Жених с приданым - Надежда Нелидова 7 стр.


И ещё больше рвался за океан, где его с нетерпением ждали самые родные люди на свете. К сыну, к внучатам, которым он нужен – особенно внучке. Внук – он уже готовый американец: открытый взгляд, холодноватые серые глаза, врождённая покойная уверенность в том, что всё вокруг устроено ради него, гражданина Америки. Что он живёт в самой справедливой и сильной, самой свободной и совершенной в мире стране.

Внучка другая. Через плечо перекинута тяжёлая льняная коса. В крупных голубых, с поволокой, глазах затаённая печаль. Вплети красную ленту, загни стеклянные бусы в три ряда, вдень в уши пушки – крестьянская девочка кисти передвижника Лемоха.

Вместо колыбельной он пел ей "Лунной дорожкой снег серебрится". Внучка старательно подтягивала тонким нежным голоском. Как мог, он описывал ей вкусный упругий скрип ("скрып") снега, которого внучка никогда не видела… И странно звучали его слова под плеск индейской озёрной парной волны, крики экзотической ночной птицы и мощный стрёкот цикад.

– А вот и видела снег: у мороженщика в холодильной камере!

Ах ты, моя прелесть! У него сжалось сердце.

Снова и снова рассказывал про голубую морозную ночь, про цыган, про борзую тройку и несущуюся за нею луну… Здесь тоже луна – та, да не та. И снова: "Сквозь волнистые туманы пробивается луна. На печальные поляны льёт печально свет она…"

– Почему "печальный" два раза повторяется? – спрашивала внучка.

– Потому что по-другому не скажешь. Потому что эти строки были задуманы ещё до сотворения мира, до начала жизни. Они вечно существовали в природе, сотканные из воздуха, незримые, недосягаемые для смертных – дожидались своего часа, никому не дано было их разглядеть. Дано было курчавому смуглому маленькому гению, он просто взял и перенёс их на чистый лист – как всё, что он творил. Потому что это Пушкин, девочка. Подарю на день рождения томик его стихов.

На день рождения родители подарили внучке очередную Барби. Старую она убрала в коробку. Он туда заглянул: батюшки! Коробка была доверху полна голыми Барби: штук сто. Тонкие белые вялые, измождённые тела, оторванные головы, вывернутые конечности. Кукольный Освенцим какой-то!

Потом внучка потащила деда хвастаться игрушечным домом. Убрали съёмную розовую "черепичную" крышу. В доме было всё-всё: розовая полированная прихожая с настоящей вешалкой, трюмо и даже бра – крошечными, светящимися тёплым розовым светом колокольчиками. Розовая гостиная, розовая шёлковая спальня. Был туалет с кукольным унитазом, который спускал душистую пенную воду. Ванна с шампунями и гелями для ухода за золотыми кукольными волосами. Была кухня с микроскопическими всамделишными чашечками, блюдцами, чайничками.

Он позвонил рано утром, ликующим голосом сообщил: от сына пришло долгожданное сообщение! Welcome to America! Осталось дождаться по почте документ.

Приятные хлопоты, паковка огромных клетчатых чемоданов на колёсиках, которые пахли по-особому, дальними странствиями. В миграционной службе, на почте, в ЖЭКе, в пенсионном отделе, в разговоре с друзьями – плохо скрываемые нотки превосходства в голосе. Вы-то остаётесь, а я уезжаю, уезжаю, уезжаю!

Там чистенько и сыто, там не давят граждан, как крыс, на "зебрах", остановках и тротуарах. Там инвалиды и старики розовы и безмятежны, как младенцы – а не как у нас, все с одинаковым несчастным напряжённым выражением на лицах: будто что-то потеряли и мучительно ищут под ногами.

Вот он в Америке дня не проработал – а ему, пожалуйста: и пособие, и уютная социальная квартирка. А поживёт несколько лет – будет страховка и такой сестринский уход, до которого нам как до Луны.

Те, кто напыщенно говорил: "Я бы никогда не смог уехать! Я хочу разделить судьбу Родины", – на самом деле – он был уверен – в душе отчаянно, по-чёрному завидовали ему. Зелен виноград, мои милые, зелен виноград. Не допрыгнете.

