Том 10. Последние желания - Зинаида Гиппиус 7 стр.


И точно: ему хлопали, потому что у него была слава, но к стихам отнеслись с недоумением и даже с недовольством. В антракте Лёля сидела грустная и растроганная; ее веселое настроение опять пропало; она хотела сказать Калинину, как сильно ей понравились стихи, и спросить, знаком ли он с поэтом, но Калинина не оказалось с ней рядом. Она стала искать его глазами и скоро нашла. Он осторожно пробирался к левому проходу между стульями, где стояла группа людей. Это было всего через два ряда от Лёли, и она могла слышать разговор, если бы кругом не шумели. Посередине группы стояла высокая молодая девушка в pince-nez. Почему-то Лёля сейчас же подумала, что это должна быть Керен – и не ошиблась. Девушка была худенькая, очень белокурая и стройная, в простом черном платье с красивыми складками; черты лица ее были неправильны; нос немного длинен и выражение губ слишком надменно, но замечательно ровный, чистый, розовый цвет лица и пушистые ресницы делали ее очень хорошенькой. Лёля, взглянув на нее, почувствовала невольный укол зависти, сама не зная отчего. Был ли это простой взгляд женщины на другую, более привлекательную, или что-нибудь иное – но только Лёле было неприятно, что Керен ей понравилась. Калинин подошел к баронессе: она весело поздоровалась с ним; он сказал что-то – она ответила, видимо, возразила; он ответил тоже и вдруг обернулся: Лёля увидала его лицо. До сих пор он стоял спиной. Лёля смотрела, смотрела – и вдруг ей показалось, что он – не тот ее всегдашний Володя, которого она любит, а другой, прежний, чуждый ей и странно милый человек: те же глаза, полные любви, доверчивый и робкий взгляд, может быть, тот же голос… Только он смотрел не на нее, а на ту чужую девушку с белокурыми волосами.

Странно было Лёле, она еще не сказала себе ясно, но уже поняла, что кончено, что он любит ту; она ни о чем не думала, только ждала, что же будет теперь дальше. Она видела, как молодая девушка подала руку Калинину, как они ушли пройтись в фойе; потом он вернулся к Лёле, очень веселый и радостный. Не замечая ничего, он с увлечением стал рассказывать Лёле, что баронесса не понимает стихов.

– Нет, представь себе, говорит, что ей не понравилось. И доказала мне, почему нехорошо. Логически выходит верно, но какое отсутствие чувства. Право, она самый холодный человек в мире. Да что ты такая бледная, Лёля? Устала?

– Да… Если б домой.

– Погоди, сейчас… вот после этого номера…

Но они просидели все второе отделение. Дома Лёля наскоро разделась и ушла к себе. Калинин все время был очень весел, шутил, смеялся… Он очень устал и радовался сну. Назавтра он собирался начать большую работу, ему надо было выспаться.

III

Лёля заснула сейчас же, едва успев лечь, но проснулась рано – и первая мысль ее была, что случилось что-то ужасное.

Девочка? Нет, она здорова… Мама? Да, все это напрасно было, ненужно, только горе принесло и ему счастья не дало…

Он разлюбил, и она уже больше для него ничего не может сделать. Зачем это все нужно было терпеть, горе о маме, свое горе, когда это никому не дало счастья?

"Нет, – думала она потом, – не может быть, ведь это же мой Володя, он не может без меня, все у нас общее, мы привыкли вместе, у нас одна девочка, и я его так люблю, все ему отдала, даже маму ему отдала… Зачем он пойдет к другой, чужой, которая ничего не знает и, наверно, не умеет с ним так, как я… На что она ему? Спрошу его, когда встанет. Он ведь не умеет лгать, увижу все".

Когда Калинин проснулся, Лёля пошла к нему. Он встретил ее весело и ласково.

– Здравствуй, а девочка что ж? Проснулась? Отчего здороваться нейдет?

– Володя, я вот зачем пришла… Вчера мне показалось… Я уж прямо скажу… Я видела эту баронессу Керен… Такая хорошенькая… И я видела тебя, когда ты с ней. Может быть, ты ее любишь, Володя? Ты подумай хорошенько, может быть, ты и сам не знаешь, а любишь. Подумай, Володя, и скажи.

Калинин смотрел на Лёлю удивленно и не понял сразу, о чем она говорит…

– Ее? Люблю? Как – люблю?

– А так, помнишь, как меня прежде любил!

– Как тебя? Да зачем же ее, когда ты у меня есть? Я ведь тебя люблю…

– Нет, Володя, милый, ты пойми, видишь, ну разве я ревную? Я только знать хочу, для себя мне хочется… Ты ее полюбил? Она хорошая.

