Эмили никогда и не думала, что станет кукловодом, да, собственно, даже сейчас и она, и Леон считали это временной работой. В колледже она изучала математику и получала полную стипендию – единственная в Тэйни, штат Виргиния, девушка, которая не вышла замуж, едва закончив школу, и не пошла работать в "Бумажные изделия Тэйни". Отец Эмили погиб в автомобильной катастрофе, когда она была совсем маленькой, а в начале ее первого университетского года умерла от болезни сердца и мать. Пришлось жить своим умом. Она рассчитывала стать учительницей в средней школе. Эмили нравился спокойный, систематический процесс, по завершении которого беспорядочная мешанина чисел обращается в одно-единственное число, нравилось преобразование и упрощение уравнений, которое и составляет основу преподаваемой в неполной средней школе математики. Однако еще до окончания осеннего семестра она познакомилась с Леоном, студентом предпоследнего курса, увлекавшимся актерской игрой. Специализироваться по ней он не мог (в колледже такой специализации не было), поэтому основным предметом избрал английскую литературу, но успевал по всем предметам едва-едва, поскольку играл в каждой пьесе, какая ставилась в кампусе. Эмили впервые поняла тогда, почему актеров называют "звездами". Когда Леон выходил на сцену, в нем и вправду появлялось что-то ослепительное. Посмотреть на него вблизи – просто жилистый, долголицый и угрюмый молодой человек с немного опущенными внешними уголками глаз и ртом, уже взятым в скобки двумя морщинами-полумесяцами, а на сцене все это производило впечатление силы и глубины. Он был таким собранным. Его персонажи были до того сосредоточены на чем-то своем, что все остальные выглядели в сравнении с ними деревянными. Голос Леона (в повседневной жизни низковатый и мрачный) словно бы улетал дальше прочих. Слова он произносил любовно и предварял их кратчайшими паузами, будто поддразнивая зрителей, и начинало казаться, что он придумывает их на ходу, а не извлекает из памяти.
Эмили считала его чудесным. Она не знала никого похожего на Леона. Собственная ее семья была такой заурядной, тусклой, а детство таким обычным (его – ужасным). Они начали проводить все время вместе: просиживали послеполуденные часы в буфете колледжа за одной-единственной бутылкой пепси, занимались в библиотеке, переплетя под столом ноги. Слишком стеснительная, чтобы выходить с ним на сцену, Эмили обладала умелыми руками и потому записалась в театр декоратором. Она сколачивала помосты, лестницы, балконы, изображала на полотнищах брезента зеленый лес, а к следующей постановке превращала его в цветастые обои или стенные панели красного дерева. Между тем оказалось, что эта шаткая связь с театром сделала ее жизнь более драматичной. Она смущенно присутствовала при сценах, которые устраивали Леону родители, – отец, ричмондский банкир, произносил длинные тирады, мать вытирала платочком глаза и вежливо улыбалась в пространство. По-видимому, университет уведомил их, что оценки Леона сползли ниже некуда. Если не возьмется за ум, его отчислят за неуспеваемость. Почти каждое воскресенье родители приезжали аж из самого Ричмонда, чтобы посидеть в тесной, забитой мебелью гостиной студенческого общежития, добиваясь от Леона ответа на вопрос: какую профессию он рассчитывает получить, имея средней оценкой "плохо"? Эмили была бы рада обойтись без этих встреч, но Леон хотел, чтобы она присутствовала при них. Поначалу его родители были с ней приязненны. Потом дружелюбия в них поубавилось. Не из-за чего-то сделанного ею – может быть, из-за чего-то не сделанного. Эмили неизменно проявляла в обращении с ними сдержанность, сухое спокойствие. Она происходила из старой квакерской семьи и была склонна, как ей говорили, ощущать себя слишком уютно посреди долгого молчания. Иногда ей казалось, что все идет прекрасно, между тем как окружавшие ее люди отчаянно пытались придумать тему для разговора. И потому Эмили очень старалась быть общительной. Готовясь к встрече с родителями Леона, она накрашивала губы, надевала чулки и старалась заранее запастись нейтральными темами, которые сможет с ними обсудить, и, пока Леон и его отец переругивались, рылась в умственной картотеке, отыскивая возможность отвлечь их.
