Родительский дом ясно возникал у нее в памяти. Переселившись туда, они застали там странные порядки. Для дьявола были оставлены: одна из двух дырок в нужнике, одно окно, одна ложка, обвязанная соломой, и один стул с хромой ножкой, причем считалось, что этот стул – самый быстрый в доме. Каждое острие – деревянный угол крыши, верх забора, угол косяка – закруглялось, и здесь вилась бесконечная резьба, как бы подражающая полету какого-то насекомого. Высокие узкие окна дома залезали с первого этажа на второй. К входу вели три ступеньки, похожие на кифлу, и одна, нижняя, – на живот. На углу дома имелось окно "сундучок", которое смотрело "на три груши", в этом окне девочка, играя с котом, провела детство. Слева от окна находилась спальня, справа – кухня, а посреди, за окнами, которые прокладывались зимой перьями и соломой, – столовая.
Пол в столовой был из разного дерева, и каждая половица скрипела по-своему, каждая хотела рассказать что-то свое. Осенью ветер заносил в комнаты сухую листву и яблоки, которые закатывались под кровать, а в большой печи за закрытой на засов дверцей сидело какое-то странное существо и, когда дул ветер, скреблось изнутри, чтобы его пустили в комнату, и подвывало, будто проглотило дудку. В столовой на стульях лежали разноцветные подушки, и по их цвету на стол клали подставки под кружки, но самое восхитительное – стены в комнате были красные, такого цвета, как если бы капля крови упала на хлеб…
"Красный цвет – это цель, последний, четный цвет, камень мудрости – красный", – думала девочка, но вскоре у нее не осталось времени на размышления. Она начала жить быстро, цвета ее жизни обгоняли друг друга и старились, и красный – быстрее остальных.
Но однажды случилось нечто, что вернуло ее назад, к началу. Они отправились на экскурсию во Врнячку Баню, поднялись на Гоч и искали там воду. Она нашла ее первая, и легко. Вдруг она поняла, что каждое ее движение соответствует какому-то цвету. Тогда она остановилась и далеко в лесу узнала расположение комнат давно снесенного родительского дома. Слева – пространство спальни со светом, залившим ветви точно в тех местах, где в настоящей комнате были окна. В середине – красный осенний лес, вход в который шел через четыре камня. Только все оказалось гораздо больше. Девушка пригласила всю компанию "войти" в дом, и на ее глазах они вошли по четырем камням в красный лес, обошли место, где стоял стол, и сели там, где был диван. Тогда девушка, словно так и нужно было, направилась направо, где в родительском доме располагалась кухня. Она остановилась и ощутила, как во времени завязываются узлы. Нагнулась и не глядя отыскала рукой родник. Ледяной и прозрачный, он молчал, так что на него можно было, не заметив, наступить… Находился он точно в том месте, где в родительском доме был водопроводный кран.
Так Сташа Зорич стала все чаще узнавать в поле или в горах помещения своего разрушенного дома: спальню, столовую и другие комнаты. Расположение лестниц, окон и коридоров, балконов и боковых выходов рисовалось перед ней в укромных уголках леса, и порой у нее возникало желание поставить там мебель, вроде той, что была в родительском доме. Иногда она запутывалась в коридорах воспоминаний. Тогда, чтобы сориентироваться, она подходила к одному из "окон", потому что открывающийся в таких местах вид на гору, поляну или коровью тропу всегда точно соответствовал виду из того или другого окна в старом доме. Достаточно было бросить взгляд сквозь просвет в ветвях и – заметив коровью тропу – сообразить, что стоишь в комнате, выходящей на улицу Джорджа Вашингтона, или – увидев треугольную полянку – понять, что находишься там, где в окно родительского дома был виден Копитарев сад. Вопрос, что и где искать, больше не вставал.
Была еще одна вещь, которую она помнила, – картины в столовой. У отца, военного музыканта в отставке, всю жизнь была страсть особого рода. Он собирал "музыку с картин" – как он сам это называл. Еще рассматривая иллюстрации в учебниках музыки, капитан Зорич обратил внимание на то, что многие полотна великих художников прошлого изображают сцены музицирования. Разумеется, на картинах нередко были изображены нотные тетради. Тетради, развернутые во всю ширину на клавесине или приоткрытые на пюпитрах для скрипки или лютни, чаще всего не представляли собой настоящих нотных записей.