– Да, она очень, очень хорошая. Только я тебя люблю. Я тебя правда, очень люблю. Ты веришь? Ну куда бы я без тебя?

Он обнял ее крепко.

– Да зачем же без меня, ведь я с тобою… Только скажи, ту тоже любишь?

– Лёля, Господи, не знаю я! Она такая… Мне радостно с ней. Я не знал, что это нехорошо; почему я знал? Я тебя, ты знаешь, как люблю, только не чувствую иногда любовь в душе, а знаю, что люблю… И ты знаешь? Да? Ну скажи, что ничего; я ведь не думал никогда, не подозревал. Ну вот, ты плачешь. Что же мне делать? Тебе больно? Господи, Господи!

Он сам чуть не плакал. Ему было мучительно жаль Лёлю, он хотел и не мог выразить ей, как он ее любит: однако и та мысль, что он уже не может по-прежнему радостно и легко относиться к той страстно привлекательной девушке, что в их отношениях что-то дурное, эта мысль мучила его. Лёля говорила долго, успокаивала и утешала его, как могла. Когда она замолчала, он ходил по комнате; потом сел на пол около Лёли и положил голову ей на колени. Он понял, что Лёля права: если он еще не разлюбил ее и еще не любит Керен, то полюбит завтра, и теперь тяжело расстаться…

– Ты могла думать, что мне не довольно, что ты у меня есть? Я тебя одну люблю и больше не хочу никого, никого любить. Бог с ней, с той. Может, она хорошая, а может, и дурная. Ведь это разве надолго. Знаешь, я теперь вижу, я чуть не влюбился… Но тогда мне и в голову не приходило, что я могу вдруг… Ну и довольно. Мне и видеть ее не хочется… Честное слово, не пойду больше к ней. Не надо… Разве я знал?

IV

Раздражительность Калинина сделалась невыносима. Он и был сумрачен, и сердитый или кричал и поднимал истории из-за пустяков. Бросил работу и в гости не ходил. У Керен был один раз, вернулся не такой сердитый и рассказывал Лёле, что они за границу едут, звали и его с собой. Он даже развеселился, мечтая, как бы хорошо, если б девочка была постарше, ехать им всем вместе, кстати же Лёля никогда не была за границей. Но теперь, конечно, нечего и думать…

И он опять сделался печален.

Лёля нашла путь к исполнению своего решения; он был труден для нее, но зато самый легкий для Калинина, а об этом она и заботилась. Лёля не обманывала себя. Когда она поняла, что все кончено, что это навсегда, ей стало спокойнее: она уйдет, но как? Как сделать, чтобы эта разлука не причиняла ему боли? Она не винила его ни в чем. "Он ведь сам не понимает, что не любит, – думала она. – Но ему тяжело… И я должна ему помочь".

Время шло, а она медлила, ей казалось, что она никогда не любила и не жалела его так, как теперь.

Письмо с Кавказа от одного забытого друга решило все. Лёле писали, что Вася Гольдберг, ее муж, офицер, убит на границе Персии во время набега. Медлить было нельзя. Если Калинин узнает это, то первая его мысль будет – венчаться с Лёлей, и отговорить его трудно, даже невозможно; а Лёля знала, что этого не может быть. Раз за завтраком, по-видимому спокойная, она сказала:

– Володя, я думаю поехать к матери ненадолго, мне очень тяжело, что я так рассталась с нею. Я не могу дольше терпеть. Я поеду к ней на хутор. Девочка за лето в деревне поправится. А ты бы пока за границу съездил… До сентября…

V

Через две недели Калинин уезжал в Италию с семьей Керен. Лёля совершенно спокойно рассуждала, что нужно ему в дорогу, уговаривала теплее одеться и говорила, что непременно будет к первому сентября в Петербурге. Но Калинин страшно тосковал.

– Пиши ты мне чаще, Лёля, каждый день пиши, а то я там не выживу, прикачу назад, к тебе. Да лучше мне не ехать, а? Уж очень грустно без тебя… Нет, лучше не поеду!..

Лёля успокаивала его, как умела. В день отъезда они поднялись рано. День был серенький, с крыш текло, начиналась оттепель. Калинин был раздражителен и утром холодно простился с девочкой. Лёля поехала провожать его.

На вокзале стояла обычная суета, шум. Лёля присела на скамейку в глубине залы, в угол. Калинин пошел посмотреть, тут ли Керен, и Лёля осталась одна.

Она смотрела на лакеев, носильщиков, бегущих с чемоданами, запоздавших пассажиров – и думала о них. О разлуке она не думала, душа ее точно застыла, и она не хотела понять важности этого часа. Пришел Калинин.

