– Он хочет, чтобы я о них писал, но это очень трудно. Честно говоря, я их не понимаю, по-моему, это все вздор. А как по-вашему?
– О-о.
– Видели вы его картины?
– Не-ет.
Да скажи же хоть что-нибудь, черт бы тебя побрал!
Снова долгое молчание.
– Ну-с, дорогой мой Уинтерборн, очень приятно было с вами побеседовать. Заходите ко мне как-нибудь в ближайшем будущем. А теперь прошу прощенья, мне нужно спросить кое о чем лорда Конгрива. Всего лучшего. Всего наилучшего!
Джордж наблюдал встречу мистера Уолдо Тобба с лордом Конгривом.
– Приветствую, Уолдо!
– Бернард, дорогой мой!..
Мистер Тобб пожал руку лорда Конгрива с явным, хотя и сдерживаемым волнением. В его обращении чувствовалась некая исполненная достоинства непринужденность, – так, должно быть, Фелипо играл на бильярде с Людовиком XIV. Мистер Шобб, тоже вошедший в это своеобразное трио, держался проще, с любезностью равного среди равных. Джордж не слышал, о чем у них шла речь, да и не хотел слышать. Он следил за миссис Шобб, которая негромко разговаривала с двумя молодыми женщинами, сидя на диване в уголке. Бедная миссис Шобб, тихая серая ночная бабочка, вечно она трепыхается с самыми лучшими намерениями и вечно некстати. Ей свойственна выводящая из терпенья кротость и изысканная беспомощность, присущая очень многим женщинам из состоятельной среды, молодость которых загублена влиянием Рескина и Морриса. Вот на стене висит ее портрет кисти Берн-Джонса – сверхнежный, сверхпечальный, стилизованный до полного сходства с прекрасными девами из Берн-Джонсова же цикла о короле Артуре. И вот она сама – серенькая ночная бабочка; нежность стала вялостью, печаль – бесплодным сожалением. Была ли она когда-нибудь такою, как изобразил ее художник? Если бы вам не объяснили, что это она, никто об этом вовек бы не догадался.
Бедная миссис Шобб! На нее смотришь сперва с жалостью, почти с нежностью, потом с презрением и, наконец, с досадой. Такая угнетенная бесцветность. И при этом какие мужественные усилия "поступать как надо!". Но своей утонченностью и этим старанием "поступать как надо" она почему-то раздражала – и хотелось поскорее очутиться в обществе какого-нибудь машиниста, который здорово ругается, здорово работает и здорово пьет. Наверно, она всегда была очень несчастна. Родители ее, викторианцы до мозга костей, люди довольно состоятельные (отец разбогател на оптовой торговле вином и удалился на покой), дали ей неплохое воспитание, а именно – возили путешествовать и обучили хорошим манерам, и притом медленно, но верно давили в ней душу живую. Первую роль тут, разумеется, играла мать, эта пресловутая материнская любовь к дочери – отвратительная смесь запугиванья, ревности, паразитизма и исковерканной эротики. С каким чудовищным упорством разочарованная жена "отыгрывается" на дочери! Конечно, сама того не сознавая; но когда человек бессознательно жесток и давит других, сам того не замечая, это, кажется, хуже всего. Спасаясь от родительского гнета, дочь вышла замуж за Шобба.
Самая страшная, роковая ошибка для молодой девушки – выйти за человека, причастного искусству. Если угодно, мои милые, берите их в любовники. Они вас многому научат, от них вы многое узнаете о жизни, о человеческой природе и о сексуальных отношениях, ибо они непосредственно этим интересуются, тогда как все прочие напичканы предрассудками, высокими идеалами и литературными реминисценциями. Но не выходите за них замуж, – разве что у вас в кармане ночной сорочки лежит разрешение на развод. Если вы бедны, ваша жизнь и без детей будет ужасна, а родись дети – и начнется мука адская. Если у вас есть деньги, можете не сомневаться, что художник женился не на вас, а на ваших деньгах. Всякий бедный художник, и вообще человек умственного труда, ищет женщину, которая взяла бы его на содержание. Так что берегитесь. Разумеется, на свете не бывает не только безоблачно-счастливых браков, но и просто браков хороших, – Ларошфуко был такой оптимист! И во всяком случае, институт брака примитивен и неминуемо рухнет под объединенным натиском противозачаточных средств и материальной независимости женщин. Помните, людям искусства нужны не спокойствие и законное потомство, но разнообразие ощущений и обеспеченный доход. Итак, берегитесь!
