Василий Иванович женится на тете и увезет ее в Варшаву?
Но мама рассердилась, сказала, что это не наше дело, и велела идти спать.
Отчего ж нам нельзя знать, что тетя будет венчаться с Василием Ивановичем, и он даст ей много денег?