Матерь Энеева рода, отрада богов и людей, Афродита, Ты, что из священной своей обители с жалостью взираешь на скорбные поколения мужчин и женщин, и все вновь осыпаешь нас розовыми лепестками утонченного наслаждения, и ниспосылаешь нам блаженный сон, не оставь нас вовеки, о богиня, одари счастьем тех, кто чтит Тебя и взывает к Тебе! Утоли нашу жажду, несравненная дочь богов, ибо мы жаждем красоты.
До которой папе и маме Хартли и прочим им подобным поистине как до звезды небесной далеко…
Я говорю от имени военного поколения. J’aurais pu mourir; rien ne m’eut été plus facile. J’ai encore à écrire ce que nous avons fait… (Bonaparte à Fontainebleau – admirez l’érudition de l’auteur!).
Но отчего нам скорбеть, о Зевс, и отчего радоваться? Отчего рыдать, отчего насмехаться? Что такое поколение людей, стоит ли его оплакивать? Как листья, как листья на деревьях, возникают, распускаются и опадают поколение за поколением, говорит поэт. Нет! Как крысы на утлом корабле Земли, что несется сквозь звездный хаос навстречу неизбежной судьбе своей. Как крысы, мы плодимся, как крысы, деремся за кусок пожирнее, как крысы, грыземся друг с другом и убиваем себе подобных… И – о бурное веселье! – раздается голос некоего последователя Фомы Аквинского:
– Мир вам, влюбленные, спи с миром, о Джульетта!
В ту пору, о которой я пишу, – года за три, за четыре до войны, – все, что касается секса, занимало молодых мужчин и женщин не меньше, чем в наши дни или в любое другое время. Они бунтовали против домашнего очага с его извечной моралью, "предписывающей продолжение рода", – установка, при помощи которой государство превращает всех взрослых граждан в пролетариат в самом прямом смысле слова – в простых производителей потомства. И почти в такой же мере они бунтовали против "идеализма" Теннисона и прерафаэлитов, для которых любить, кажется, только и значит – держась за руки, прогуливаться в садах Гесперид. Но, не забудьте, фрейдизм (не путать с Фрейдом, об этом великом человеке все говорят, но никто его не читает) в ту пору почти еще не был известен. Люди еще не додумались все на свете переводить на язык сексуальных символов, и если вам случилось поскользнуться, наступив на банановую кожуру, никто не спешил объяснить вам, что в этом выразилось ваше тайное желание подвергнуться операции, без которой человек не может перейти в магометанскую веру. Люди думали, что заново открыли, как много значит чувственная сторона любви; им казалось, что при этом они не утратили и нежности, без которой ведь тоже нельзя, и сохранили мифотворческий, поэтический дар влюбленных – источник того, чему имя – красота.
В конце апреля Джордж и Элизабет поехали в Хэмптон Корт. Встретились около девяти утра на вокзале Ватерлоо, доехали поездом до Теддингтона и пошли через Буши-парк. Они захватили с собой очень скромный завтрак – и от безденежья и потому, что оба разделяли пифагорейское заблуждение, будто в еде необходима умеренность.
Они шли по траве длинными вязовыми аллеями.
– Какое небо голубое! – сказала Элизабет, запрокинув голову и вдыхая весеннюю свежесть.
– Да, а посмотрите, как сходятся вершины вязов, – настоящие готические арки!
– Да, а смотрите на молодые листочки – какая ослепительно-яркая, нетронутая зелень!
– Да, и все-таки сквозь листву еще виден стройный остов дерева; юность – и старость!
– Да, и скоро зацветут каштаны!
– Да, а молодая трава такая… Смотрите, Элизабет, смотрите! Лань! И два детеныша!
– Где, где? Я не вижу! Да где же они?!
– Вон там! Смотрите, смотрите, бегут направо!
– Да, да! Какие забавные эти маленькие! А какие грациозные! Сколько им?
– Я думаю, всего несколько дней. Почему они такие красивые, а грудные младенцы так безобразны?
– Не знаю. Говорят, они всегда похожи на своих отцов, правда?
– Touché! Но тогда, мне кажется, матери должны бы ненавидеть этих зверюшек, а они их любят.
– Не всегда. У одной моей подруги в прошлом году родился ребенок, она его не хотела, но все уговаривала себя, что полюбит его, когда он родится. А когда увидела новорожденного, ее охватило такое отвращение, что ребенка пришлось унести. Но потом она все-таки заставила себя о нем заботиться. Она говорит, что ребенок загубил ее жизнь и что она в нем ничего хорошего не видит, но теперь привязалась к нему и не перенесла бы, если б он умер.