Ночью он внезапно открыл глаза – и облился холодным потом. Звенело в ушах, колотилось сердце. Ему казалось, он поседел в секунду. Неужели то, что происходит с ним – это происходит на самом деле?! Человек, уезжающий из своей страны навсегда – это он сам? Точно он возбуждённо, лихорадочно, суматошно бежал, бежал – и вдруг наткнулся на стену.

В голову полезли холодные трезвые мысли, которые он тщетно до сих пор гнал от себя. Здесь он хоть на север, на восток поезжай – вся страна его. Там ему потребуется постоянный поводырь-переводчик. Мир сузится до узкого круга из сына, снохи и внуков. Всё.

Да, его жизнь будет пестра и разнообразна, но это будет застекольная жизнь аквариумной рыбы в ярких водорослях. Его повезут и в каньоны, и на водопады, и в Нью-Йорк, и в Мексику, и в Диснейленд и Лас-Вегас. Но все его телодвижения, весь мир вокруг будут скованы мирком из четырёх человек. Языковой вакуум, а самое страшное – вакуум духовный. Отсутствие общения близких по духу людей.

Ему не понять окружающих, а им не понять его. Чтобы ему думать как они, нужно израстись трём-четырём поколениям. Всё-таки человек ближе не к животному, а к растению. Выражение "прирос корнями" – не красивые слова. Сын успокаивал: не бери в голову, пол-Америки русские.

Видел он этих русских. Раз в неделю на яблочный штрудель приходила тучная, одышливая чета: Семён Ильич с супругой. Весь вечер разговоры: какой у них чудный, удивительный, гениальный сын-дантист. И какой удивительный, редкий гениальный внук Женик.

И ещё говорят про стул, как они сходили утром: мягкой колбаской или послабило, или, наоборот, заперло. И как здорово, правда, что они вовремя уехали из России? Слышали, там снова жёсткое закручивание гаек, со ржавым скрежетом падает железный занавес, ужас, ужас.

Есть, наверняка, и там интересные глубокие собеседники, но они высокомерно очертили строгий круг вокруг себя: не пробиться в их тщательно закрытые для пришлых литературно-философские кружки. Он захочет удивить их, распахнуть перед ними миры, а они зевнут: тут ногой ступи – у всех свои миры, как грязи. Ступай себе, болезный, с Богом.

– Пап, ну найди себе русскую женщину, приезжайте вдвоём, – предложил сын, чувствующий малейшие перепады в его настроении.

Были, были у него такие мысли. Но не встретился родной по духу и желанный человечек, каким была безвременно ушедшая жена Леночка. Не нашлась золотая середина.

Либо попадались холодные ухоженные особы, у которых при слове "Америка" загорались умненькие алчные глазёнки. Либо это были расплывшиеся добродушные клуши, помешанные на закрутке банок и лепке пельменей, с какими на люди выйти стыдно – а он ещё был мужчина хоть куда.

Квартиру продал, не торгуясь, быстро, за две недели. Две эти недели безвылазно сидел на полу в ворохе бумаг и книг. Перебирал, разбирал старые альбомы с фотографиями, записи, блокноты, дорогие сердцу вещицы – жизнь свою листал и перебирал.

Он себя чувствовал предателем. Квартира, в которой он прожил четверть века, не отпускала: цеплялась дверными ручками, деревянными плечиками, шпингалетами, рамами картин, торчащими из стен гвоздями. Квартиру он тоже предавал. Две недели раздербанивал её – в сущности, жизнь свою раздербанивал.

Утащил на почтамт посылок только на семнадцать тысяч рублей – и ещё бы отправил, но сын не выдержал. "Пап, может, хватит хламьё через океан гнать? Оно у тебя золотое выходит. Купим тебе всё здесь". А это не хламьё – это жизнь, разве купишь жизнь?

В эти дни я как раз обменивала дом. Взяла листок, расчертила на две половинки: тут плюсы нового дома, там минусы старого. И, измучавшись, чуть не свихнувшись, плюнула, не решилась на переезд, осталась в прежнем жилище. Он сказал, усмехнувшись:

– Ты не решилась променять дом на дом. А я променял страну на страну.

