Дочери Евы - Каринэ Арутюнова 19 стр.


Ему бы сидеть в тепле, так нет, он носится по слякоти, по своим неотложным делам, а когда Зяма делает удачный ход, то кому от этого плохо, я вас спрашиваю, кому, если парочка-другая старух заснет если не сытыми, то хотя бы не плачущими от голода.

Коротенькими ножками Зяма перескакивает лужи, кучи гниющего мусора – вот свинство, куда смотрит еврейская полиция, эти охламоны в щеголеватых фуражках и повязках, эти мерзавцы, лижущие зад Юзефу Шеринському, этому поганому выкресту, а то и самому Чернякову. Им понравилось размахивать дубинками и делать важные лица, хватать зазевавшихся дурачков и отчитываться перед юденратом о проделанной работе.

Во все времена люди остаются людьми, они хотят есть с тарелок и спать на перинах. Мужчины остаются мужчинами, а женщины – женщинами.

Жены продолжают изменять мужьям, мужья – заводить любовниц. Скажите пожалуйста, Рейзл, эта маленькая дрянь, она прячет виноватые непросыхающие от распутства глаза, она тянет его за рукав, скажите пожалуйста, ее волнуют помада, румяна и новый лифчик, не может она ходить в старье.

Зяма все понимает, у Зямы нет вопросов, для чего Рейзл новый лифчик. Зяма знает жизнь. Всю жизнь он носит пару теплых яичек для своей старухи, для Голды, а еще кусочек вареной курочки – пока Зяма жив, Голда будет кушать, а у Рейзл будет лиф и помада, пусть они все передерутся и перестреляют друг друга, шмальцовники и жандармы, синие и желтые, поляки и евреи, Ауэрсвальд с Ганцвайхом, молодчики из гестапо и бравые ребятки с Лешно, 13, – пусть все они сожрут друг друга и перестреляются из-за еврейского золота, белья, мебели, фарфора, хрусталя, пусть они сдохнут, перетаскивая мешки с зерном и сахаром, хлебом и свечами, но прежде чем они сдохнут, они успеют накормить маленького Зяму Гринблата с его старухой и дадут заработать на новый лифчик этой девочке с беспутным чревом – ненасытной Рейзл, этой маленькой блуднице с горящим взором и адовым пеклом между ног.

Идет война, но люди остаются людьми. Немытые руки попрошаек и Сенная с ее добротными домами, театрами и ресторанами, с разодетыми дамами и их мужьями, не утратившими живости взгляда, – они ходят в театры и кушают с золота, и дают на чай, они оглаживают холеные бороды и бритые щеки, они целуют дамам ручки и приподымают котелки в поклоне – они еще не отвыкли от хороших манер, они бранят детей за невыученный французский и расстегнутый воротничок, они покупают спокойствие и платят звонкой монетой; польские жандармы еще лебезят и кланяются, но уже подсчитывают и делят, а жизнь идет, и шьются новые платья, под оглушительные звуки музыки из "Эльдорадо" или "Фемины", – и вежливы официанты, а кто не любит идиш – для того спектакли по-польски – в "Одеоне" и конкурс на самые изящные ножки – в "Мелоди-палас".

Война идет, но люди остаются людьми.

Немец тоже живой человек – его душа жаждет праздника, он слушает оперетту и плачет от скрипки. Ему надоели серые безучастные лица и вскинутые над головами руки, ему надоели разборки между поляками и литовцами, он тоскует по фатерлянду и рождественским подаркам, по немецкой матери и своей белокурой фрау, он пишет письма, напивается вдрызг и становится особенно опасным – и тогда маленький Зяма Гринблат, бегущий вдоль кирпичной стены, такой нелепый в штиблетах на босу ногу, с оттопыренными карманами и заросшим седой щетиной лицом может стать удобной мишенью и небольшим развлечением для тоскующего по родине Курта, Ханса или Фридриха.

Гой

– Барух ашем, Барух ашем, – бормотал Лейзер, воздевая ладони к небу, – слава Всевышнему, девочка осталась жива, если бы не Петр, страшно подумать, что могло случиться.

Из семьи Гирш не осталось никого – даже восьмидесятилетнюю Соню не пощадили, глумились, водили по двору с завязанными платком глазами и потешались: скажи "кугочка", скажи "кугочка", – рехнувшаяся старуха, натыкаясь на ограду, потерянно лопотала вслед за мучителями и заходилась смехотворным клекотом и кудахтаньем, – йой, йой, – особенно смешило их имя "Абраша" или "Циля" – что ж, это действительно, смешно, пока не рухнула, подрубленная наискось, – даже когда наступила полная тишина, он не торопился отрывать голову от земли – шея затекла, подвернутая нога онемела, уже через несколько минут новый взрыв клубящегося из-под земли воя заставил вжаться лицом в чахлую дворовую траву, казалось, это дома воют, раскачиваясь от ужаса, – лежи, Лейзер, еще не время, – те, в синагоге, уже не торопятся – еврейский Бог если и услышал, то, как всегда, не успел – ты слышал, Лейзер, им таки дали помолиться напоследок, один на один с их жестокосердым Богом, – ша, Перл, ша, как уста твои могут произносить подобные вещи?

