Косой дождь - Вениамин Каверин 3 стр.


14

Петя Аникин проснулся от высокого нежного звука, идущего издалека, возникшего где-то в лесу, на светлой поляне с наклонившейся под легким ветром высокой травой. Скрипки были молодыми ветлами с опустившимися до земли косами ветвей - и они немного нервничали, два раза вступили раньше, чем нужно. Дуб-контрабас ждал, подняв смычок, чтобы, вступить свободно и мягко. Березы были виолончелями. Дирижируя, он смотрел на их ослепительные стволы с параллельными черными полосками, смотрел восторженно, с беспокойством, а потом с благодарностью, потому что они сыграли прекрасно.

Это был концерт; он дирижировал рощей. Лежа с закрытыми глазами, он думал о своем сне, в котором все было именно так, как ему хотелось. Еще не проснувшись, он вспомнил то хорошее, что случилось вчера и будет сегодня и завтра, - целых четырнадцать дней: родители уехали в Италию. Он один и свободен.

Он рано понял ничтожность матери, ее суетность, беспомощность, ее невежество, поразительное для человека, окончившего университет, и железную деловитость отца, так странно не сходившуюся в Петином представлении с профессией скульптора, художника, артиста. Сперва инстинктивно, а потом с проницательностью молодого ума он оценил атмосферу их дома - эту мнимую значительность, вечера, на которых бывали известные или по меньшей мере влиятельные люди, деньги, которых было слишком много, равнодушие, а может быть, и ненависть родителей друг к другу.

Трудно и даже противоестественно не любить родителей, и Петя думал, что он все-таки любит их, особенно мать, которая часто и много плакала и заметно постарела за последние годы. Но без них ему было лучше. Это он открыл давно. Не потому, что он собирается делать то, что они ему запрещали, а просто потому, что с ними он всегда чувствовал себя в неприятном напряжении. Запрещали они ему, в сущности, только одно - водиться с дедом. Дед, ушедший в прошлом году на пенсию, поступил безнравственно, женившись в шестьдесят четыре года на молоденькой хорошенькой женщине. Никому, в том числе и этой женщине, чувствующей себя прекрасно, он не причинил никакого вреда. Но его дочь, Аникина, встретила этот поступок с поразившим Петю отвращением. Пете было категорически запрещено видеться с дедом. Отец не вмешивался, но его холодные шутки были глубоко неприятны Пете.

Он все равно виделся с дедом, потому что обожал его. И сегодня, еще не зная, как пройдет этот счастливый день, Петя прежде всего решил прямо из школы отправиться в Апрелевку к деду.

Музыка, приснившаяся ночью, время от времени возвращалась к нему, и он кое-что поправлял в ней - вставил фагот в каденцию, которой кончалось вступление, а потом прислушался к двум нотам, которые просились в фугу, но пока гуляли где-то в стороне, потому что он не пускал их в фугу. Теперь это была уже не роща, а дачный поезд, на котором он ехал к деду, гудение колес, как бы оступавшихся на стрелках, бодрый, несущийся вперед басовый гудок электровоза.

Дед мылся после крепкого сна, когда Петя распахнул калитку. Он был в синих штанах, босой, подпоясанный мохнатым полотенцем и сам мохнатый, с курчавыми седыми волосами на толстой груди, с курносым красным лицом. Он радостно замычал, увидев Петю. Антонина Николаевна, тоненькая, в чесучовом кремоватом платье, вовсе не казавшаяся Пете молодой, а даже довольно старой - ей было тридцать два года, - накрывала к завтраку в самодельной беседке.

- Петечка приехал!

Он сел и сразу стал рассказывать, пока дед, который тоже любил рассказывать, не перебил его. О родителях он ничего не сказал, но было ясно, что их нет в Москве, иначе он не приехал бы в Апрелевку. Он только упомянул, что мать Игоря - "ты его знаешь, дед", - поехала в Италию с той же группой. Пластырь - это было прозвище директора школы - сказал, что на выпускном вечере Петя будет играть свой этюд. Вчера они с Игорем съездили к Витьке Вермонту на завод. Подумать только! Этот идиот решил поставить над собой опыт "относительного голодания": две булочки в день, три на следующий день и так далее, до конца недели. Они привезли ему круг колбасы, и по дороге в метро Игорь предложил пари: сожрет или нет?

