Смерть героя - Ричард Олдингтон 3 стр.


Элизабет и Фанни нелепыми карикатурами не назовешь. К войне они приспособились на диво быстро и ловко, так же как позднее применились к послевоенным порядкам. Обеим была присуща жесткая деловитость, что отличала женщин в те военные и послевоенные годы; обе умело маскировали извечную хищность, собственнический инстинкт своего пола дымовой завесой фрейдизма и теории Хэвлока Эллиса. Слышали бы вы, как они обо всем этом рассуждали! Обе чувствовали себя весьма свободно на высотах "полового вопроса", в дебрях всяческих торможений, комплексов символики сновидений, садизма, подавленных желаний, мазохизма, содомии, лесбиянства и прочая и прочая. Послушаешь и скажешь – до чего разумные молодые женщины! Вот кому чужд всякий сентиментальный вздор, уж они-то никогда не запутаются в каких-нибудь чувствительных бреднях. Они основательно изучили проблемы пола и знают, как эти проблемы разрешать. Существует, мол, близость физическая, близость эмоциональная и, наконец, близость интеллектуальная, – и эти молодые особы управляли всеми тремя видами с такой же легкостью, с какою старый опытный лоцман проводит послушное судно в самую оживленную гавань Темзы. Они знали, что ключ ко всему – свобода, полная свобода. Пусть у мужчины есть любовницы, у женщины – любовники. Но если существует "настоящая" близость, ничто ее не разрушит. Ревность? Но такая примитивная страсть, конечно же, не может волновать столь просвещенное сердце (бьющееся в довольно плоской груди). Чисто женские хитрости и козни? Оскорбительна самая мысль об этом. Нет уж! Мужчины должны быть "свободны", и женщины должны быть "свободны".

Ну а Джордж, простая душа, всему этому верил. У него был "роман" с Элизабет, а потом "роман" с ее лучшей подругой Фанни. Джордж считал, что надо бы сказать об этом Элизабет, но Фанни только пожала плечами: зачем? Без сомнения, Элизабет чутьем уже все поняла – и гораздо лучше довериться мудрым инстинктам и не впутывать в дело наш бессильный ум. Итак, они ни слова не сказали Элизабет, которая ничего чутьем не поняла и воображала, что Джордж и Фанни "сексуально антипатичны" друг другу. Все это было в канун войны. Но в 1914 году у Элизабет случилась задержка, и она вообразила, будто беременна. Ух, что тут поднялось! Элизабет совсем потеряла голову. Фрейд и Хэвлок Эллис тотчас полетели ко всем чертям. Тут уж не до разговоров о "свободе"! Если у нее будет ребенок, отец перестанет давать ей деньги, знакомые перестанут ей кланяться, и ее уже не пригласят обедать у леди Сент-Лоуренс, и… Словом, она вцепилась в Джорджа и мигом положила его на обе лопатки. Она заставила его раскошелиться на специальное разрешение, и они сочетались гражданским браком в присутствии родителей Элизабет, – те и опомниться не успели, сбитые с толку ее неожиданным замужеством. Отец Элизабет попытался было возражать – ведь у Джорджа ни гроша за душой, а миссис Уинтерборн разразилась великолепным драматическим посланием, закапанным слезами: Джордж – слабоумный выродок, – писала она, – он разбил ее нежное материнское сердце и нагло растоптал его ради гнусной похоти, ради мерзкой женщины, которая охотится за деньгами Уинтерборнов. Поскольку никаких денег у Уинтерборнов не осталось и старик изворачивался и перехватывал в долг, где только мог, обвинение это было, мягко говоря, чистейшей фантазией. Но Элизабет одолела все препоны, и они с Джорджем поженились.