В последнюю поездку сын сделал ему великолепные сплошные голливудские зубы. Но он по привычке смущённо улыбался, прикрываясь ладошкой и не размыкая губ. Даже к улыбке нужно было привыкать.

Что имеем – не храним, потерявши – плачем. Ещё поговорка: запретный плод сладок. Как он трепетал, что с визой не выйдет – тогда Америка была вожделенным запретным плодом.

И вот он уезжает, его ждёт собственный угол, однокомнатное гнездо. Условие одно: он не может покидать его в год не больше, чем на два месяца. Потому что это не рационально – содержать подолгу пустующее социальное помещение. В рациональной Америке умеют считать каждый цент.

Долгожданное гнездо оказалось клеткой. Вдруг в одночасье всё повернулось на 180 градусов. Запретной, а значит, сладкой была Россия, которая держала окна распахнутыми, легко отпускала его: давай, до свидания. Чемодан, вокзал, Америка. Лети на все четыре стороны. Именно тогда у него вырвалось: "Эта ненавистная Америка".

Перед отъездом он резко сдал, подволакивал ногу, под глазами набрякли мешки.

В последнюю ночь перед отъездом проснулся, как всегда, с ощущением нереальности происходящего. Как всегда в последнее время, в голову полезли запоздалые неуместные сомнения. Мысль о том, что ни в одну из поездок сноха ни разу не называла его ни "папа", ни хотя бы по имени-отчеству. Вообще никак не называла.

Недавно сын позвал к скайпу внука – поговорить с дедом. Тот, невидимый, откуда-то от игрушек подал досадливый голос:

– Снова по-русски разговаривать?! Не хочу по-русски! Пускай дедушка сам учится по-нашему говорить!

На тумбочке у кровати лежал умерший мобильник – он молчал весь вчерашний день. Друзья, родные, знакомые устали прощаться. Наговорили массу искренних приятных вещей, наказали не забывать родину, пожелали лёгкого пути – ничего не забыли?

У всех своя жизнь, работа, дела, семьи, заботы – он не пуп земли, верно, сколько можно? И вот телефон молчит. То есть он ещё не уехал – а его уже забыли, вычеркнули из жизни. Поставили на нём крест. Похоронили заживо. Друзья, страна похоронила. Быстро же это произошло. Вот так.

Заломило за грудиной, выше сосков. Вдруг понял причину поселившейся в нём тоски: что и было в его жизни настоящего – так это страна с его детством, юностью, зрелостью, с радостями и ошибками. Здесь вечно низкое серенькое пасмурное небо, к вечеру вдруг проясняющееся холодной узкой полоской заката "малиновое варенье". Здесь крутые виражи истории, здесь прошлое дышит кровью и мясом – его история, его прошлое.

Что его ждёт там? Чистенькая игрушечная, причёсанная жизнь – чужая, не его, не всамделишная. Кукольный дом.

Затрещал будильник. Нужно было вставать учиться жить заново.

ПОЕЗДКА В ТУРЦИЮ

Это было ужасной бестактностью со стороны Маринки зазвать ее с собой в секс-шоп. Главное, она сказала: "Заскочим в магазинчик", а что за магазинчик такой, не уточнила. Маша, как увидала у входа розовеющую, лиловеющую, багровеющую гадким, чудовищным содержимым витрину, так и выскочила на улицу и на всякий случай отбежала подальше.

– Вот ты где, – запыхавшаяся Маринка показала пузатую баночку с розовым гелем в застывших жемчужных пузырьках. Отвинтила крышечку, вдохнула, закрутила головой: "М-м… Со вкусом клубники, для орального секса. Займемся сегодня с мужем разнузданным развратом!"

Вот такая она, Маринка – бесшабашная, живущая безоглядно, на полную катушку. Хотя, с другой стороны, вела себя вполне в соответствии с библейскими понятиями. Не заботьтесь, сказал Господь. Будет день, будет и пища, духовная и плотская. Последняя Маринкина идея в поисках плотской пищи: поездка с Машей в Турцию: недалеко и недорого. Но у Маши не было денег даже на это "недорого".

Маша позвонила матери. Мать долго молчала.