Бедная миссис Шобб не береглась, – ведь от нее, как от всякой молодой девицы, требовали скромности и послушания. И она стала средством, с помощью которого мистер Шобб избег всеобщей невеселой участи – работать ради хлеба насущного. Он был с женою высокомерен, небрежен и невнимателен, легко изменял ей, но при этом впился в нее намертво, как пиявка: у жены было своих три тысячи в год, и он тратил львиную долю. Сам он был пухлый и не лишенный таланта сноб из немцев. Он чванился своим аристократическим происхождением, доказательством которого, впрочем, мог служить разве что нос с горбинкой да крайне дурные манеры. До начала мировой войны он частенько вспоминал, что год прослужил в одном из самых аристократических полков германской армии, то и дело вставлял: "Когда я в последний раз виделся с кайзером…" – или вдруг начинал, к удивлению слушателей, говорить по-немецки, или заявлял: "Конечно, вы, англичане…" Когда началась война, он сделал открытие: оказывается, он всегда был англичанином – истым джентльменом и ярым патриотом. К чести его будь сказано, он и сам пошел на фронт добровольцем, а не только "отдал отечеству" парочку родственников. Но ведь учтите, это был законный предлог удрать от миссис Шобб… немало почтенных джентльменов и пылких патриотов шли в армию не столько во имя защиты отечества от врагов, сколько стремясь сбежать от своих жен! Шобб являл собою образец поразительного эгоизма и тщеславия, свойственного людям искусства. Кроме собственного благополучия он, в сущности, интересовался только еще собственным литературным стилем и репутацией. В придачу он был отчаянный и довольно забавный враль – своего рода литературный Фальстаф. Что до его любовных приключений – бог ты мой! Но неужели они и вправду были так ужасны? Вероятно, рассказчики сильно сгущали краски, поскольку Шобб не лишен был таланта, а талантливым людям все завидуют…
Джордж вдруг заметил, что миссис Шобб с дивана в углу делает ему знаки. Часть наиболее шумных гостей уже откланялась – должно быть, пошли куда-нибудь, где можно как следует выпить, – и в распахнутое окно на смену табачному дыму вливался свежий воздух. Стряхнув с себя задумчивость, Джордж поспешил на зов хозяйки дома.
– Вы знакомы с миссис Лэмбертон, не правда ли, мистер Уинтерборн? А это мисс Элизабет Пастон.
Обмен приветствиями.
– И пожалуйста, мистер Уинтерборн, будьте так добры, принесите нам холодного лимонаду. Мы просто умираем от жажды, здесь так душно и накурено!
Джордж принес лимонад и сел на стул напротив трех женщин. Поболтали о пустяках. Скоро миссис Шобб поднялась. Она увидела в противоположном углу какую-то всеми забытую старую деву и решила, что "надо" с нею поговорить. Миссис Лэмбертон вздохнула:
– И зачем только мы ходим на эти высокоумственные сборища? Пустая трата времени и сил.
– Ах, оставь, Фрэнсис! – сказала Элизабет с недобрым нервическим смешком. – Сама знаешь, ты бы ужасно злилась, если бы тебя не пригласили.
– Притом это единственное место, где вы не рискуете встретить собственного мужа, – заметил Джордж.