После свадьбы Элизабет вновь вздохнула свободно и стала вести себя более или менее по-человечески. Тут только она догадалась посоветоваться с врачом; он нашел у нее какую-то пустячную женскую болезнь, посоветовал месяц-другой "избегать сношений" и расхохотался, услышав, что она считает себя беременной. Джордж и Элизабет сняли квартирку в Челси, и через три месяца Элизабет снова стала весьма просвещенной особой и ярой поборницей "свободы". Успокоенная заверениями доктора, что у нее никогда не будет детей, если только она не подвергнется особой операции, она завела "роман" с неким молодым человеком из Кембриджа и сказала об этом Джорджу. Джордж был удивлен и обижен, но честно играл свою роль и по первому же намеку Элизабет благородно уходил на ночь из дому. Впрочем, он не так страдал и не столь многого был лишен, как казалось Элизабет: эти ночи он неизменно проводил у Фанни.

Так продолжалось до конца 1915 года. Джордж, хоть он и нравился женщинам, обладал особым даром вечно попадать с ними впросак. Скажи он Элизабет о своем романе с Фанни в ту пору, когда она была по уши влюблена в своего кембриджского поклонника, она, конечно, примирилась бы с этим, и все сошло бы гладко. На свое несчастье, Джордж свято верил каждому слову и Фанни, и Элизабет. Он ни минуты не сомневался, что Элизабет прекрасно знает о его отношениях с Фанни, а если они об этом не говорят, так только потому, что "подобные вещи вполне естественны" и "мудрствовать лукаво" тут совершенно незачем. Но однажды, когда кембриджец стал уже немного надоедать Элизабет, ее поразило, с какой охотой Джордж приготовился "убраться" на ночь из дому.

– Но послушай, милый, – сказала она, – ведь ночевать каждый раз в гостинице очень дорого. По карману ли это нам? И ты ни капельки не сердишься?

– Конечно нет, – наивно ответил Джордж. – Просто я забегу к Фанни и переночую, как всегда, у нее.

Разразилась буря: сначала на Джорджа накинулась Элизабет, потом Фанни, и, наконец, в довершение всего – битва, достойная быть воспетой Гомером, – Элизабет накинулась на Фанни. Бедняге Джорджу до того все это осточертело, что он ушел добровольцем в пехоту, – записался в первом попавшемся вербовочном пункте, и его тотчас отправили в учебный лагерь в Мидленде. Но, разумеется, это ничего не решило. Элизабет была разгневана, и Фанни была разгневана. Ахилл сражался с Гектором, и Джордж оказался в роли убитого Патрокла. Ни та ни другая, в сущности, не пылали такой уж неодолимой страстью к Джорджу, но каждая во что бы то ни стало стремилась выйти победительницей и "отбить" его, причем весьма вероятно, что, "отбив" его у другой, победительница очень быстро охладела бы к своему трофею. Итак, обе писали ему нежные, прочувствованные, исполненные "понимания" письма и ужасно жалели его – мученика, изнывающего под ярмом армейской муштры. Элизабет приезжала в Мидленд и прибирала его к рукам на все воскресенье; но как-то она "закрутила роман" с молодым американским летчиком, и очередное воскресенье Джордж, получив неожиданно отпуск, провел с Фанни. Джордж плохо понимал женщин, по этой части он был туповат. Он очень любил Элизабет, но очень любил и Фанни тоже. Не поддайся он на болтовню о "свободе", сохрани в тайне от Элизабет свои отношения с Фанни, он мог бы вести вполне завидную двойную жизнь. На свою беду, он не понимал и так и не понял до конца своих дней, что обе они только болтали о "свободе", хотя он-то все принимал за чистую монету. И он писал им обеим глупейшие письма, способные только разозлить их, – в письмах к Элизабет расхваливал Фанни, в письмах к Фанни превозносил Элизабет, толковал о том, как обе они ему дороги; он, видите ли, новый Шелли, Элизабет – вторая Мери Годвин, а Фанни – Эмилия Вивиани. Он писал им в том же духе и из Франции, до самого конца. И так и не понял, каким он был, в сущности, ослом.