– Мы теперь на занятиях Толстого читаем, – сказала она матери Леона в одно апрельское воскресенье. – Вам нравится Толстой?
– О да, он у нас есть и в кожаных переплетах, – ответила миссис Мередит, промокая платочком нос.
– Может быть, Леону следует заняться русской литературой, – сказала Эмили. – Мы ведь и пьесы тоже проходим.
– Пусть сначала сдаст что-нибудь на родном языке, черт побери! – отозвался его отец.
– Но мы это читаем на английском.
– Проку-то? По-моему, его родной язык – монгольский.
Между тем Леон стоял спиной ко всем у окна. Эмили находила его взлохмаченные волосы и отчаянную позу трогательными, но в то же время не могла не удивляться тому, как он сумел довести родителей до их нынешнего состояния. Они ведь не из тех, кто склонен закатывать сцены. Мистер Мередит был человеком солидным, деловым; миссис Мередит – полной такого достоинства и самообладания, что оставалось лишь поражаться предвидению, которое посоветовало ей прихватить с собой носовой платок. И тем не менее каждую неделю что-нибудь шло не так. Было у Леона обыкновение неожиданно бросаться в бой, и проделывал он это быстрее всех, кого знала Эмили. Казалось, он совершает какой-то мысленный скачок, уследить за которым ей не удавалось, и впадает в бешенство, хотя всего секунду назад был совершенно ровен и разумен. Он швырял в лицо родителям сказанные ими слова, бил кулаком по ладони. Уж слишком он возбудим, думала Эмили. И она снова обратилась к миссис Мередит.
– Сейчас мы занимаемся "Анной Карениной", – сообщила она.
– Все это коммунистическая писанина, – объявил мистер Мередит.
– Это… что?
– Ну а как же, трактора, пролетарии соединяйтесь, убийство царя и Анастасии…
– Ну, я не… по-моему, это было немного позже.
– Вы что же, из этих университетских левых?
– Нет, но я не думаю, что Толстой дожил до этого.
– Конечно, дожил, – сказал мистер Мередит. – Где бы, вы думаете, был ваш дружок Ленин без Толстого?
– Ленин?
– Вы и это отрицаете? Послушайте, девочка моя. – Мистер Мередит с серьезным видом наклонился к ней, переплел пальцы. (Наверное, так он сидит в банке, подумала Эмили, объясняя какому-нибудь фермеру, почему не может дать ему ссуду под урожай табака.) – Едва Ленин пролез к власти, как первым делом вызвал Толстого. Толстой то, Толстой это… Каждый раз, как им требовалась письменная пропаганда, он говорил: "Попросите Толстого. Попросите Льва". Так все и было! Неужели вам не рассказали об этом в колледже?
– Но… я думала, что Толстой умер в тысяча девятьсот…
– Сороковом, – заявил мистер Мередит.
– Сороковом?
– Я тогда университет заканчивал.
– О.
– А Сталин! – продолжал мистер Мередит. – Послушайте, это же одна шайка была. Толстой и Сталин.
Леон вдруг отвернулся от окна и покинул гостиную. Слышно было, как он поднимается этажом выше, к спальням. Эмили и миссис Мередит переглянулись.
– Если хотите знать мое личное мнение, Толстой был для Сталина чем-то вроде бельма на глазу, – возвестил мистер Мередит. – Понимаете, прогнать Толстого он не мог, малый стал к тому времени слишком известен, но при этом и слишком консервативен. Вы, конечно, знаете, что он был человеком обеспеченным. У него были большие земли.
– Да, верно, большие, – согласилась Эмили.
– А это, сами понимаете, было не очень удобно.
– Да, пожа…
– Вот Сталин и говорит своим прихвостням: "Штука в том, что он староват. Плохо соображающий старикан, да еще и крупный землевладелец".