– Вероятно, она не любила мужа.
– Нет, мужа она любит. Безумно любит.
– Ну, так, может быть, это не его ребенок.
– О-о! – Элизабет была немного шокирована. – Конечно же, это его ребенок! Просто она невзлюбила маленького, потому что он разлучил их с мужем.
– А долго они были женаты, когда родился ребенок?
– Не знаю… меньше года.
– Какое идиотство! – Джордж даже стукнул тростью оземь. – Пол-ней-шее идиотство! Какого черта они взяли и сразу навязали себе на шею младенца? Ясное дело, она несчастна и они "разлучились". Так им и надо.
– Но что же они могли поделать? То есть… я хочу сказать… раз уж так случилось…
– Боже милостливый, Элизабет, что у вас за допотопные понятия! Ничего не должно было "случиться". Есть разные способы…
– Все-таки, по-моему, это довольно противно.
– Ничего подобного! Вам так кажется, потому что вас с детства пичкали всяким чувствительным вздором насчет девической скромности. Это все тоже – табу, система запретов. А по-моему, если мы – люди, для нас это не должно быть просто делом случая, как для животных. Деторождением надо управлять. Это страшно важно. Может быть, это самая важная задача, стоящая перед нашим поколением.
– Но не думаете же вы, что никто не должен иметь детей?
– Ну конечно нет! Я так говорю иногда, когда падаю духом и становится тошно смотреть, до чего выродилось человечество: мы уже не люди, а какие-то жалкие пугала. Пусть рождается меньше детей, и пусть они будут лучше. Разве не безумие, что мы контролируем рождаемость у животных, а когда доходит до людей, даже обсуждать это не желаем? Откуда же возьмется хорошая порода, если мы плодимся без смысла и толку, как белые мыши?
– Д-да, но, Джордж, дорогой, нельзя же так вмешиваться в чужую жизнь!
– А я и не предлагаю вмешиваться. Но, по-моему, если люди будут достаточно знать и мы избавимся от навязанных нам запретов, все и сами захотят иметь лучшее потомство. Понятно, это личное дело каждого, незачем вводить нелепые правила сэра Томаса Мора и выставлять обнаженную молодежь на суд скромных матрон и мудрых старцев. Нечего старикам мешаться в страсти молодых! К чертям стариков! Но тут важно другое. Вас возмущает положение женщины в прошлом и наши мерзкие средневековые законы, – да это всех разумных женщин возмущает и некоторых мужчин тоже. Вы хотите, чтобы женщины были свободны и могли жить более полной, интересной жизнью. Я тоже этого хочу. Каждый мужчина, если он не жалкий кретин, предпочтет, чтобы женщины стали умнее и великодушнее, а не оставались невежественными, запуганными, угнетенными, тихими и покорными, – от этого они теперь хитрые, злые и втайне только и мечтают отплатить за все свои обиды. Но избирательное право тут не поможет. То есть, конечно, пускай женщины тоже голосуют, раз им хочется. Но кому и на кой черт оно нужно, это право голоса? Я бы с радостью отдал вам свое, если б оно у меня уже было. Вы поймите главное: когда женщины – все женщины – научатся управлять своим телом, у них будет огромная власть. Они будут сами решать, они смогут родить ребенка, когда пожелают и от кого пожелают. Перенаселение ведет к войне точно так же, как торгашеская жадность, и дипломатическое шулерство, и безмозглый патриотизм. Вот толкуют о забастовке горняков. Поглядел бы я на всеобщую забастовку женщин! Они за год поставят на колени все правительства на свете. Как в "Лисистрате", знаете, но уж на этот раз они не потерпят поражения.
– Ох, Джордж, что вы только выдумываете! Давно я так не смеялась!
