Старый Валаам - Иван Шмелев 7 стр.


IX. Святости. – В большом скиту. - Вразумление

Под сводами ворот, в заломе, – монастырская лавка "святостей". Строгий монах-хозяин не предлагает богомольцам свои товары: не умеет, что ли, – или грехом считает. Ответит только, сколько стоит. Скажет – и стоит в раздумье. Все – только для богомольца из народа. Валаам не угождает случайному туристу, нет ему дела до туристов: лучше бы их и не было, соблазна меньше. Старый Валаам – суров. Богомолец его – по нем, простецкий, трудовый, духовно-постный: требует крестики и образочки, "из жития", картинки-притчи. Слышишь только:

– Для святого угла бы… за полтинник.

– Из божественного… наставительного чего бы.

Или редко: "Библию бы, настоящую большую, самую… чтобы уж и внукам проникалось, сколько годов все собирался, со святого места…"

Нам хочется чего-нибудь из местного.

– Нет ли у вас валаамского чего-нибудь, художественного?

Монах не понимает. Смотрит недоверчиво, как будто: "Эти питерские, из чистых… развлекатели, все бы им для забавки…" – думает так, пожалуй:

– Это чего, худо-ственного… как разуметь?

Стараюсь объяснить попроще: ну поделок из валаамского гранита… ну пресс-папье, каких-нибудь фигурок… на письменный бы стол… Он не понимает, что за пресс-папье!

Стоит – молчит.

– Может быть, ларчик для колец… такой, изящный? На Урале делают такие…

Нет, молчит.

– Тут для богомольцев, "святости"… поделок нету.

Фи-гурки?.. Из валаамского гранита? Игру-шки?!.

– В Питере… там всякие безделки. Тут – "святости".

На Валааме не тратят время на безделки. Рыбу на удочку не ловят: баловство. В проливе не купаются: грех, вода святая. По грибы, по ягоды ходить для развлеченья – прихоть: ходят в послушание, во благовремении, для обихода.

Есть только деревянные изделия – святыньки: крестики из можжевелки, из кипариса-дерева, свято-афонского, да ложки с видом Валаама и "благословеньем" на черенке: станешь вкушать – о Валааме вспомнишь.

Мы выбираем ложки.

Древний старичок, совсем слепой, что-то ковыряет за прилавком – нанизывает большой иглой оливковые косточки, свято-афонские, для четок. При каждом новом покупателе он еле подымается с отлакированной годами табуретки и не голосом, а выдыханьем – до того он слаб – смиренно предлагает свое изделие: "На святую обитель, пожертвуйте… тридцать хоть копеечек, щедрость ваша…" Мы покупаем четки. Старичок светится улыбкой, поверяет угрюмому монаху, как ребенок: "Дал Господь-то… вот и еще четочки приняли… сла-ва Тебе, Создателю…" Он детски счастлив, что еще может послужить обители во славу Господа. Вспоминаю и корю себя: зачем не взял у него еще, еще, все четки, какие только были. Вот бы доставил радость! Ведь труд для него – святое, подвиг, как молитва. На Валааме все в трудах: от самого игумена, от столетнего схимонаха до мальчугана-монашенка, привезенного отцом "на выправку", по обещанию, "для Бога". Здесь все в работе – и душа, и тело. И все – во имя. С зари до зари. А ночь? Да есть ли ночь на Валааме! Чуть забылись, а в половине 2-го ночи очередной "будильщик" призывает: "Вре… мя пе-нию… мо… ли-тве ча… а-а-ас!.." И все звонит, звонит.

А вот и схимонахи на фотографии. Это купить необходимо: это уж – "валаамское", туземное. Десять их, в схимах-колпаках, с крестами, костями, черепами. Стоят рядком, потупясь, смиренные. Должно быть – непривычно было. Но – надо было. Во главе – игумен. Надо было: требовал народ, "из святостей", под образа, украсить "святой угол". Это – свет Валаама, его слава. Какие лики! Святые старцы, из древности, – отцы. Самый высокий – схимонах Иоанн, молчальник, четырнадцать лет молчал. А вот с краю схимонах Сергий, смиреннейший. Долгие годы мучительно страдал в болезнях и, несмотря на боли, ни единой службы не опустил. Мне про него рассказывали на Валааме.