- И что же? - спросил глубоко заинтересованный дед.

- Взял и тут же стал лопать.

Все это было рассказано торопливо и закусывалось свежим хлебом с молоком и тминным творожным сыром, который очень любили дед и Петя. Потом он хохоча рассказал, что одна девчонка прислала ему письмо, и вытащил из кармана измятые голубые листки, по одному виду которых можно было судить о том, что автор едва ли может рассчитывать на удачу.

- Ох, умора, - сказал он, прочитав послание вслух и вдоволь нахохотавшись.

- Постой, почему умора? - спросил дед. - Она же, кажется, в тебя влюбилась?

- Она дура. Дед, куда мы сегодня? - спросил Петя, не сомневаясь ни минуты, что дед бросит все свои дела и отправится с Петей в город.

- М-м... Ты на голландской выставке был?

- Фью! Она черт знает как давно закрылась.

Они отправились в Третьяковку на выставку Сомова, которая, оказывается, тоже закрылась, а потом на футбол, потому что дед встретил знакомого журналиста, любителя футбола, и у того оказалось два свободных билета.

Оба сразу же увлеклись игрой, орали, подбадривали игроков, стыдили динамовский левый край и скандировали: "На мы-ло, на мы-ло", когда судья, который, по мнению деда, подсуживал "Динамо", назначал "Спартаку" одиннадцатиметровый удар.

Теперь приснившаяся Пете музыка была этим шумом стадиона, как будто опрокидывающим огромную водяную стену, и некогда было поправлять эту музыку, этот нарастающий шум, потому что все летело вперед без оглядки, с разбегу - раз, два, три! Игроки подводили мяч к воротам. Удар! И водяная стена опрокидывалась с мягким грохотом, переходившим в шелест.

После футбола они отправились в ресторан "София" и страшно наелись, потому что нельзя было вообразить ничего вкуснее того мяса с подливкой из сладкого перца, которое заказал дед, когда-то проживший в Болгарии два года.

- Между прочим, у меня к тебе важное дело, дед, - сказал Петя, когда они вышли из ресторана. - Мне нужны деньги.

- Сколько?

- Ты знаешь, дед, много. Тридцать рублей.

- Ого! Зачем, если не тайна?

- Я даже решил продать что-нибудь, пока наши еще не вернулись. На буфете стоит, например, китайская чашка, о которой отец говорит, что ей цены нет. Я ее продам, а потом скажу, что разбил. Если ты мне не дашь, дед. Это не для меня, ты веришь? Честное слово.

- А для кого?

Петя вздохнул.

- Для Игоря. Он отдаст. Ты можешь быть совершенно спокоен.

- Ладно. Но почему тридцать?

Петя шел, опустив голову. Он погрустнел.

- Если нельзя, можешь не отвечать, - поспешно добавил дед.

- Нет, почему же, я скажу. Ему нужно съездить в Мурманск, дед, а билет туда и назад - двадцать семь сорок... Больше ты меня не спрашивай, ладно?

Они вернулись в Апрелевку. С минуту дед раздумывал: не посоветоваться ли с Антониной Николаевной? Потом вынес деньги и отдал их повеселевшему Пете.

...Он проснулся в своей комнате с лоджией, которая была сделана, чтобы он спал на свежем воздухе зимой и летом. Он думал об Игоре во сне и теперь, открыв глаза, продолжал думать. Когда Петя пришел, Игорь читал книгу, обедая у Павлы Порфирьевны. Старушка вышла. Петя торжественно вынул деньги, и Игорь небрежно сунул их в карман, перевернув страницу.

- Смотри не потеряй, - сказал, огорчившись, Петя.

- Не беспокойся.

И как ни в чем не бывало он заговорил о книге...