– Что ж, смейтесь. Но я говорю серьезно. Конечно, так согласованно действовать сразу во всем мире не удастся. Прежде всего, не стоило бы объявлять о такой забастовке во всеуслышание, ведь у правительств нет совести, они пойдут на любое мошенничество и на любое насилие, чтобы поддержать свою гнусную власть…
Они миновали Буши-парк, пересекли дорогу и вошли в дворцовые ворота. Между оградой, примыкавшей к Большой Аллее, тюдоровским дворцом и другой высокой стеной раскинулись "заросли", иначе говоря, старый сад, разбитый по величественному плану Бэкона. Это одновременно и сад и дикие заросли, то есть он засажен руками человека, и порою растения прореживают или заменяют другими, но все здесь растет вольно, как бог на душу положит. Джордж и Элизабет остановились, охваченные внезапным восторгом, какой овладевает при виде красоты лишь немногими молодыми чуткими сердцами. Могучие вековые деревья, которым здесь жилось вольнее и спокойнее, чем их собратьям во внешнем парке, вздымали вверх огромные веера сверкающей золотисто-зеленой листвы – она трепетала под легким ветерком, поминутно менялись ее узоры на фоне ласкового голубого неба. Только что развернулись бледные сердцевидные листья сирени, на тонких стеблях качались гроздья нераскрывшихся бутонов, – скоро они вскипят белой и нежно-лиловой пеной цветенья. Под ногами расстилалась густая зелень некошеных трав, подобно зеленеющему вечернему небу, на котором вспыхивают тугие созвездия цветов. Вон блеснул мягко изогнутый желтый рожок дикого нарцисса; вот еще нарцисс, из белоснежного рюша заостренных лепестков выступает его золотая головка; и пышный махровый нарцисс между ними – точно напыщенный купец между Флоризелем и Пердитой. Пьяняще пахнут жонкили, всюду кивают их кремовые головки, по нескольку на одном стебле; звездный нарцисс на высоком, гибком и крепком стебельке всегда настороже, всегда зорко смотрит вокруг и ничуть не похож на томного юношу, заглядевшегося на свое отражение в воде; хрупкие пепельно-голубоватые соцветия морского лука теряются в буйных зарослях трав; и всюду виднеются голубые, белые, красные гиацинты – гроздья бесчисленных кудрявых колокольчиков на плотном стебле. А среди них возвышаются тюльпаны – алые, точно пузырьки темного вина; желтые, похожие скорее на чашу, чувственно раскрывающиеся навстречу нетерпеливым мохнатым пчелам; крупные, алые с золотом – гордые и мрачные, точно стяг испанских королей.
Цветы английской весны! Какой ответ нашей смехотворной "мировой скорби", какое спасение, какой кроткий укор озлобленью, и алчности, и отчаянью, какой целительный бальзам для раненых душ! Какая прелесть эти гиацинты и нарциссы, лучшие цветы в году, – такие скромные, задушевные, бесхитростные, они нимало не стремятся подражать вычурным красавцам – баловням садовника. Весенние цветы английских лесов, такие неожиданные под нашим хмурым небом, и цветы, которые так нежно любит и так заботливо холит каждый англичанин в своем опрятном пышно разросшемся саду, – столь же неожиданно прекрасные, как поэзия нашего хмурого народа! Когда неизбежное fuit Ilium погребально зазвучит над Лондоном среди убийственного грохота огромных бомб, в зловонии смертоносных газов, под рев аэропланов над головой, вспомнит ли завоеватель с сожалением и нежностью о цветах и поэтах?..
Когда Джордж во время одной из наших с ним прогулок пересказал мне суть этого разговора с Элизабет, я постарался не выдать, насколько он меня позабавил и заинтересовал. Бывают такие движения, слова, поступки, которые не только могут привлечь нас к человеку или оттолкнуть, но словно бы раскрывают и объясняют его. Больше того, иной раз они как бы раскрывают эпоху. Кому не случалось испытать, как влечет к себе или, напротив, вызывает отвращение чужое тело. Вот, например, я всегда восхищался стихами одного поэта; но когда я впервые встретился с ним, он пытался взять за руку одну молодую девушку. Само по себе это меня ничуть не покоробило, напротив. Но ужасно было видеть, как огромная, безобразная, багровая лапа с узловатыми пальцами и обкусанными грязными ногтями пытается завладеть чистенькой пухлой ручкой моей юной приятельницы… Потом всякий раз, как я читал его стихи, я невольно вспоминал эту руку – страшную, как рука мистера Хайда в фильме с участием Барримора…
Не без умысла я так подробно рассказываю об этих первых беседах Джорджа с Элизабет и Джорджа вывожу на первый план. Они многое объясняют, – мне, во всяком случае, они объяснили многое. В них раскрывается характер Джорджа, и в то же время они "проливают свет" (как выражаются люди ученые) на состояние умов того поколения, мужская половина которого почти вся погибла, не дожив и до тридцати лет. Обычно Джордж был очень молчалив. Как почти все думающие люди, он мало имел в запасе мелкой словесной монеты и не терпел пустопорожней болтовни. Но если собеседник был ему по душе, он становился разговорчив. О, тут он говорил без умолку! Его живо занимала каждая новая мысль, живо занимал тот отклик, какой будило каждое явление в его душе; а другие люди и чужая жизнь его не так уж занимали, – разве что отвлеченно, в общих чертах. Он мигом замечал в любом обществе девушку с лицом, будто выписанным кистью Боттичелли (в те дни люди еще восхищались Боттичелли и девушки старались походить на его мадонн), но он никогда не заметил бы, скажем, некрасивой женщины, по лицу которой можно угадать, что она любит красивого хозяина дома, без памяти влюбленного в свою молодую жену. Итак, темой всех разговоров Джорджа были либо отвлеченные идеи, либо непосредственные впечатления. Идеи он любил просто до неприличия. Стоило бросить ему какую-то новую мысль, и он ловко и радостно ловил ее на лету, как хватает тюлень в зоологическом саду брошенную сторожем рыбу.