– Да я его никогда и не вижу. На прошлой неделе мне пришлось справляться у прислуги, куда девался мистер Лэмбертон. Я понятия не имела, что с ним: всего лишь поглощен новой победой или его уже нет в живых.
– И как же?
– Что именно?
– Он жив?
– По-моему, он вообще никогда не был жив.
Они расхохотались, хотя эта грошовая шутка была очень близка к истине.
– А ведь когда-то он вам, очевидно, нравился, – продолжал Джордж с жестокой, бестактной прямотой молодости. – Почему? Почему женщинам нравятся мужчины? И по какому загадочному принципу они выбирают себе мужей? Что ими движет – инстинкт? Корысть?
Ответа не было. Женщины не любят таких вопросов, да еще когда их задает молодой человек, чья обязанность – слепо восхищаться непостижимыми женскими чарами. Разумеется, вопросы были дерзкие; но если в молодом человеке нет дерзости, что от него толку?
Обе закурили сигареты. Джордж смотрел на Элизабет Пастон. Гибкая фигура, затянутая в красный шелк; блестящие черные волосы, гладко зачесанные назад и открывающие высокий ясный лоб; большие темные глаза, умный, проницательный взгляд; довольно бледное, несколько египетского типа лицо – чуть выступающие скулы, впалые щеки и полные яркие губы; беспокойные движения. Это была "полудева", каких немало в странах, где в вопросах пола царит "сухой закон". Гибкие руки, очень красивый овал лица, слишком плоская грудь. Она слишком жадно курила сигарету за сигаретой и, сидя с задумчиво-рассеянным видом, умело показывала красивую шею, прелестно очерченную щеку и подбородок. Зубы чуточку неправильные. Изящное ухо – точно хрупкая розовая раковина в темных водорослях волос. Икры и щиколотки (приметы весьма важные, они очень помогают определить нрав и темперамент женщины) по тогдашней моде скрывала длинная юбка; но обнаженные руки, опущенные вдоль бедер, были гибки, тонки в запястье, и в них было что-то чувственное. Джорджа очень влекла эта девушка. Видимо, и он ей тоже нравился. Миссис Лэмбертон чисто женским дьявольским чутьем это уловила и поднялась.
– Нет, Фрэнсис, не уходи! – воскликнула Элизабет. – Я только ради тебя и пришла, а тебя окружало столько поклонников, что мы почти и не поговорили.
– В самом деле, не уходите, – прибавил Джордж.
– Мне пора. Вы не представляете, как много обязанностей у хорошей жены и заботливой матери.
И она скользнула прочь, оставив их вдвоем.
– Она прелесть, правда? – сказала Элизабет.
– Да, очень обаятельна и хороша. Даже когда она, чуточку рисуясь, лепечет совершенный вздор, кажется, будто ее слова исполнены глубокого смысла.
– По-вашему, она красивая?
– Красивая? Да, пожалуй, но не этой, знаете, ужасной безупречно-правильной красотой. Вы сразу заметите ее, войдя в комнату, но ее портрета не выставили бы в зале Академии. Тут главное не красота, а только ей одной присущее обаяние, это не столько видишь, сколько чувствуешь. А кажется, что она красива.
– Вы очень в нее влюблены?
– А вы разве нет? И вообще все?
– Все в нее влюблены?
Джордж промолчал. Он не понял, была ли в этом вопросе наивность или нечто весьма от нее далекое. Элизабет заговорила о другом:
– Вы чем занимаетесь?
– Вообще-то я художник, а ради заработка строчу статейки для Шобба и ему подобных.
– А разве вы не продаете свои картины?
– Пытаюсь. Но, видите ли, в Англии публика не очень интересуется новым искусством, не то что на континенте и даже в Америке. Им хочется все того же старого, привычного, только послаще. Нет, наш английский буржуа ничего не смыслит в живописи, но нипочем не изменит своим вкусам, а по вкусу ему все, что угодно, кроме настоящего искусства. Новейшие историки утверждают, будто англосаксы происходят от тех же предков, что и вандалы, – я охотно этому верю.