– Они здесь, уже в вагоне. Сейчас второй звонок. Ты туда не ходи, сквозит, простудишься. Я еще посижу.

Он сел около нее. Они молчали и не смотрели друг на друга. Минуты шли, и обоим хотелось, чтобы это поскорее кончилось.

Услышав второй звонок, Лёля встала.

– Ну, пора, – сказала она.

Он стоял перед ней, такой жалкий и бледный, с глазами, полными слез, что на одну минуту она подумала: "Нужно ли то, что я делаю?"

– Прощай, Лёля, пиши ты мне, ради Христа… Мне так тяжело… Лучше бы я не ехал…

– Прощай, перестань, – сказала Лёля почти холодно. – Не на век расстаемся. Не опоздай, скорее…

Они простились. Когда Калинин ушел, Лёля вслед за ним пробралась на платформу, – она видела издали, как ему постучали в окно и он вошел на площадку вагона. Поезд тронулся. Лёля смотрела вслед и не плакала. Потом она вышла из вокзала и наняла извозчика. Мокрый снег падал хлопьями. Кругом был треск дрожек, крики извозчиков и сквозь падающий снег смотрели большие серые дома.

Среди этой уличной суеты большого города Лёля вдруг почувствовала себя совсем одинокой.

"Вот и нет у меня никого, кроме девочки, – подумала она. – Одни мы с ней на свете".

VI

Поезд подходил рано утром к одной небольшой станции. Лёля торопливо собирала вещи, старясь не разбудить спящую Маню.

Эти три дня пути, заботы о девочке отвлекали ее от главного, да и сама она старалась ни о чем не думать, точно избегала горя. Но тут, подъезжая к месту, за несколько часов до свидания с матерью, ей вдруг на минуту стало холодно и страшно от всего, что случилось. Она машинально смотрела в окно, поезд двигался совсем тихо: солнце только что встало, утро было свежее и росистое; лес по обеим сторонам дороги не шевелил верхушками своих деревьев; вся земля была еще покрыта тенями. Лёля давно не видала леса и травы, и она с невольной радостью смотрела на молодые, светлые листья и опять старалась не думать, забыть…

На высокой, тряской тележке она подъезжала к Бобрикам, имению матери. Маня удивленно смотрела кругом, но не плакала, а была серьезна, как всегда. Показались белые хаты деревни. Лёле казалось, что она припоминает местность, хотя она жила тут слишком маленьким ребенком и не могла помнить.

– Чи вы у самые Бобрики до панов? – спросил ее хохол извозчик.

– Да… Ты постой здесь, я уж пешком дойду, близко… Вещи ты, пожалуйста, со станции привези… Вот тебе…

И Лёля, с Маней на руках, направилась к дому. Только высокая деревянная крыша была видна из-за деревьев. Во дворе, заросшем травою, никого не было. Лёля смотрела на этот двор, длинные амбары и кусты желтой акации у крыльца… Все это родное, позабытое радовало ее, она почти не чувствовала той тяжести на душе, страх и счастье перед свиданием с матерью наполняли ее всю.

Она не взошла на крыльцо, но отворила боковую калитку в сад, минула темную липовую аллею и остановилась недалеко от террасы. Сердце ее так сильно билось, что она не могла идти дальше.

На террасе был накрыт чайный стол и кипел самовар. Отворилась дверь, и вошла Марья Васильевна. Лёля, увидав мать, почувствовала такую радость, что не хотела и уже не могла больше оставаться внизу. Она вбежала на террасу и остановилась на минуту, не смея подойти близко.

– Мама, – сказала она почти шепотом, – это я. А это Маня. Мы к тебе, потому что мы одни и я несчастлива. Можно, мама? Ты понимаешь?.. Милая мама!

Лёля не успела договорить, потому что мать крепко прижала ее к себе и заплакала. Лёля сквозь счастливые слезы услышала слова:

– Я знала, что ты придешь, я знала, что ты все почувствуешь, голубка моя дорогая…

VII

В конце ноября выпал снег. Лёля первую зиму проводила в деревне, и ей жилось неспокойно. С мамой у них опять были прежние, внешне суровые отношения, но теперь обе они знали, как любят друг друга.

Самовар потух, пробило десять. Мама пошла ложиться спать, но Лёля осталась в столовой у лампы: она хотела дошить сегодня Манино платьице.

В этот вечер Лёле почему-то было грустно. Она часто вспоминала Калинина, и ей казалось, что она любит его так же горячо, как свою девочку; ее мучило, что она не могла дать ему счастья.