Эмили кивала, слегка приоткрыв рот.
Леон, топая, спустился по лестнице. И вошел в гостиную, держа в руках открытый словарь.
– "Толстой, Лев, – вслух прочитал он, – тысяча восемьсот двадцать восьмой – тысяча девятьсот десятый".
Наступило молчание.
– Родился в восемьсот двадцать восьмом, умер в девятьсот…
– Ладно, – перебил его мистер Мередит. – И к чему это нас приводит? Не пытайся сменить тему, Леон. Мы говорили о твоих оценках. Твоих жалких оценках и дурацком актерстве.
– Я отношусь к моему актерству серьезно, – сказал Леон.
– Серьезно! К актерству?
– Заставить меня отказаться от него ты не можешь, мне двадцать один год. Я свои права знаю.
– Не указывай мне, что я могу, а чего не могу, – потребовал мистер Мередит. – Предупреждаю, Леон, если ты не откажешься, я заберу тебя из колледжа, я еще не оплатил следующий год обучения.
– Ах, Берт! – воскликнула миссис Мередит. – Ты этого не сделаешь! Его же в армию призовут!
– Армия – лучшее, что может случиться с этим мальчишкой, – заявил мистер Мередит.
– Ты не можешь!
– Ах, не могу? – Он повернулся к Леону: – Сегодня ты поедешь с нами домой, и пока я не получу подписанное тобой и заверенное у нотариуса обязательство отказаться от всего, что не связано с учебой, – от пьес, от девушек… – Он махнул туго обтянутой розовой кожей ладонью в сторону Эмили.
– Держи карман шире.
– В таком случае собирай вещички.
Миссис Мередит всплеснула руками:
– Берт!
А Леон сказал:
– С удовольствием. К ночи меня здесь не будет. И дома тоже – ни сейчас, ни когда-либо.
– Видишь, что ты натворил? – спросила мужа миссис Мередит.
Леон вышел из комнаты. Сквозь окна гостиной с маленькими панельками рифленого стекла Эмили смотрела, как его угловатая фигура, пересекая двор колледжа, раз за разом вывихивается, распадается и воссоединяется снова. Эмили осталась наедине с родителями Леона, похоже, замолчавшими надолго. Она чувствовала себя одной из них, женщиной, которая проведет остаток жизни среди тяжелых драпировок той или иной гостиной, – маленькой, обратившейся в сухую палочку старухой.
– Извините, – произнесла она, вставая. Вышла в коридор, тихо прикрыла за собой дверь и побежала вслед за Леоном.
Нашла она его у фонтанчика перед библиотекой, неторопливо бросавшим камушки в воду. Когда запыхавшаяся Эмили подошла к нему и тронула за руку, он на нее даже не взглянул. Лицо Леона светилось теплым оливковым светом, который она находила прекрасным. Глаза – продолговатые, с тяжелыми веками – казались полными замыслов. Эмили верила: никогда ей не повстречать другого столь же решительного человека. Даже очертания его тела представлялись ей более резкими, чем у прочих людей.
– Леон? – окликнула она. – Что ты будешь делать?
– Поеду в Нью-Йорк, – ответил он так, точно планировал это уже не один месяц.
Эмили всегда мечтала увидеть Нью-Йорк. Она сжала руку Леона. Впрочем, он ведь не позвал ее с собой.
Чтобы увильнуть от его родителей – вдруг те разыскивают его, – они пошли в темный итальянский ресторанчик рядом с кампусом. Леон разговорился насчет Нью-Йорка. Может быть, сказал он, ему удастся найти работу в какой-нибудь летней труппе, а если повезет, получить эпизодическую роль во внебродвейском театре. Он все время говорил "я", не "мы". Эмили понемногу охватывало отчаяние. Ей хотелось найти какой-то изъян в его лице, которое казалось таким одухотворенным в сумраке ресторана.
– Сделай мне одолжение, – попросил Леон, – сходи в мою комнату, уложи вещи, самые необходимые. Я боюсь, что мама с папой будут ждать меня там.