– Но есть же в Англии коллекционеры, которые идут в ногу с веком!
– Ну конечно, как всюду… но почти все они считают, что это просто выгодное помещение капитала, и покупают только те картины, какие присоветует маклер. А некоторые избегают английской живописи, потому что она насквозь пропитана прерафаэлитизмом или стала бытовой до идиотизма. Есть люди со вкусом, которые понимают и любят искусство, но у этих, как правило, нет денег. И в Париже то же самое. Художники нового направления там ведут отчаянную борьбу, но в конце концов они победят. С ними молодость. И потом, в Париже это очень модно – следить за новейшими течениями и выступать на стороне художников-бунтарей против всеобщей враждебности и невежества. А тут у нас еще слишком напуганы судьбой Оскара, и потому в моде спортивное тупоумие. Англичане воображают, что способность чувствовать – это признак малодушия.
– А вы англичанин или американец?
– Англичанин, конечно. А то чего бы я из-за них волновался? Впрочем, пожалуй, это не столь важно. Эпоха национальной живописи кончилась – теперь искусство говорит на международном языке, средоточие его – Париж, и он понятен всюду, от Петербурга до Нью-Йорка. Что думают англичане, никому не интересно.
Джордж был в ударе и говорил без передышки. Элизабет его поощряла. Чутье или горький опыт подсказывают женщинам, что мужчины любят ораторствовать перед ними. Забавно, мы всегда говорим о тщеславии как о чисто женской слабости, а между тем ею равно грешат обе половины рода человеческого. Мужчины, пожалуй, даже тщеславнее. Женщину иной раз возмутит чересчур дурацкий комплимент, но мужчине никакая лесть не покажется слишком грубой. Никакая. И никто из нас не свободен от этой слабости. Как бы вы ни остерегались, как бы ни уверяли себя, что лесть вам противна, бессознательно вы ищете женской похвалы – и получаете ее. О да, женщины не скупятся на похвалы… пока хитрый безошибочный инстинкт подсказывает им, что есть в ваших чреслах мужская сила…
"Матерь Энеева рода, отрада богов и людей, Афродита", – как бишь там дальше? Но поэт прав. Это она, великая богиня, властный инстинкт размножения со всеми своими хитростями и соблазнами, она и никто другой правит всем, что есть живого в воздухе, в воде и на суше. Над нами ее власть безгранична, ибо нами она повелевает не только весной, но в любое время года. (Какая это дама сказала, что если животные не предаются любви непрестанно, то причина этому одна: они bêtes.) Священнослужители воевали с нею, пуская в ход все виды оружия – от ножа и до целомудрия; законодатели устанавливали для нее строгие рамки; благонамеренные личности пытались ее приручить. Тщетно! "При Твоем приближенье, богиня", тот, кто дал обет безбрачия, прикрывает бритую макушку и крадется в бордель; служитель церкви вступает в освященный церковью брачный союз; адвокат спешит в гости к скромной продавщице, которой "помогает"; покой домашнего очага сотрясают измены. Ибо человек – просто недолговечный сосуд для переваривания пищи, он жаждет наслаждаться жизнью, а его подстерегает Смерть. Декарт был в этих делах глупец глупцом, как и многие философы. "Я мыслю, следовательно, существую". Болван! Я существую потому, что другие любили, и я люблю, чтобы существовали другие. Голод и Смерть – только они одни подлинны и несомненны, и между этими двумя бездонными пропастями трепещет крохотная Жизнь. Смерти противостоит не Мысль, не Аполлон с огненными стрелами, бессильными против Врага богов и людей, каким он является вам в прологе к Еврипидовой "Алкесте". Нет, это Она, Киприда, торжествует, как и всякая женщина, при помощи хитростей и уловок. Поколение за поколением уступает Она прожорливой Могильщице – Смерти и неутомимо рождает новые поколения мужчин и женщин. Это Она отягощает чресла мужчин невыносимым грузом семени; Она готовит к оплодотворению жаждущую матку; Она пробуждает необоримое желание, безмерное томление, и по Ее воле оно завершается животворящим актом: Она……………………………