"Вранье!" – говорил в таких случаях капитан Зорич и мог обжечь бородой, как крапивой. Тем не менее под лупой некоторые записи оказывались настоящими, и эти редкие примеры были драгоценны. Художник верно и с пониманием рассматривал ноты своего натурщика и таким образом оставлял запись мелодии, которая исполнялась в тот момент, когда он рисовал. Зорич со страстью выискивал такие изобразительные документы, скупал литографии с музыкальными сценами, приобретал альбомы с репродукциями великих художников и принялся коллекционировать музыку с картин. Музыка на полотнах великих мастеров чаще всего была связана с XVI, XVII и XVIII веками, и старинное нотное письмо, которым она была записана, старый музыкант внимательно переносил в современную нотную систему. Он был счастлив, когда сыграл на фаготе первую мелодию, снятую с картины. В такие дни он был очень торжественен, у него были ясные глаза, и он хорошо чувствовал разницу между мертвой тяжестью и живым весом. Ибо, как он убедился, иногда музыка с картин нигде больше не сохранялась. Это была его личная история музыки, и он развешивал репродукции по стенам столовой, обитым красным, чтобы узкие золотые рамки гравюр лучше смотрелись и вечером картины можно было увидеть и с улицы. Таким образом, столовая в доме Зорича стала небольшой выставкой сцен из музыкальной жизни. Одна из сцен изображала женщину с собачкой на коленях. Она играла в черных перчатках на рояле, и эта сцена осталась, единственная, непрочитанной. Было очевидно, что и там записаны ноты, но каким-то таинственным способом, который старому Зоричу так и не удалось разгадать…
Когда дом снесли, капитан собрал все картины и отвез их в деревню, но они хранились еще в одном месте – в памяти дочери Зорича. Как и расположение комнат и мебели в родительском доме, она отлично помнила расположение и содержание гравюр с музыкантами и могла (поскольку отец обучил ее сольфеджио) пропеть мелодии со всех отцовских картин. За исключением, разумеется, гравюры, изображавшей даму с собачкой за роялем, ноты на которой она была не в состоянии прочитать.
Нужно сказать, что умение узнавать комнаты и вещи родительского дома в разных местах девушку не удивляло. Это казалось ей вполне естественным, настолько близкими были воспоминания об отчем доме. Но этим дело не кончилось.
Однажды зимой она поехала с однокурсниками кататься на лыжах в Закопане, в Польшу. В поездку входило краткое посещение Варшавы. Девушка бродила с подругами, ела красный, как кровь, борщ с приготовленной на пар́у лапшой и сквозь налипающий на ресницы снег увидела Старо Място, прошла Краковское предместье и очутилась на Новомейской площади, когда часы на церкви Святой Анны пробили пять вечера. Она стала спускаться по лестнице, и на углу улицы ее будто веткой по глазам хлестнуло. Она увидела угол родительского дома.
– Как меня теперь зовут? Как меня теперь зовут? – шептала она и смотрела.
Узкие высокие окна тянулись с первого этажа на второй. Перед входом было три ступеньки, похожих на кифлу, и одна, нижняя, – на живот. Она узнала дьяволову ложку, обвязанную волосом, и видела, что все острое на здании закруглено: деревянный угол крыши, верх забора, угол косяка – все было в резьбе. На углу дома было окно-"сундучок", выходившее "на три груши"… Девушка подошла, сомнений не было – это он: столовая на углу с красными стенами, спальня с одной стороны и кухня с другой. Даже кран на кухне находился там же, где и в отцовском доме. Единственное различие заключалось в том, что то, что в родительском доме находилось справа, здесь было слева, и наоборот. Внутри все располагалось точно так же, как и там, а вершиной всего были картины на стенах столовой.
"Нужно подождать, когда зажгут свет, – думала она, – если все, как там, вечером картины будут хорошо видны".
Она бродила вокруг дома на углу, ждала наступления темноты и давала прозвища снежинкам. Снег потерял цвет, ее автобус на Закопане ушел, а она все так же упорно стояла на улице. Она почувствовала, как около нее забил родник холодного воздуха, начали зажигаться фонари, ее тень наполнил снег, и наконец по дому на углу разлился свет. Заалели стены, как кровь на хлебе, девушка подошла и увидела то, что хотела. Музыка на картинах смотрела на нее, как когда-то со стен отцовского дома. Все картины были здесь, она их не только видела, но и пропела про себя несколько мелодий, читая и узнавая нотные записи. Все было на месте, даже та дама с собачкой за роялем.