Шел дождь, и Пете представилась битва капель, летящих с неведомой высоты и сталкивающихся в воздухе с тонким, стеклянным звоном. Они не могли остановиться, они разбивались насмерть все до единой. Журчащий поток выбегал из водосточной трубы, и в этом однозвучном журчании Петя ясно услышал те давешние, просившиеся в фугу ноты. Теперь для них нашлось место - он начнет ими третью часть, а потом они будут Повторяться и повторяться.

15

Билет стоил тысячу лир, но они все-таки пошли - Токарский с Валерией Константиновной и Сева. В кино можно было входить когда угодно, хоть в середине сеанса, и смотреть, пока не закроется театр. Они обрадовались, когда к ним подсела Лариса. Она говорила по-итальянски, в группе все начинали кричать: "Лариса, Лариса", когда нужно было что-нибудь узнать, объяснить.

Это была не одна, а четыре, пять, шесть - Токарский считал - семь картин, связанных одной судьбой, одной мыслью. Семь кругов ада. Или рая? С каждым новым крутом "Сладкой жизни" все яснее проступает грозная, диктующая, наступающая пустота.

Молодому журналисту удается проникнуть в высшее общество Рима. Он долго не замечает этой пустоты, ее трудно, почти невозможно заметить. Возникая из богатства, отсутствия труда, жажды наслаждений, она превращается в нечто неуловимое, скользящее, но властное - в чудовище, подсказывающее безумные поступки. Отец убивает своих прелестных детей. Женщина медленно раздевается догола в аристократическом салоне, другая соглашается отдаться полузнакомому, но не у себя, а в нищей каморке проститутки. А для тех, у кого нет этого богатства, этого незнания, чем заполнить бесконечный день и бесконечную ночь, - мнимое явление мадонны, бросившее на окраину Рима тысячи больных, калек, отверженных и оскорбленных.

Они прошлись, прежде чем вернуться в отель. Токарский, и сам еще не совсем разобравшийся в картине, старался объяснить ее Ларисе, которая, несмотря на свой итальянский язык, почти ничего не поняла. Валерия Константиновна слушала, думая о своем. Сева спал на ходу.

Это был спор, начавшийся еще утром в ресторане и потом вспыхивавший в течение всего длинного дня - впрочем, главным образом в автобусе, потому что в соборе святого Петра, в Ватикане туристам было все же не до "Сладкой жизни" - хорош или плох был этот удивительный фильм. Его посмотрели многие, и он, как это всегда бывает с новым и сильным произведением искусства сразу стал психологическим эталоном, мерилом душевной тонкости и понимания жизни. Одним он показался растянутым, скучноватым, другие не заметили, что провели в кино три часа.

Можно ли показать его в Москве? Конечно, нет - так полагал, например, Аникин, который прислушался к спору с презрением. Почему? Потому что нашему зрителю немедленно захочется отведать этой "сладкой жизни" и Феллини не поразит его своей смелостью, тем более что Ватикан, как известно, не пользуется у нас заметным влиянием. Трагедию пустоты никто не заметит, вот посмотреть, как женщина медленно раздевается под упоительный джаз, захочется многим. Главная реакция будет: "Живут же люди! А что они при этом с жиру бесятся... так что ж! Мы бы не бесились". Он согласился, когда кто-то сказал, что покупать картину не стоит, а показать - разумеется, узкому кругу - можно и даже полезно.

- Еще бы, - вполголоса сказал Токарский! - Ему можно и даже полезно. А другим нельзя и даже опасно. А я думаю, - ни к кому не обращаясь, громко сказал он, - что эту картину необходимо купить, сколько бы она ни стоила. И показать всем, а не только узкому кругу. В Италии эта "сладкая жизнь" - высшее совершенство, идеал для миллионов, а Феллини наносит ей опасный удар. По-моему, просто нельзя убедительнее доказать, что эта жизнь ведет к полному опустошению, к нравственной смерти.