Разумеется, не успел Джордж ступить на корабль, который должен был отвезти его в Булонь, на базу английских войск, как и Элизабет, и Фанни с увлечением завели новые романы. Они продолжали воевать из-за Джорджа, но только между делом, чисто символически – больше назло друг другу, потому что для обеих он теперь был бы лишь обузой.

Телеграмма из военного министерства не застала Элизабет: она вернулась домой только к полуночи, и не одна – ее провожал очаровательный молодой художник-швед, они только что познакомились в одной веселой компании в Челси. Элизабет там выпила лишнее, а швед – рослый, красивый белокурый молодец – так и пылал, разгоряченный любовью и виски. Телеграмму и несколько писем подсунули под дверь, и они валялись на коврике у порога. Элизабет подобрала их и, повернув выключатель, машинально вскрыла телеграмму. Швед стоял рядом, глядя на нее влюбленными и пьяными глазами. Невольно Элизабет вздрогнула и слегка побледнела.

– Что случилось?

Она рассмеялась своим чуточку визгливым смешком и положила письма и телеграмму на стол:

– Военное министерство с прискорбием извещает меня, что мой муж пал на поле брани.

Теперь вздрогнул швед:

– Ваш муж?.. Так, может быть, мне лучше…

– Не дурите, – резко сказала Элизабет. – Он давным-давно стал мне чужим. Пускай она горюет, а я и не подумаю.

Все-таки она немножко всплакнула в ванной; но швед и впрямь оказался очень предупредительным любовником. Притом они выпили немало коньяку.

На другой день Элизабет написала Фанни – впервые после нескольких месяцев молчания:

"Пишу тебе всего несколько слов, дорогая: я получила телеграмму из военного министерства с извещением, что Джордж убит четвертого во Франции. Я подумала, что эта новость будет для тебя не таким ударом, если ты узнаешь ее от меня, а не как-нибудь случайно. Когда наплачешься, загляни ко мне, и мы вместе справим поминки".

Фанни ей не ответила. Она все-таки любила Джорджа и решила, что Элизабет просто бессердечная. Но и Элизабет все-таки любила Джорджа, только считала, что Фанни незачем об этом знать. Я часто встречался с Элизабет, улаживая имущественные дела Джорджа, – в сущности, после него только и осталось, что обстановка их квартиры, книги, скудный текущий счет в банке, несколько облигаций военного займа, да еще кое-что причиталось ему за довоенные работы, и Элизабет имела право на пенсию. Но, чтобы навести в этих делах какой-то порядок, требовалась изрядная переписка, и Элизабет с радостью препоручила ее мне. Раза два я виделся и с Фанни и передал ей кое-какие пустяки, оставленные для нее Джорджем. Но я ни разу не видел их вместе – они избегали друг друга; а покончив с обязанностями душеприказчика, я уже почти не встречался ни с той ни с другой. Фанни в 1919 году уехала в Париж и вскоре вышла замуж за художника-американца. Однажды вечером, в 1924 году, я видел ее в Доме Инвалидов с большой компанией, премило одетую и сильно накрашенную. Она смеялась и кокетничала напропалую с каким-то пожилым американцем – должно быть, покровителем искусств – и, похоже, не очень-то горевала о Джордже. Да и с чего бы ей горевать?