– Ты не вернешься, – сказала она, наконец, обреченно. – Тебя пустят на органы. Там у них индустрия по переработке людей на органы. Или продадут.

– Куда продадут? – обалдела Маша.

– В сексуальное рабство. В проститутки. Ты не смотришь, а по телевизору каждый день показывают. Там у них индустрия.

– Кто продаст, мама?!

– Ну, кто. Этот… Гид.

– Ты сошла с ума, – ледяным голосом отчеканила Маша. – Мне сорок четыре, какое сексуальное рабство? – она бросила трубку.

Не будешь же объяснять матери, что на это дело вербуются шестнадцатилетние, глупые, с толстыми ногами. А не такие как Маша: очкастая, рот навсегда заключен в унылые черные скобочки. Шея худая, вытянутая по-птичьи.

Маша недавно на паспорт фотографировалась – ужас! Только подтянула подбородок, приподняла уголки рта – лоб собрался гармошкой. Разгладила лоб – лицо получилось бульдожье. Распахнула широко глаза – а про подбородок забыла, он обвис, разъехался. Измучила борьбой с собственным лицом себя и мальчика-фотографа. И все равно лицо получилось с абсолютно противоестественным выражением.

Лицо требовалось для замены паспорта, потому что если быть до конца точной, Маше было не сорок четыре года, а сорок пять.

Когда ее спрашивали, сколько ей лет, кто-то чужой отвечал за Машу отстраненным голосом: "Сорок пять". 45 могло быть какой-нибудь пожилой усатой тетке, а никак не Маше. Она остановилась где-то в районе 24-х. Только об этом не догадывался никто, кроме самой Маши.

В школьном учебнике истории пишется: в военное время страна встала на рельсы жесточайшей экономии. Война закончилась шестьдесят лет назад, а про библиотеки забыли, и они так и катили по этим рельсам до сих пор. Но Маша любила свою работу даже в условиях жесточайшей экономии. В библиотеке, как в храме, люди понижали голос до шепота. Глаза у них теплели и вдумчиво щурились.

Маша заплетала на ночь большую черную косу и одновременно совершала ежевечерний ритуал, обходя свою чистенькую квартирку. Прихожая в розовый кирпичик, кухня в оранжевый горошек, комната в зеленую полоску. Укладываясь спать, завела китайский будильник, который гнусаво признавался ей каждое утро в любви: "Я люблю тебя. Я люблю тебя".

Ногтем поддела, колупнула из серебристой облатки кукольную снотворную таблеточку. В последнее время одна таблетка не помогала, приходилось призывать на помощь половинку из соседнего гнездышка. На следующий день отчаянно зевалось, и коллеги лениво кокетничали: "Марьвасильна, чем это вы, интересно, ночью занимались, а?"

Сквозь глубоко, на самое дно утащивший ее в свое черное логово сон, она ощутила тревогу: вроде как присутствие чужого человека в квартире. Хотя это исключалось. Маша жила на седьмом этаже, а входную дверь, кроме трижды повернутого в скважине ключа, страховал еще толстенький металлический засовчик. Маша была трусиха.

– Кто здесь?!

Нащупала в темноте ночник – запустить в окно, чтобы поскорее прекратить жуткую живую тишину, нарушить ее звоном осыпающегося стекла.

– Ради Бога, не бойтесь. Я не подойду к вам, – сказал из темноты глухой взволнованный мужской голос.

Ночник, которому не суждено было совершить сегодня полет с седьмого этажа, осветил испуганно присевшего у двери на корточках и заслонившегося рукавом от света, как от удара, мужчину. Мужчина был очень худой, чернявый, в сатиновой спецовке, какие носят сантехники, с торчащим птичьим носом. – Так, – приказала Маша, – сидеть, где сидите. Видите, я уже набираю 02. Только встаньте – завизжу.

Напялила очки. Мужчина исчез. Маша обследовала все углы, заглянула в шкафы.

"Ну, мать, поздравляю, ты начала свихиваться".

Но этот задержавшийся в квартире чужой запах: свежей древесины, горького дымка, чего-то избяного… Так пахли Машины читатели, проживающие в частном секторе, и так пахло от книг, которые они возвращали.