Спор оборвался, потом вспыхнул снова. И хотя не было, казалось, ни малейшей связи между этой картиной и той остановившейся жизнью картинных галерей и соборов, о которой рассказывал гид, Токарский чувствовал эту связь и потому думал о ней в течение всех двенадцати дней, проведенных в Италии. Перед ним были три Рима, не один. Внизу, под ногами, - Рим языческий, с которого сняли и продолжали старательно снимать покров двух тысячелетий, поражавший строгостью, сдержанностью, гармонией. Великий город, ставший товаром, который по недорогой, в общем, цене продавался туристам. Над этим Римом был другой - католический, властвующий, папский. Но был еще и третий: Рим сомнений, пустот, неравенства, прошедший перед глазами Тохарского в той болезненно-острой картине.

По дороге в Неаполь он сказал Севе о том, что Ватикан запретил опубликование исповеди Сальери. В предсмертный час Сальери признался, что он отравил Моцарта. Австрийский историк Гвидо Адлер нашел в одном из венских архивов подробную запись исповеди: духовник композитора сообщал епископу, что Сальери не только признался в отравлении Моцарта, но рассказал, где и когда он подносил ему медленно действующий яд.

- Значит, все это правда? - спросил Сева с загоревшимися глазами.

- Да. Наш композитор Асафьев видел копию этой исповеди своими глазами.

- Действительно отравил?

Токарский посмотрел на Севу, который слушал эту историю с таким видом, точно она случилась вчера, и засмеялся. Ему нравился Сева.

У Севы были карты, справочники, он что-то записывал, щелкал аппаратом и ежеминутно прикидывал, что нам может пригодиться, а что, к сожалению, нет. В группе была пожилая женщина, ткачиха - ее звали Ольга Петровна. Он заботился, чтобы она чего-нибудь не упустила, и от души огорчился, когда она спросила у гида: "А где тут у вас Испания?"

Как это бывает с молодыми людьми, он влюбился в Токарского, рассказал ему, что на поездку взял в долг у тестя и теперь боится, что не скоро отдаст. Половину своих лир он истратил еще в Риме, позвонив жене по телефону. В поезде он почти не спал - и по ночам все что-то записывал, думал. В нем чувствовались прямота, деликатность. Токарский догадывался, что были минуты, когда в нем вспыхивало желание немедленно, сию же минуту быть рядом с женой.

16

Они ночевали в Сорренто после длинного дня, необычайного уже потому, что это был только один день, в течение которого можно, оказывается, увидеть так много! Сева сразу уснул. Токарский вышел на балкон. Внизу под прозрачными квадратами крыши мелькали тени, слышался стук посуды - там была кухня. Приглушенные голоса казались голосами теней.

Он умылся, разделся и лег. Постель была широкая, пустая. Он вспомнил, как Наташа однажды отвернулась от него в такой же широкой постели и долго лежала молча, лицом к стене. Она часто его просила рассказывать о войне, но у них никогда не было времени, потому что они встречались тайно и говорили только о том, как не хочется лгать и как они любят друг друга. Зато потом, когда все устроилось и они уехали в Углич, он рассказал ей все. Нет, почти все, потому что они по-прежнему много говорили о любви и времени по-прежнему не хватало. Она отвернулась, когда он рассказал о попе, хотя ничего особенного не было в этой истории, в общем довольно смешной или казавшейся смешной на войне. Поп выступал по радио очень близко, едва ли не перед нашим боевым охранением. Он читал, пел и снова читал, и действительно можно было сойти с ума, потому что это продолжалось с рассвета до ночи. Разведчики злились, и, может быть, никому не пришло бы в голову охотиться за "благочинным", как они его называли, если бы они не сидели без дела. В конце концов они утащили попа, когда, забывшись, он довольно близко подошел к нашему проволочному заграждению. Он был тяжелый, отбивался отчаянно. Потом он молча сидел, уставившись на свои пьексы. На нем был бархатный плащ и зеленая, вытканная парчой шапочка с какой-то финской эмблемой. На медальоне тоже была эмблема - львица с женской головой, держащая в лапе кольчугу. Его сразу отправили в батальон.