А вот Элизабет покатилась по наклонной плоскости. После смерти отца ее доходы удвоились, притом она получала вдовью пенсию за Джорджа – и теперь в "артистической" среде, где кошельки у всех довольно тощие, считалась женщиной со средствами. Она много путешествовала, причем никогда не расставалась с вместительной фляжкой коньяку, и любовников у нее было слишком много, что отнюдь не шло ни ей, ни им на пользу. Несколько лет я ее не встречал, потом – с месяц тому назад – столкнулся с нею в Венеции, на углу Пьяццетты. Она была со Стэнли Хопкинсом – одним из тех весьма ловких молодых литераторов, которые никак не решат, что им больше по вкусу – двуполая любовь или однополая? Недавно вышел в свет его роман, уж до того ловко написанный, до того сверхоригинальный, и ультрасовременный, и остроумный, и полный выпадов по адресу людей всем известных, что автор немедленно прославился, особенно в Америке: здесь Хопкинсово беспардонное вранье приняли за чистую монету и (vide отзывы печати) за "потрясающее обличение развращенной британской аристократии". Мы пошли втроем к Флориану есть мороженое; потом Хопкинсу понадобилось что-то купить, и он ушел, оставив нас на полчаса одних. Элизабет очень остроумно щебетала, – имея дело с Хопкинсом, надо быть остроумной, не то помрешь от стыда и унижения, – но даже не заикнулась о Джордже. Джордж – это был скучный эпизод скучного прошлого. Она объявила мне, что они с Хопкинсом не намерены вступать в брак: они не желают мараться, разыгрывать комедию "узаконенного спаривания", но, вероятно, будут и дальше жить вместе. Хопкинс не только преуспевающий романист, но и очень богатый молодой человек – закрепил за нею тысячу фунтов в год, так что они теперь оба "свободны". Элизабет выглядела не более несчастной, чем все наше потрепанное, отравленное цинизмом поколение; но она не расставалась с флягой.

В тот вечер, поддавшись на уговоры, я выпил слишком много коньяку и поплатился за свою глупость бессонной ночью. Но, конечно, в долгие, томительные часы без сна меня не мучила бы так мысль о Джордже, не будь этой неожиданной встречи с Элизабет. Не то чтобы я воздвиг в сердце своем алтарь покойнику, но я убежден, что, кроме меня, ни одна живая душа в целом свете о нем и не вспоминает. Быть может, только я один любил Джорджа бескорыстно, ради него самого. Понятно, в то время, когда он погиб, его смерть не так уж меня поразила – в тот день мой батальон потерял восемьдесят человек убитыми, а потом наступило перемирие, и я распрощался с армией, будь она проклята, и у меня было своих забот по горло – надо было начинать сызнова штатскую жизнь и приниматься за работу. В сущности, первые два-три года после войны я не думал о Джордже. Но потом стал думать, и немало – и, хоть я совсем не суеверен, мне даже стало казаться, что это он сам, Джордж (бедный истлевающий скелет), хочет напомнить мне о себе. Я отчасти знал, отчасти угадывал, что все, на кого он надеялся, его уже забыли или, во всяком случае, не очень-то его оплакивают и удивились бы, но вовсе не обрадовались, вернись он вдруг живым, как те герои романов, которые от контузии теряют память и приходят в себя через семь лет после прекращения военных действий. Отец Джорджа нашел утешение в религии, мать – в своем шейхе, Элизабет – в "неузаконенном спаривании" и коньяке, Фанни – в слезах и браке с художником. А я ни в чем не искал утешения, я тогда не понимал, что смерть Джорджа как-то лично меня касается; чувство это затаилось в душе и терпеливо ждало, пока наступит его черед.

Солдатская дружба в годы войны – это совсем особенная, настоящая, прекрасная дружба, какой теперь нигде не сыщешь, по крайней мере в Западной Европе. Хочу сразу же разочаровать завзятых содомитов из числа моих читателей: решительно заявляю раз и навсегда, что в этой дружбе не было и намека на однополую любовь. Долгие месяцы, даже годы, я жил и спал среди солдат и с некоторыми был дружен. Но ни разу я не слыхал ни одного сколько-нибудь двусмысленного предложения; ни разу не видел никаких признаков содомии, и никогда ничто не давало мне повода заподозрить, будто подобные отношения существуют. Впрочем, я был с теми, кто воевал. За то, что делалось в тылу, я не отвечаю.