Под утро Маша проснулась от поцелуев в губы. Поцелуи были тихие-тихие, нежные-нежные, будто губы щекотали бутоном цветка, и опускались все ниже. И она, наконец, перестала отталкивать ласкающие ее руки, задохнулась, ахнула – и, не выдержав, вся раскрылась навстречу, распустила белеющие во тьме колени, как большой белый цветок… Он торопливо закрыл губами ее рот, иначе она перебудила бы соседей.

– Что это? Что это было? – спрашивала она жалобно, как ребенок. – Не уходи. Еще. Кто ты? Потом. Молчи. Еще.

За окном начало синеть, звякнул первый трамвай.

– Мне пора. А ты спи, – сказал мужчина.

Без одежды он оказался мускулистый, ладный, небольшого роста. Спецовка аккуратной стопочкой лежала на полу.

– Кто ты такой? Ничего не понимаю.

– И не надо понимать. Завтра приду снова, ты спи, тебе надо отдохнуть… А у тебя ресницы, как усы у майского жука…

Взятая было, спецовка упала на пол…

"Я люблю тебя. Я люблю тебя", – гнусавил будильник.

Маше казалось, у нее не было тела. Вскакивала, летала по комнате, плескалась в ванной одна ее легкая, напевающая душа – и это после бессонной ночи. Она точно знала, что бессонная ночь была, тому свидетельством были приятно ноющие, непривычно отяжелевшие бедра и простыня в прозрачных розовых брызгах-пятнышках, точно над ней раздавили сочный бутон. Она ничему не искала объяснений. Ей было достаточно спокойной уверенности, что сегодня он вернется, и все повторится. Может, она действительно сошла с ума, но если это так восхитительно, то пускай.

На работе Маша, не раздеваясь, поднялась к начальнице и потребовала, чтобы ее немедленно отпустили домой по болезни. Начальница с сомнением посмотрела на запыхавшуюся, нетерпеливо бьющую ножкой заведующую абонентским залом. У похорошевшей больной блестели глаза и небрежно, строптиво и прелестно, будто только от самого дорогого парикмахера, выбивались из прически волосы. Подумала – и отпустила.

Маша сняла с книжки скромные сбережения, которые откладывала на поездку в Турцию, и полетела в косметическую лечебницу. Ее беспокоил темный пушок на ногах, так как она понимала, что именно ее ногам отныне будет отводиться немаловажная роль в предстоящих восхитительных ночах. Она встала в очередь взять талончик на эпиляцию.

Регистраторша взглянула на Машу с иронией. Ирония была наигранная. У регистраторши было набеленное потухшее лицо, а у Маши глаза сияли, как драгоценные камни на дне ручья, а ресницы топорщились, как усы у майского жука.

И регистраторша обрадовалась случаю отомстить в своей бабьей увядающей жестокости. Она повернулась за стеллажи и во все горло заорала, точь-в-точь уличная торговка, чтоб услышала вся очередь:

– Клав! С волосатыми ногами в семнадцатый?

Маша нагнулась и, мучаясь, сказала:

– Извините меня, я так счастлива. Вот увидите, и вам повезет. Вы только надейтесь и не отчаивайтесь.

Регистраторша долго потом ломала голову: это что, ее только что так талантливо опустили?

Маша с разметавшимися по подушке влажными черными прядями приходила в себя, восставая в единое целое. Он курил дешевые крепкие папиросы, которые она брала для него в киоске. – Ты любила когда-нибудь?

– Нет. Хотя да. Однажды.

Три года назад она ездила на Рижское взморье. Хозяйка, вопреки распространенному мнению о негостеприимности прибалтов, была сама любезность. Предоставила мансарду в безраздельное пользование квартирантки. В первый же день на пляже Маша простудилась да еще разбила очки.

От нечего делать она целыми днями сидела на подоконнике, закутавшись в хозяйкину шаль. И вдруг заметила, что из окна соседнего дома – а дома там стоят очень близко – за ней наблюдает высокий мужчина в черном, похожий на священнослужителя в сутане. Он стоял всегда примерно в одной позе: неудобно пригнув голову, опираясь рукой о подоконник.

Назад Дальше