Цикады звенели в саду, и Токарский подумал, что у итальянских цикад, должно быть, свой язык, наши, крымские, не поняли бы, пожалуй, ни слова. Наши, крымские, звенели в Долоссах, где он ждал Наташу. Она приходила после мертвого часа и уходила с закатом - ей нельзя было оставаться на воздухе после заката. Она пела ему, но все тише, потому что ей нельзя было петь. Ничего нельзя было теперь, когда им не нужно было притворяться, проклинать свою несвободу, по очереди выходить из дома, где они тайком встречались, звонить друг другу из автомата. Она пела о знатной леди, которая, услышав цыганку под своим окном, заплакала и ушла из дома. Цикады звенели. Ушла и не вернулась. Ушла, закутав горло шарфом, который Токарский подарил ей зимой и о котором она сказала, что он очень красивый, но вообще-то мужской. Очень красивый, и она непременно будет его носить, но вообще-то мужской.

17

Ткачиха, которая спросила: "А где тут у вас Испания?", проплакала всю ночь. "У меня только пять классов, и мы Испанию не проходили. А может, и проходили. Разве упомнишь? Так нужно было объяснить, а не смеяться. Меня учить надо. Ну и что же, что пятьдесят три? А когда мне было учиться? Будто я не хотела, господи! А потом война, на Урал повезли. Было ли там время учиться? Высадились - ни кола ни двора. Это не интеллигенция, если над человеком смеяться. Легко ли было Ирку вырастить, из такой девки человека сделать! Теперь в ОТК работает - шутка ли? Директор сказал: "Вам, Ольга Петровна, нужно звание героя присвоить за то, что вы из такой - как бы это выразиться - человека вырастили". Когда же мне было учиться? Тут и знаешь что, так забудешь. Испания! Упомнишь тут, как же!"

- Вы что, Ольга Петровна? Не спится?

- Да так что-то, раздумалось. Скоро усну. Я вам мешаю?

18

Валерия Константиновна начала привыкать - можно было, оказывается, жить и без чемодана! Она купила самое необходимое в Сорренто; - даже кофточку вязаную, очень хорошенькую, неопределенно нежного цвета. Это было встречено с торжеством. Ее хвалили; другая, оставшись без чемодана, ныла бы с утра до вечера, а она ничего. Молодец! И она действительно чувствовала себя молодцом. Токарский смеялся и говорил, что ее чемодан прихватил молодой человек, летевший вместе с ними на ТУ-104 в Африку и что теперь ночную рубашку Валерии Константиновны донашивает вождь племени Мяу-Мяу.

Она любила людей, искренне интересовалась ими, и товарищи по группе нравились ей. А ведь могло быть совершенно иначе! Она догадывалась о молчаливой вражде между Аникиным и Токарским, чувствуя, что дело касается не только вопросов искусства, но простой порядочности, которой Аникину, кажется, не хватало.

И отношения между супругами Аникиными постепенно открылись Валерии Константиновне, хотя оба, муж и жена, очень хлопотали, чтобы они не открылись.

Сперва казалось, что в подчинении находится он - по мелким полушутливым стычкам, в которых он немедленно уступал. Но два-три слова, сказанные сквозь зубы, злобный взгляд из-под опущенных век - нет, отношения были страшные, быть может, те самые, от которых Валерия Константиновна сознательно отказалась.

Ей нравился Сева с его вспыльчивостью и прямотой, с необычайно острым интересом к тому, что происходило по правую и по левую сторону автобуса - к сожалению, одновременно.

Ей повезло. Только две первых ночи она делила номер с костлявой, слишком много и складно говорившей соседкой - профессором истории, как это выяснилось вскоре. А потом оказалась с Анечкой - гидом общества "Ромеа" - полурусской-полуитальянкой. Несмотря на усталость, они каждый вечер подолгу разговаривали, лежа в постелях. Анечка была высокая, тонкая, с ненакрашенными губами, скромная, что не мешало ей ходить животом вперед, как живые манекены фирмы Диора. Она легко уставала, бледнела, но то, что считала своей обязанностью, исполняла пунктуально. С туристами она поехала впервые и сперва терялась, что-то путала, просила, чтобы ее поправляли.

Назад Дальше