Дочь капитана Зорича была настолько поражена открытием, что решила не уезжать из Варшавы, пока не поймет, в чем дело. Она начала расспрашивать о Старом Мясте, съездила в университет, познакомилась там со студентами и узнала то, что хотела. Эту часть Варшавы во время Второй мировой войны сравняли с землей и восстановили после 1945 года на основании сохранившихся карт и планов старинных градостроителей, изображений панорамы города и даже по воспоминаниям горожан. Целые кварталы старой Варшавы были подняты из руин дружной работой памяти их жителей, которые извлекали из забвения лестницы, двери, названия магазинов, целые дома, балконы и площади. Девушка решила идти до конца и выяснить историю углового дома. Это заняло немало времени, ибо в пасмурный день утро всегда долгое. Она начала переписку со своими знакомыми в Польше, а на каникулы ездила в Варшаву, чтобы продолжить поиски. В один прекрасный день дом на варшавском углу открыл наконец свою историю. Он был построен по воспоминаниям одного-единственного человека, отличавшегося невероятной памятью, благодаря которой и цвет стен, и картины были реконструированы и вернулись на свои места. Звали его Владислав Домбрович, он был жив. Девушка дрожала от возбуждения, когда узнала это имя, и повторяла его про себя, ломая зубья расчески. Звезды над Варшавой потрескивали каждая в свое время и каждая по-своему, у девушки кружилась от этого голова, и она закусила свои волосы, чтобы успокоиться. Начинались прекрасные дни, каждый со своим вкусом, каждый предназначенный будто бы не ей, а другому человеку. Теперь она знала, что еще у кого-то на свете есть ее память. Вот только Владислав Домбрович в своих воспоминаниях видел все в зеркальном отражении. Его имя было в телефонном справочнике, она позвонила и попросила о встрече. После некоторого удивления он любезно согласился и назначил встречу возле дома на углу.
– Ну да, он все видит перевернутым, он думает справа налево! – воскликнула девушка и побежала еще раз, кто знает который, к дому на углу и загляделась на гравюру с дамой, собачкой и роялем.
Там была нотная тетрадь, однако запись на ней, здесь, в Варшаве, можно было прочесть, что ни ее отцу, ни ей в Белграде не удавалось. Все оказалось очень просто: художник записал ноты в обратном порядке, а поскольку память Владислава Домбровича все переворачивала и видела наоборот, девушка легко прочитала варшавскую запись. Это был полонез Шопена, девушка его насвистала, а когда закончила, поняла вдруг, что она одна в чужом городе. Она стояла перед каким-то незнакомым домом со странным окном вроде сундука, комнатами со стенами кричащего цвета, резными деревянными украшениями, с четырьмя разными ступеньками, холодными как лед.
– Что я здесь делаю? – спросила она себя и оглянулась. Позади нее стоял худой симпатичный человек.
– Я Домбрович, – сказал он, протягивая ей руку.
– Пошел ты к черту! – отрезала она ошеломленному незнакомцу, поспешила на вокзал и тут же уехала в Белград.
Аксеаносилас
1
Известно, что у монастыря Жича в Сербии есть имя и прозвище. Имя он получил, когда однажды ночью молния над этим местом вычертила слово "Жича". Прозвище "семивратная" произошло оттого, что в монастыре прорублено семь дверей. Дело в том, что когда короновался какой-нибудь сербский государь, начиная со Стефана Первовенчанного и его восхождения на престол в 1196 году, при каждой коронации в монастыре прорубали новую дверь, а вслед за ними и семь ворот Белграда. Прошло время, все это забылось, и когда один французский византолог и историк искусства начал отыскивать причины, он получил от монахинь Жичи следующее объяснение.
Дверь – то же самое, что имя.
Не нужно думать, что ее прорубали потому, что новые правители были заносчивее прежних и не хотели входить по случаю коронации в те же ворота, что и их предшественники. Такая мысль была им чужда. Просто они следовали другому, более древнему обычаю, а именно – мертвеца нельзя выносить из дома через ту дверь, которой пользуются и живые. Поэтому в старых домах для каждого покойника делали новую дверь.
– Но ведь речь идет о восхождении и коронации, а не о выносе мертвых, – заметил француз.