Сильный духом был смиренный Сергий. Болезнь "заживо его съедала". Какая – неизвестно. Болел он долго, таял. Может быть, и рак. Однажды за долгой службой не смог и он преодолеть ужасной боли. Подошел, подполз к своему старцу-духовнику в слезах – может быть, в слезах стыда за немощность, – и стал просить: "Отпусти, отче, в келью… помираю… благослови отойти…" Но строг был старец. Мотнул головой, сказал: "А кто канон будет стоять за тебя! Правило кто слушать будет?" – "Невмоготу, отче, силы нет стоять…" – "Не можешь стоять – сиди". – "Ох, не могу уж и сидеть, отче…" – "Не можешь сидеть – лежи. Лучше во храме Божием отойти, на молитве стоя". И не отпустил. И выстоял смиренный Сергий.

Рассказывал мне о его кончине инок Серафим:

– При храме нес я послушание. Помню, кончилась обедня. Подходит ко мне схимонах Сергий – чуть шепчет, как дуновение от ветерка: "Прощай, отец Серафим… прощай…" А сам так-то светло плачет, обильными слезами. А я раньше еще приметил, как он во всю святую литургию плакал… так-то плакал! И вопрошаю его: "Чего ты, отче Сергие, так плачешь?" А он мне, как бы дуновением, чу-уть слыхать, во сне уж будто: "Ах, отче Серафиме… кабы всегда так пели, как нонче… век бы не ушел… как ангельские гласы… и уж так мне хорошо-сладостно, оттого и плачу… будто я был на небесах…" И вся мантия у него заплакана… вся мокрая-мокрая от слез. – "И причастился я Св. Христовых Тайн… и так-то теперь легко мне… и боли мои не мучают, уснули…" Полобызались мы в плечико. А как стали звонить к вечерне, он и преставился. А это уж дух его тленное попрал, боль и уснула… заранее одухотворился. Вот был смиренный!..

Нам понравился образ угодника: светлый проникновенный лик. Спрашиваю угрюмого монаха: чья работа.

– Отца Алипия. Иконописной ведает.

Алипия… Я вспомнил. Говорили мне про него.

– Когда-то в высокой академии учился, медали золотые получал за свои картинки… "мир" писал.

Теперь не пишет "мира": иконы только. Когда-то не совладал с бореньем, оставил Валаам.

– Духа не смог смирить… Перестал спать, мутился.

И вернулся – покорился Валааму. Не стал уходить в леса, на острова, писать в безмолвии природу Божью. Принял постриг. Пишет святые лики только. Я возмущался таким порабощением: вытравил из него Валаам живую душу! Мне говорили:

– Нет, не так все это. Наш Валаам освободил ему живую душу, а не поработил. Святые лики ниже, что ли, по-вашему, земной красы, которая прахом распадается? Святой лик есть отображение Господня Света. Ну-ка, напишите кистью Господень Свет?.. Тут уж не живописное искусство, а благодать Господня. Вот наш о. Алипий теперь и прозирает духом, ищет в ликах Господень Свет… подвиг высокий принял. Никакое не порабощение, а воодушевление. Нетленное пишет, небесно-вечную красоту.

Теперь я знаю: высокое искусство в вечном.

Шестой час вечера. Солнце совсем над лесом, скоро за Валаам укроется. Надо бы в Большой Скит, неподалеку; завтра в Коневский едем, а там – отъезд. Не поздно ли? О. Антипа советует, даже понуждает мягко:

– Ножки у вас молоденькие, чего вам – поздно! Поглядите наш Большой Скит, строгие там подвижники, и строение богатое, храм какой. Только супругу-то не впустят, женский пол только на Престол пускают, в день Всех Святых. Ну что же, проводите супруга, за воротами обождете. Ишь, дружные вы какие, все-то вместе. А то и на лошадке вас свезут…

Не надо нам лошадки, пробежим – в лесу чудесно.

Быстро идем, бежим: надо вернуться к трапезе, не огорчить о. Антипу; строгий он, порядок любит.

Мимо пустынной пристани, проливом. Солнце зашло за Валаам. Померкло, засвежело. На берегу монашек-старичок складывает щепу – для пароходика. Рыбаки-монахи растягивают на держалках сети; только что осмолили: крепкий запах, до сердца проникает. Пахнет щепой еловой, смолой, водой и… ладаном? Валаамом пахнет. Это запах вечерней свежести, сетей смоленых и – святости? – запах Валаама, обители "за гранью мира" – называл я так – впитался в память, и доселе слышу. Трудники все еще копошатся, рубят гранит, чеканят, пилят… проволочной пилой! – как странно. Хочется смотреть, а надо к трапезе вернуться. Бежим. Молотки гранильщиков постукивают реже, трудники устали, посиживают на гранитных глыбах.