Разумеется, вполне естественно, чтобы молодежь интересовалась идеями, исполненными для нее новизны, хотя, быть может, изрядно потрепанными с точки зрения людей постарше. Но молодежь военного поколения, мне кажется, чересчур увлеклась идеями грандиозных социальных реформ. Англия кишела реформаторами. Почему – честно говоря, не знаю. Быть может, тому виною политический идеализм Рескина и Уильяма Морриса, подкрепленный куда более разумными трудами фабианцев. Не было человека, который не стремился бы строить царство Божие на земле, и какие только для этого не предлагались планы! В наши дни эта страсть уже завладела возвышенными умами бескорыстных членов профсоюза и в известной мере захватила даже сельскохозяйственных рабочих. Так что сейчас вы можете услышать в Хайд-парке, в кабачке или в вагоне третьего класса изрядно перевранные отголоски разговоров, какие велись в интеллигентских кругах лет двадцать тому назад. Восхитительное, радующее душу зрелище: пролетариат с нетерпением ждет наступления золотого века, невозможного во все времена и вдвойне невозможного после катастрофы, которая ввергла интеллигенцию в пучины шпенглерианского пессимизма, а малодушных или самых циничных бросила в насмешливые объятия святой церкви…
Джордж тоже заразился социально-реформистской чушью. Он все на свете неизменно расценивал "с точки зрения нашей страны", а еще того чаще – "с точки зрения человечества". Быть может, то были плоды полученного им в школе воспитания в духе зада-империи-предназначенного-получать-пинки. Я знаю, что он яростно и с похвальным презрением противился этому духу, но ведь с кем поведешься – от того и наберешься. Вероятно, в молодости всегда так, хотя сам этого и не замечаешь. Как я говорил Джорджу несколько лет спустя, он был совершенно прав, стараясь заранее честно и откровенно все обсудить с Элизабет, – но только этой чушью насчет улучшения человеческой природы, и прав женщин, и предотвращения войн при помощи контроля над рождаемостью он отпугнул бы любую девушку, если бы она уже не решила твердо, что он-то ей и нужен. Как совратитель он не мог бы избрать худшей стратегии, – хотя en passant стоит заметить, что "совращение" принадлежит к числу тех безнадежно устаревших понятий, которые существуют только в заплесневелых мозгах законников и преобразователей общества, ибо в девяти случаях из десяти если и есть совратитель, то это не мужчина, а женщина. На мой взгляд, Джордж должен был объяснить Элизабет простейшие истины, напомнить, что в нынешних условиях не следует производить на свет детей, если вы не сочетались законным браком, так как детям от этого приходится плохо; впрочем, иной раз на это можно пойти сознательно, в знак протеста против дурацких предрассудков. Далее, он должен был растолковать, что слишком рано и бездумно обзавестись ребенком – значит отравить себе радость чувственных наслаждений. А затем следовало доказать, что любовь – это искусство, искусство не простое, которым почти все, а особенно "благовоспитанные" англичане, себе же на беду, совершенно напрасно пренебрегают. Трудно поверить, но это чистая правда: тысячи и тысячи вполне порядочных людей презирают женщину, если заподозрят или убедятся, что она хоть в малой мере испытывает наслаждение от близости с мужчиной. А потом они еще недоумевают, почему женщины сварливы и вечно всем недовольны…