– Хорошо, – сказала она.
– И принеси мою чековую книжку, она лежит в верхнем ящике туалетного столика. Мне понадобятся деньги.
– Леон, у меня есть восемьдесят семь долларов.
– Сохрани их.
– Это остаток карманных денег, которые дала мне тетя Мерсер. Мне они не понадобятся.
– Перестань ты наконец суетиться! – потребовал он, но все же прибавил: – Прости.
– Да ничего.
Они вернулись в кампус, Леон остался ждать у фонтана, а Эмили пошла в его комнату. Родителей в гостиной уже не было. Два кресла, в которых они сидели, пустовали, их обшивка, тихо вздыхая, постепенно расправлялась, стирая оставленные мистером и миссис Мередит отпечатки.
Эмили поднялась по лестнице к спальням. Здесь она почти не бывала. Девушки сюда допускались, но заглядывали редко, в этой части общежития ощущалось что-то неловкое. Двое юношей перебрасывались в коридоре мячом для софтбола. Когда Эмили бочком миновала их, они нехотя остановились, а едва отойдя от них, она снова услышала за спиной шлепки по мячу. Она постучала в дверь 241. Сосед Леона по комнате отозвался:
– Да.
– Это Эмили Кэткарт. Можно мне войти, забрать для Леона кое-какие вещи?
– Конечно.
Он сидел, откинувшись вместе со стулом назад от своего стола, и занимался, судя по всему, только тем, что с помощью аптечной резинки обстреливал канцелярскими скрепками висевшую на стене пробковую доску. (Как она сможет полюбить, утратив Леона, еще кого-то?) Скрепки, ударяясь о доску, падали в стоявшую под ней металлическую мусорную корзинку.
– Мне нужен его чемодан, – сказала Эмили.
– Под той кроватью.
Эмили вытянула чемодан. Он был покрыт пылью.
– Мередит нас покидает? – спросил сосед.
– Он уезжает в Нью-Йорк. Только родителям его не говорите.
– В Нью-Йорк, значит? – без особого интереса произнес сосед.
Эмили начала вынимать из стенного шкафа рядом с кроватью Леона одежду, которую видела на нем чаще всего, – белые рубашки, брюки-хаки, любимую, как она знала, вельветовую куртку. Ей нравилась длина его брюк – она в таких утонула бы.
– А ты с ним собираешься? – спросил сосед.
– Не думаю, что он этого хочет.
Еще одна скрепка щелкнула по доске.
– Я поехала бы, но он меня не позвал, – сказала Эмили.
– Ну да, у тебя скоро экзамены. Должна же ты получить свои "отлично" и "отлично с плюсом".
– Поехала бы не задумываясь, – сказала она.
– Я так понимаю, он предпочитает путешествовать налегке.
– Это его комод?
Сосед кивнул, со стуком опустил передние ножки стула на пол.
– Ты же не думаешь, что на моем стояла бы твоя фотография, – сказал он. – Без обид, разумеется.
Фотография, подаренная ею Леону на Рождество, стояла за будильником, все еще в выданном фотостудией паспарту с волнистыми краями. Изображенная на ней девушка лишь отдаленно, надеялась Эмили, была похожа на нее. Эмили не любила напоминаний о своей внешности. Обычно она разгуливала по кампусу, видя его сквозь глазные отверстия своего тела, но вовсе об этом теле не думая, и испытала малоприятное потрясение, когда ее заставили усесться на фортепианный табурет, наклонить под неестественным углом голову и вспомнить о своей слишком светлой коже и белесых ресницах, которые имели свойство исчезать с фотоснимков. "Улыбнитесь, – сказал фотограф. – Я, знаете ли, не расстрельная команда". Она быстро изобразила нервную улыбку, чувствуя, с какой натужностью ее губы растягиваются поверх зубов. А когда фотограф пригнулся к аппарату, мгновенно стерла улыбку с лица. И оно получилось на снимке трезвым, пристальным, опасливо напряженным, с поджатыми, как у старой девы, губами.