Вот и лес. Дрема и тишина ползут из чащи. Скоро доползут и до собора, служка ударит в колокол, и день закончится. Кончится день на Валааме, а там, на Ладоге, еще заря: там еще огненное солнце.

Рука с рукой, бежим мы глушью. На дороге еще светло. Видно, как прорыжело что-то… белка! Смотрим, как вьется в елях. Под ними уже сумрак гуще. Пахнет теплом еловым, пряным. Дорога в гору. Видно с холма, как извивается дорога, на поворотах дремлют сосны. Вот где глушь-то! Что-то шуршит над ними, мягко, рыхло… – большая птица, потонула в чаще. В зеленоватом небе уже белеют звезды-точки. Смотрим в небо. Белые кисейки-облачка, недвижны. Слушаем… – ни звука. Вот она, тишина глухая. И почему-то грустно. Бежим.

По каменному мосту, над водой. Черная вода, глухая. Заглядываем, в жути: верхушки елей, небо – тьма и свет. Как жутко опрокинуто в бездонность! Бежим… Часовня! Нет, не одни мы здесь. Лик Богоматери, взирает. Лента, венчик, светится подсвечник. Смотрим… Ладаном как будто пахнет. Войти? Не входим, поздно. А хорошо молиться в дебрях. Ну, успеем…

Лужайка, звон колокольца, треск сушняка… Что это… лошадь! Выходит на дорогу, протягивает губы, просит хлеба. Жаль, нет с нами хлеба. Монахи приучили, носят хлеб. Ласкаем, треплем по губам. Кроткая какая, нежные какие губы… бархат. Бежим, оглядываемся: все стоит, ждет хлебца, смотрит.

Высокий крест, гранитный, черный. Странно – крест в лесу! Стоит – и смотрит. Оглядываемся – он смотрит. Нет, не жутко, а легко теперь: стоит, благословляет.

Вон что-то забелелось – стены башни – скит Всех Святых. Где-то вода блестит в деревьях. Пруд? Рощица, там… холмик? Могила чья-то, крест. Нам грустно. Проходим мимо огорода. Ворота на запоре. А вот калитка. Тут предел: женщинам нельзя. В калитку видно: двор, трава, густая, темная. Башня на углу – как крепость. Надо расставаться. Жена робеет, просит – поскорей, недолго… Садится у ворот на травку. Вот странно – женщинам нельзя! Только почему-то – в праздник. Жалею, зачем пошли сюда. Глухое царство, мрак.

Иду по травке – и шагов не слышно. Тишина, глухая, как… в могиле. Храм, тихий, в пустоте. Вон казармы словно… низенькие – кельи? Холодный отблеск в окнах, неуют.

Досадую, зачем зашли сюда, "в могилу". Думаю – вернуться, и слышу кашель, глухой, тягучий. Оглядываюсь. Темный кто-то, чуть надвигается, от храма. Схимонах? Прямо ко мне, ползет. Мне жутко.

– Кто там?.. Не вижу… кха-а-а…

Ползет. Вспоминаю "Вия": "Подымите мне ве-ки". Жуть берет. Говорю, робея, и слышу, как четко отзывается от келий:

– Я богомолец… скит посмотреть…

И чувствую, что говорю неправду: теперь мне нечего смотреть здесь, скорей бы выйти на свободу. Но поздно: он надвигается.

– Кха-а… поздненько, уже трапезуем, ночь. Ну, кто такой?.. – смотрит на меня из-под куколя, с крестами. – Из ученых, что ли? А, студент… вот кто… это какие всех умней… слыхал. Сдалече?

Голос у схимника глухой, "могильный".

– Из Москвы.

– Из Москвы… далече. От нас все далеко. От земли дальше – к небу ближе… – показывает в небо пальцем. – Ну, пойдем… покажу наш храм. Вот, только псалтырь читал. Псалтырь-то разумеешь? Хорошо. День и ночь читаем по отшедшим отцам и братиям. Все отойдем в свой срок… нас будут поминать. Человек, яко трава дние его… разумеешь? Ну, пойдем.