"Привыкла для себя жить, – думала она, – а как захотелось другому сделать хорошо – и не сумела. Не ошиблась ли я? Только ли для него я это сделала? Ведь я же его любила, значит, хотела быть с ним и уверяла себя, что он от этого будет счастлив. И ведь теперь, если мне скажут, что он очень одинок, очень несчастен – ведь я опять пойду к нему и обману себя, что ему со мной лучше…

И не буду знать, для него делаю или для себя… В любви нельзя понять, где он и где я…

Но девочку мою, как я ее воспитаю? Только одного хотелось бы мне, пусть и она поймет, что кроме своей жизни и своих страданий есть еще многое на свете, пусть не будет такая слабая, как я, потому что я хочу, чтоб она была счастливее меня".

Как это случилось

I

Доктора не позволяют мне работать все эти дни. Ужасно, что они не позволяют! Что же с нами будет? Кроме того, прескучно лежать и ничего не делать. И я придумал записать, как все это случилось. Теперь я, можно сказать, стою у порога жизни. Кончу курс – и все беды кончены! Там меня, вероятно, оставят при университете, потом пошлют за границу, авось… многие профессора меня отличают, как талантливого политикоэконома… Только вот эта противная изнурительная лихорадка с бронхитом, когда она пройдет? Простудился – и не могу поправиться. А здоровым быть нужно, необходимо – и как можно скорее. Если я еще месяц проваляюсь – что же с нами будет? Впрочем, я забегаю вперед, а хотел рассказать по порядку. Я даже думаю, не рассказать ли с самого начала, с тех пор, как я почувствовал себя разумным человеком? Тем более, что скоро, – я уже упоминал, – кончается эпоха моей жизни и после, в те годы, когда я достигну спокойного благополучия, а может быть, и высокого положения, мне приятно будет вспомнить, как я стоял на перепутье – и как сумел вести себя по разумной и верной дороге, несмотря на все препятствия.

Начнем. Лишь бы не утомиться! Велит доктор лежать лишний день – вот беда! Но ничего, мне легко и удобно писать в постели.

Теперь мне двадцать два года. Я происхожу из старинной литовской фамилии, предки мои были знатны, богаты, большинство из них – люди замечательные. Многие находят, что моя фамилия недостаточно красиво звучит на русском языке – но я этого не нахожу. Меня зовут Петр Гуща. Не могу согласиться, что это некрасиво и смешно.

Смешно! Вот я всегда боялся этого слова! Одна мысль, что я могу быть смешон – бросала меня в дрожь. Я отлично знал, что во мне ничего смешного нет, однако так боялся этого, что был робок, неловок и оттого еще больше боялся показаться смешным. Когда мне было лет десять, я упал с третьего этажа. Выдержал воспаление мозга, болел тяжело и трудно и с тех пор я говорю не совсем ясно – когда спешу или волнуюсь. Кроме того, я близорук, что придает много неловкости человеку. Я не особенно красив, выражение лица у меня напряженное, испуганное – это потому что я вечно слежу за собой и боюсь чужих насмешек.

Иногда мне особенно хотелось развернуться, поговорить, посмеяться, показать себя… Но сейчас же все обращали на меня изумленные взоры – и я умолкал и прятался.

Я учился в гимназии. Судьба забросила папу и маму далеко – на Кавказ. Я и родился на Кавказе, так же, как и мои многочисленные братья и сестры. Папа много работал. У него было прекрасное место, дающее деньги, необходимые для такой большой семьи. И мама тоже работала – давала уроки. Мы жили прекрасно. Я привык пить лучшее вино за обедом – и вообще мы с папой держались того мнения, что хороший, почти изысканный стол необходим. Это дает энергию, ясное направление мыслей каждому порядочному человеку. Мама знала мои убеждения – и даже, по свойственному матерям пристрастию к старшему сыну, – иногда очень мило баловала меня.

Дома я не боялся быть смешным. Дома знали меня, знали, чего я стою. Уже в шестнадцать лет я был с папой в дружеских отношениях, совершенно равных, мама советовалась со мною в каждом пустяке, а младшие братья и сестры были ко мне почтительны и нежны, как я того хотел, не смели пикнуть во время моих занятий, а если я говорил с ними ласково и позволял им пошуметь и побегать, они из благодарности стремительно бросались целовать мои руки, что, пожалуй, было уже и лишним.

В гимназии дела мои сначала шли скверно. Директор ненавидел меня. Папа хлопотал за меня. Не знаю, чем бы это все кончилось, если б мне не явилась счастливейшая идея перевестись из второй в первую гимназию. Директор первой гимназии оказался человеком милым, и я благополучно кончил курс.

Назад Дальше