Нет, нет. Тут не было и тени содомии. Это была просто человеческая близость, товарищество, сдержанное сочувствие и понимание, связующее самых обыкновенных людей, измученных одним и тем же страшным напряжением под гнетом одной и той же страшной опасности. Все очень буднично, никакого драматизма. Билл и Том служат в одном взводе, или Джонс и Смит – младшие офицеры в одной роте. Если они – рядовые, они вместе выходят в наряд, в дозор, шагают гуськом на передовую, на смену тем, кто уже отсидел в окопе, выпивают в одном кабачке и показывают друг другу фотографии матери или девчонки. А если они офицеры – встречаются на дежурстве, вместе идут добровольцами на рискованную вылазку, выручают друг друга, если надо соврать высокому начальству, обходятся одним денщиком на двоих, держатся рядом в бою, на отдыхе вместе ездят верхом и застенчиво рассказывают друг другу об оставшихся в Англии невестах или женах. Если их раскидало в разные стороны, они с месяц ходят мрачные, а потом заводят новую дружбу. Но только отношения эти, как правило, очень настоящие, искренние и бескорыстные. Разумеется, такая дружба во Франции бывала крепче, чем в Англии, на фронте – сильней и глубже, чем в тылу. Наверно, человеку необходимо кого-то любить – совершенно независимо от "любви" чувственной. (Говорят, заключенные в одиночке привязываются к паукам и крысам.) Солдат, а особенно солдат 1914–1918 годов – тот, кто воевал на чужой земле, оторванный от всех близких, от женщин и друзей, и не имел под рукой даже собаки, к которой он мог бы привязаться, – волей-неволей должен был полюбить другого такого же солдата. Но лишь очень немногие остались друзьями после того, как война кончилась.

Я провел семь месяцев во Франции и месяц в отпуске и настроен был достаточно мрачно, когда меня затем отправили в учебный офицерский лагерь, расположенный в живописном, но глухом уголке Дорсета. Я уныло слонялся по лагерю в ожидании обеда (предстояло на время забыть окопные привычки и обедать по всем правилам хорошего тона) и столкнулся с другим таким же неприкаянным. Это был Джордж; его в тот день провожали на поезд Элизабет и Фанни (тогда я этого не знал), и он тоже был мрачнее тучи. Мы перекинулись несколькими словами, причем оказалось, что мы оба из экспедиционного корпуса (почти все остальные были из других частей) и жить будем в одной казарме. Оказалось также, что у нас есть кое-какие общие вкусы, и мы стали друзьями.

Джордж пришелся мне по душе. Начать с того, что он был единственный во всем этом чертовом лагере, кого интересовали не только выпивка, девчонки, гулянки, война, похабные анекдоты и гарнизонные сплетни. Джордж очень увлекался новой живописью. Когда он сам брался за кисть, получалась, по его словам, просто "нестоящая мазня", но до войны он неплохо зарабатывал, печатая в газетах критические заметки о живописи, и получал комиссионные, скупая для богатых коллекционеров картины современных художников, главным образом немцев и французов. Мы давали друг другу те немногие книги, которые захватили с собой, и Джордж пришел в восторг, узнав, что я напечатал две книжечки стихов и даже встречался с Йейтсом и Маринетти. Я рассказывал ему о новой поэзии, он мне – о новой живописи; и думаю, мы помогли друг другу сохранить душу живую. Вечерами мы сражались в шахматы, а если погода стояла хорошая, отправлялись побродить. Джорджа не привлекало гулянье с девчонками, меня тоже. Поэтому в субботние вечера и по воскресеньям мы пускались в дальние походы по голым и все же красивым холмам Дорсета, обедали в какой-нибудь сельской гостинице получше и мирно распивали бутылку вина. Все это поддерживало наш "дух", потому что и он и я твердо решили про себя не поддаваться армейскому скотству. Бедняге Джорджу пришлось куда хуже, чем мне. Его больше тиранили, пока он был рядовым, он попал в худшую переделку во Франции, да еще мучился болезненной замкнутостью, не умел никому довериться – тому виной была нелепая семейная жизнь и его отвратительная мамаша. Без сомнения, он за всю свою жизнь никому столько не рассказывал о себе, так что в конце концов я узнал о нем очень многое, если не все. Он рассказал мне об отце и матери, об Элизабет и Фанни, о своем детстве и о том, как он жил в Лондоне и в Париже.

Назад Дальше