Иду безвольно в сумрак храма. Мерцает одинокая лампада. Ладанный, душный воздух. На сводах – иноки, тенями. Темный иконостас чуть золотится, смутно. Старый псалтырь на аналое. Схимонах затепливает свечку. Я различаю под куколем с крестами мертвый нос, мохнатые седые брови – строгий лик, бородка клинушком, как пакля. Вспоминаю такие же бородки у наших плотников и штукатуров, в детстве видел. Думаю: все тут, на Валааме, из народа. Черный покров на аналое, в серебряном глазете, – поминальный. Подвижник тычет по аналою свечкой, нащупывает вставочку. Говорит "загробно":

– День и ночь читаем по два часа, очередное. По-церковному-то разумеешь? Ну, чти… послушаю, как ты разумеешь… мы-то мало учены… послушаю.

Я в смущенье: экзаменует, этого недоставало. Знает, что слаб я по-церковному? И почему я должен ему читать? Что я ему, мальчишка? Вот попал-то. И ничего не видно: желтый лист, весь в воске, в пятнах, титла эти… кто тут разберет!

– Ну, чти… вот, кончил я… чти… – в лист, тощим пальцем.

Мне тесно. И не могу ослушаться, неловко как-то. И стыдно, что осрамлюсь. Мелькает в мыслях: "Может быть, он провидец… знает, что пришли "из любопытства"… и нарочно, чтобы пристыдить, экзаменует?.. Святому это не подходит, это уже издевательство…" И не могу ослушаться: попался. А он все тянет:

– Ну, чти… как ты разумеешь?..

Захлопнуть книгу, повернуться, и?.. Нет, непристойно. В волненье вглядываюсь в строки – поразобраться в титлах… и – радость! Знакомое… с детства помню, из "Шестопсалмия"! С Горкиным читали, от всенощных осталось крепко. Читаю твердо, не глядя на титла:

"…скажи мне, Господи, путь, в оньже пойду, яко к Тебе взях душу мою…"

"Что, слышишь, – думаю, – что, лихо? Вот тебе и "из ученых"!"

"…Научи мя творити волю Твою, яко Ты сей Бог мой: Дух Твой благий наставит мя на землю праву".

– Ишь, хорошо разумеешь… во-ка-ак… – хвалит схимонах, а я-то думаю: "Нет, не поймаешь, не провидец…" – А разумеешь ли, что сказано… тебе? Враз ведь ты попал… какое слово-то! А, разуме-ешь?..

– Разумею… – отвечаю я, не разумея.

Выдержал экзамен. Выходим. Мне легко. И схимонах приятный. Пахнет лесом, волей. Гляжу на башни.

– В крепости живете? – говорю-шучу: легко мне.

– С кем нам воевать, от греха оплот. В лесу живем, по чапыге ползем, неприметно, тихо… ай к могиле-то и подполз, и зары-ли… вся и жизнь тленная, земная.

Вся жизнь ползти к могиле! Не понимаю. Кто-то у Шекспира… про бренность жизни… да, в "Гамлете", "бедный Йорик", над черепом смеялись, а этот так спокойно, страшно… Валаам вдруг представляется могилой… все ползут, накрывшись мантиями, с крестами, черепами… "непристойно, тихо" подползают и…

– День отжил – к могиле пододвинулся… – вздыхает схимонах спокойно.

– Чем вы питаетесь? – спрашиваю я зачем-то.

– А капусткой, водицей, хлебцем… Все едино червю могильному на пожрание приуготовляемся тленною плотию. А душа-то… туда! – показывает он в небо.

В зеленоватом небе – звезды. Ночь. Прощаемся. Старец плетется к кельям – "приуготовляться". Бегу к воротам.

– Как ты до-лго… – слышу я милый голос – облегченный вздох.

Беремся за руки, бежим во мраке. Из чащи веется жутью. Глушь, мрак. И вот радость – колокол вдали. Это в монастыре "повестка" к трапезе. Теплом пахнуло. Берег, сети. Старичок плетется в гору, к монастырю.

– Трапезовать, батюшка, пора… кончился денек, слава Всевышнему… помилуй нас, Исусе-Спасе… – ласково говорит он нам.

Мы рады, идем с ним, говорим. Так славно – "Исусе-Спасе", – с лаской.

С горы все царство Валаама видно. Свет за нами: на озаренном небе – четкие верхушки елей. Восходит месяц, золотится в елях. Свет и впереди: белый собор, кресты сияют, видят месяц.