Это Она заставляет вздуваться плоский белый живот и потом, предательски жестокая к орудию, послужившему Ее целям, в нестерпимых муках вырывает из содрогающейся материнской плоти слабый и жалкий плод Человеческий. Все помыслы, чувства и желания взрослых мужчин и женщин обращены к Ней, и враждебны Ей одни лишь друзья Смерти. Можешь бежать от Нее в аскетизм, можешь обманом уклоняться от служения Ее целям (кто напишет новый миф о каучуконосном древе – коварном даре Смерти?), – но если ты любишь Жизнь, ты должен любить и Ее, а если, вторя пуританам, станешь утверждать, что Ее не существует, значит, ты глупец и прислужник Смерти. Если ты ненавидишь Жизнь, если, по-твоему, муки продолжения рода превышают наслаждение, если, по-твоему, дать жизнь новым существам – величайшее преступление, тогда тебе остается лишь трепетать перед Нею, творцом величайшего зла – Жизни.
Элизабет и Джордж поговорили и совсем очаровали друг друга. Они думали, что их сближает любовь к искусству, общие идеи. Чудесное заблуждение! Все искусства, созданные человечеством, – прислужницы Киприды, и даже целомудренный, облаченный в твид призрак Спорт ненароком обратился в Ее пособника, ибо щедрой рукою рассыпает богиня свои дары, улыбаясь детям, играющим в любовь, и не презирая даже тех, кто склонен к любви однополой. Она снисходительна и, зная, что в охотниках плодиться и размножаться недостатка не будет, не стремится умножать число жертв Голода, а потому покровительствует даже еретикам Спарты и Лесбоса…
Мы должны бы обратить церкви в храмы Венеры и поставить памятник Хэвлоку Эллису, Геркулесу морали, которому хоть в какой-то мере удалось очистить новые Авгиевы конюшни – ум белого человека…
Под благотворным влиянием Киприды они всё говорили, говорили без конца. Они уже перешли на Христа и христианство – этот вечный pons asinorum юношеских споров.
– А по-моему, Христос изумителен, – говорила Элизабет с таким видом, точно совершила некое открытие. – Ведь он ни капельки не считался с общественными ценностями, для него важен был только человек сам по себе. Подумайте, какая нелепость: прикрываясь его именем, церковь на каждом шагу навязывает нам свою власть, а ведь вся его жизнь и его учение направлены против этого! И потом, мне нравится, что он водил дружбу с рыбаками и проститутками.
– Христос – богема? А вы заметили, что он настоящий Протей? Каждый толкует исторического Христа на свой лад. Он соединяет в себе великое множество богов. Попытайтесь-ка открыть подлинного исторического Иисуса! Вы будете снимать покров за покровом, и в конце концов окажется, что под самым последним просто-напросто ничего нет! Но при всем том вы правы. Христос – очень симпатичная личность. Чего я не выношу, – это христианства, оно сильно навредило Европе. Мне противны его оценки добра и зла, его нетерпимость, ненависть к жизни, ведь оно поклоняется Богу измученному, истерзанному, умирающему! Противен этот культ самопожертвования и сексуальные извращения – садизм, мазохизм, целомудрие…
Элизабет засмеялась, немного смущенная:
– Ну, вы уж слишком увлеклись!
– Вовсе нет. Я все это могу доказать, только придется потратить много времени, вам, пожалуй, надоест. Вспомните жития святой Екатерины Сиенской, святого Себастьяна и всех бесчисленных мучеников, посмотрите, как изображает их искусство, и скажите сами, каким инстинктам отвечает их культ и их изображение.
– В вас говорят протестантские предрассудки.