– Все зависит от того, откуда смотреть, – ответили монахини. – Если считать церковь домом, а коронацию торжественным действом, тогда все будет так, как вы говорите. Но если взглянуть на вещи с другой стороны и увидеть в мире дом, а в храме вселенную, тогда станет ясно, что коронация в храме означает выход из этого мира во вселенную, а не вход в дом. Если же решение идти под корону вы поймете как служение, как необходимость оставить свой дом и свое имя, на смену которому придет новое, королевское, а не как принятие почести, вы будете близки к тому, во что веровали древние короли, открывая каждый свою дверь в церкви и чувствуя, что их мирская жизнь с коронацией закончилась…
Ученые утверждают, что и сейчас космонавты выходят в космос каждый через свой "проход", оставляя в магнитной оболочке Земли собственную "дыру".
Что было, то было, в Жиче и сегодня можно увидеть следы древних дверей. Их число трудно установить, потому что количество дверей снаружи не соответствует их количеству внутри. Это произошло из-за того, что один из Неманичей не захотел входить через собственную новую дверь. Из сказанного понятно, что причина тому не в его скромности, а напротив, в гордыне. Когда в день коронации, полный решимости войти через чужой вход, он прибыл в Жичу и отворил первую дверь, через которую некогда вступил в храм его отец, он очутился в замурованной монашеской келье с земляным полом, из которой к алтарю и месту коронации попасть было невозможно. Королю со свитой пришлось вернуться. Он приказал отпереть другую дверь, дверь своего деда, и снова попробовал войти внутрь, но она вела к лестнице в подвал, полный воды. Государь в третий раз вернулся назад и попытал счастья с третьей дверью, которую когда-то давно прорубили для его прадеда. Здесь в конце длинного коридора не было ничего, кроме светового колодца и других запертых дверей. Король приказал сбить замки и вышел наружу с намерением вернуться к главному входу, где его с нетерпением ожидала толпа народа. Король и его свита двинулись назад, но никак не могли попасть куда хотели. Место, где они оказались, было совершенно незнакомым, ветер там был сильнее коня, церковная стена чем дальше, тем выше, окон все меньше и меньше, двери отсутствовали. Они снова и снова ходили по кругу, и в народе верят, что это будет продолжаться вечно.
Случай с некоронованным Неманичем хранится с тех пор в строжайшей тайне, имя его нельзя забыть, но нельзя ни записать, ни прочитать, и существуют особые ответственные за него люди: два ключника и два заложника.
Дело в том, что у семи дверей Жичи есть семь ключников, и они из поколения в поколение исполняют свою должность и соблюдают завет, передавая ключи наследникам. Если хорошо поискать, то и сегодня, наверное, можно найти в старых семьях большие ключи, назначение которых забыто. Тот безвестный Неманич, который не сумел короноваться и имя которого стало тайной престола, как и остальные государи, имел своих ключников, хотя своей двери у него не было. Вместо дверей ключники должны были хранить его имя. Эти ключники являлись лицами, облеченными крайним доверием. Ибо имя, которое знали только они и передавали молодым как ключ от несуществующей двери, при каждой перемене на престоле действительно становилось одним из ключей власти и из государственных соображений не разглашалось. По этой причине режим сохранения тайны был очень строгим. Ключники носили в ушах колокольчики вместо сережек, чтобы не слышать ничего, кроме того, что нужно, а на языке – кольцо, чтобы не проговориться. Они взнуздывали коней плетью, держали за спиной правой рукой левую за локоть, и отцы веками пугали своих детей, что их однажды схватят на улице люди с колокольчиками в ушах, которых народ сторонится как зачумленных, вставят им кольцо в язык и доверят имя, тяжелое, как река Ибар. Имя, от которого пропадает сон и ум и которое следует хранить всю жизнь, как свечу от ветра, и не забывать, и ни в коем случае не написать и не прочитать, если, по несчастью, оно где-то записано. Поэтому на должность ключников всегда выбирали неграмотных, которые и впредь должны были остаться таковыми; тех, кто считает на пальцах и скрепляет договор при помощи рыбацких узлов, а не букв. Таким образом, опасность того, что имя будет разглашено устно, не грозила, ибо язык у ключников был окольцован, а на письме они его передать не могли, так как не умели писать. Между тем власти гораздо больше боялись того, что запретное имя запишут и прочтут, чем того, что его откроют устным путем. Записавшего имя сочли бы великим преступником против безопасности государства, а того, кто, на беду, имя прочитал бы, – его главным соучастником, в той же мере виновным и заслуживающим такого же наказания. Чтобы имя не записали и не распространили дальше, к двум ключникам были постоянно приставлены два заложника, которые запретное имя не знали. Один отвечал головой за то, что никто из современников нигде не запишет и не прочтет тайное имя, другой – за то, что это не случится и в будущем.