Снимок Эмили в чемодан не положила. А когда вернулась к ждавшему у фонтана Леону, то притащила не только его чемодан, но и свой.
– Мне все равно, что ты скажешь, – объявила Эмили. Произносить это она начала, еще не приблизившись к нему, уж очень ей хотелось высказаться. Она пыхтела и покачивалась: все-таки два чемодана – это не шутка. – Я еду с тобой. Ты не можешь бросить меня здесь!
– Эмили?
– Думаю, нам следует пожениться. Жизнь в грехе не очень удобна, – продолжала она, – но если ты предпочитаешь, я согласна и на такую. А если велишь мне остаться, все равно поеду. Нью-Йорк тебе не принадлежит! Поэтому не трать попусту слов. Я влезу в автобус и усядусь позади тебя. И после скажу таксисту: "Поезжайте за той машиной!" А в отеле попрошу портье: "Дайте мне, пожалуйста, номер рядом с его номером".
Леон усмехнулся. И она поняла, что победила. Опустила чемоданы на землю и стояла, глядя ему в глаза, но не улыбаясь. Собственно говоря, победила она с помощью намеренной, рассчитанной пылкости, которой на самом деле не обладала, и немного встревожилась, обнаружив, как легко его одолеть. А может быть, она его вовсе и не одолела, просто Леон знал, чего ожидает зритель: когда девушка является к тебе со своим чемоданом и ведет себя неподобающим образом, ты должен усмехнуться, развести руками и сдаться. Усмешка была не лучшим из выражений, появлявшихся на лице Леона. Эмили никогда не видела его таким несобранным, колеблющимся. Лицо Леона стало каким-то асимметричным.
– Эмили, – сказал он, – что же я буду с тобой делать?
– Не знаю, – ответила она.
Ее и саму уже начинал тревожить этот вопрос.
Под вечер они выехали в Нью-Йорк автобусом "Грейхаунд". А на следующий день обосновались (впрочем, это больше походило на походную стоянку) в меблированной комнате с раковиной в углу и уборной в конце коридора. И в четверг поженились – быстрее закон попросту не допускал. "Когда я получала водительские права, – думала Эмили, – церемоний и то было больше". Вопреки ожиданиям, брак отнюдь не перевернул всю ее жизнь.
Эмили нашла место официантки в польском ресторане, Леон – всего лишь на время – устроился уборщиком в театр. Ранними вечерами он обходил разного рода кофейни, в которых выступали с чтениями актеры и поэты. Если Эмили в этот день не работала, брал с собой и ее. "Разве они не ужасны? – спрашивал он. – Я бы справился лучше". Эмили тоже так думала. Как-то раз они услышали монолог, исполнявшийся настолько бездарно, что она и Леон встали и пошли к выходу, актер же прервал чтение посреди строки и закричал: "Эй, вы! Не забудьте деньги в чашку положить!" Эмили и положила бы – она была готова на все, лишь бы избежать скандала, – но Леон разозлился. Она почувствовала, как он задержал дыхание и словно увеличился в размерах. К тому времени она уже знала, как далеко он может зайти, прогневавшись. Она сложила ладонь горсткой, словно собиралась взять его за локоть, но не прикоснулась к нему. Когда Леон раздражался, его лучше было не трогать. Но тут он выпустил воздух из груди и позволил Эмили увести его, хоть актер еще и кричал что-то им в спину.
Лето выдалось страшно удушливое, с грозами и черными тучами. Жара в их комнате производила впечатление живого существа. И они все время оказывались на грани полного безденежья. Эмили и не понимала раньше, сколь большое значение имеют деньги. Она чувствовала, что должна дышать помельче, сберегать силы, оставаться неприметной, проскальзывая мимо людей побогаче. У них с Леоном начались ссоры по поводу того, как тратить их скудный денежный запас. Он был более расточительным – транжирой, так она говорила. А Леон называл ее скупердяйкой.