О. Антипа спрашивает, понравился ли скит. Говорю – да… только грустно там… и страшно. Он не понимает:

– Ка-ак… страшно? Да что ж там страшного… святое место, самый главный скит наш, подвижники приуготовляются… чего же вам страшного там показалось?..

Говорит с укором. Мне досадно, что я смутил его. Стараюсь объяснить, чтобы он понял наше настроение:

– Не знаю, батюшка… настроение…

– Че-го… не-строение?

Нет, не понимает.

– Да как вам объяснить, не знаю… такое наше настроение… все только о смерти да о смерти, все приуготовляются, всю жизнь! И все кресты там, и могилы… и ночь еще… вот и показалось страшно.

Он смотрел с сокрушением.

– А, ка-кие вы… пу-ганые! Чего же это вы крестиков страшитесь? Это бесы только креста страшатся. А мы, православные христиане, крестом живы. А могилок чего пугаться! За могилкой-то и отворится… жизнь вечная во Христе… духовному-то человеку. А бесчувственнику, не-строение у кого – чего же может отвориться!.. А, какие несмысленные, а-а-а… Ну Господь направит. Небось устали? Ну скажу уж, принесут вам в келью. Господь с вами. Не-строение!..

Легко от вразумления о. Антипы, от кроткого его журенья. Есть хочется. Хватаем свежий просфорный хлеб, крутой, душистый, валаамский. Окно открыто. Веет прохладой. Ладогой. Жуем и смотрим. Месяц уж над лесами. Жизнь чудесна! И все чудесно. Так и будет – все дни и дни, все завтра, завтра… бесконечно. Не считаем дней, не думаем. Жуем и смотрим.

X. "Строитель Валаама". - Николай Смиренный. – Странник

Все величавое, крепкое, что видите на Валааме, связано с именем Дамаскина. Это был замечательный хозяин, строитель, строгий подвижник, железный характер. Часовни, кресты, дороги, каналы, скиты, гранитные лестницы, водопровод, корпуса, колодцы, сады, храм великолепный, мастерские, фермы… – все это создано его волей, его умом. Он собрал живших по лесам и дебрям отшельников-одиночек и водворил по скитам. Он пополнил устав мудрого старца Назария Саровского, ввел суровую дисциплину. Это был игумен с железным посохом. И этот железный человек пишет в своем завещании такое:

"Я всю жизнь любил Валаам, любил каждого из вас. Мое сердце было всегда отверзто для нужд ваших… Но я был человек грубый, простой, необразованный – естественно, что искренняя, глубокая моя любовь к вам иногда не находила себе приличных внешних выражений".

Это писал крестьянин, не получивший в миру никакого образования. Судьба его примечательна.

С юношеских лет Дамиан – мирское его имя – восчувствовал тяготение "к мирам иным" – пошел странствовать по монастырям, отыскивая себе место "душевного усовершенствования", пока не водворился на Валааме. Замечательно, что несколько странных явлений – "знамений"? – как бы указывает ему пути.

Когда он шел впервые на Валаам, встретились ему старцы с Белого моря, шедшие с Валаама в монастырь Александра Свирского. Старцы эти низко поклонились ему, юноше, одетому по-крестьянски.

Когда он пришел на Валаам и шел лесной дорогой в скит Всех Святых, встретился ему монах Феодорит и сказал: "Оставайся-ка у нас. Трудись на послушаниях, в скиту и в пустыне. На, возьми мои четки".

Когда он пришел в скит Всех Святых, старец Евфимий, прозванный монахами "духовной улицей" за умение уловлять души, земно поклонился новоприбывшему.

И юноша остался в лесах и пустынях Валаама.

Старец Евфимий видел в юноше Дамиане готовность идти путями, какие будут ему указаны. И он приступает к ковке великого характера – будущего игумена-хозяина, строителя и подвижника. Он, например, устраивает длинную выдвижную палку и каждую ночь, в 12 часов, приходит будить своего ученика на полунощную молитву и стучит палкой в окошко во втором ярусе, где была келья брата Дамиана. И юноша бурной зимней ночью, по пояс в снегу, шел из рабочего дома к полунощнице в монастырь. Этот старец Евфимий был – или казался только, приняв это за подвиг, – юродивым, всем земно кланялся и непрестанно плакал "горючими слезами". В архиве монастырском хранится письмо монаха Иллариона, где тот свидетельствует, что по его горячей просьбе явился ему воочию умерший старец Евфимий, обещавший это ему при жизни.

Назад Дальше