Перл рехнулась, эта женщина никогда не блистала умом – раньше подумай, потом скажи, – кто ищет женщину-пророка, а вот поди ж ты – теряя красоту, они обзаводятся острым язычком, – иди сюда, Перл, у нас радость, слышишь? наша девочка жива, она с нами, нам удалось обмануть их, – ша, они могут вернуться, они еще могут вернуться, – не смеши, Перл, помнишь, ты попрекала меня скупостью, – так кто из нас прав? лучше грызть селедочный хвост, но иметь чем откупиться, я отдал им все – разве наша девочка, наша фэйгэлэ не стоит всех сокровищ мира? Мы еще станцуем на ее свадьбе, Переле, пусть только попробуют сказать слово, – возьми девочку за руку и отведи умыться, не давай ей лежать так с задраным подолом, и не вопи, бога ради, – ведь она жива, так чего ты еще хочешь? у нее теплые руки и ноги, чего ты хочешь от меня, глупая женщина? позор на твою голову? – о каком позоре может идти речь, когда бандиты рыщут по двору, а соседские дети указывают им дорогу – спасибо мальчику, ты знала, что у них роман? у кого-кого, у этого гоя и у нашей девочки – и не делай такое лицо, ты все знала, он был среди них, я точно помню – я видел, как они вошли, и вывели ее из-за двери, белую как мел, они размотали ее, освободили от тряпок, Переле, – даже лохмотья старухи не могли затмить сияния ее глаз и белизны ее кожи, я слышал, как они молчат, сраженные, и я слышал, как они сопят, – а что Петр, – они смеялись и подталкивали его к ней, – смотри, байстрюк, ей понравилось ублажать нас, теперь твоя очередь, – они подпихивали и подталкивали к ней, лежащей бездыханно на грязном полу, – что ты кричишь, – нам повезло – они смеялись над слезами этого мальчика, его счастье, что он не аид, – какого мальчика? – ты спятила, что ли, Переле, Петром его зовут, ты сама привела его на шаббат, а потом девочка показала ему книжки – и пошло-поехало, книжку туда, книжку сюда, – Петр приходил? – Петр уже ушел, – что она нашла в нем, объясни мне, наша дочь, правнучка раввина, без пяти минут жена раввина, – в безграмотном мальчике, который алеф не отличит от бет, а мезузу от тфилина?

Папа, мы с Петром решили, – мы с Петром, вы слышали? – тут я оглох, ослеп, я тут же умер – она держала его за руку, моя милая дочь и произносила какие-то слова, но, клянусь, я не слышал ни слова – Бог сжалился надо мной, лишил меня зрения и слуха, я не успел узнать, что же такое решила моя дочь, моя дорогая фейгеле, разбирающая главы из "Мишны", раскладывающая тарелки на скатерти своими белыми ручками, – мне снова повезло, и я не узнал, как моя девочка решила обмануть судьбу, оставив в недоумении прадеда-раввина и оглохшего отца.

Когда наступают смутные времена, а в лавках исчезает мука и сахар, то идут куда? – к старому Лейзеру, и видит Создатель, Лейзер готов поделиться последним, но скажи мне, идиоту, – зачем им выжившая из ума Соня, зачем им Нахумчик и Давид, – давай зажжем свечи, жена моя, и восславим Господа – за то, что беда обошла наш дом, – она молчит? – ничего, как всякая девушка ее возраста, она забивается в скорлупу и думает о разных глупостях, разве я не прав – о платьях, локонах, о студенте, с которым познакомилась на Хануку, о выкресте, от которого отказался родной отец, – наступают тяжелые дни, они хотят быть как все, – хедер это плохо, говорят они, в хедере безумный старик учит еврейской грамоте, грязным пальцем он водит по буквам и загибает страницы, он задает вопрос и ждет ответа, но ответа нет, – горе мне – он задает вопрос на языке Моше Рабейну и ждет ответа из глубины веков, но пахнет порохом, а гимназисты читают "Отче наш", вместо "Кол нидрей" они поют романсы – ответа нет и не будет, потому что сегодня правят те, а завтра другие, сегодня Петлюра, завтра атаман Григорьев, и тогда мы ждем красного командира – красный командир рассудит, он примчится на вороном коне и наведет порядок, – так думают добрые евреи из Овруча, они выносят серебряный поднос с хлебом и солью, но их заставляют рыть братскую могилу, вежливо их подводят к краю этой могилы, и так же вежливо поясняют им – сначала в могилу войдут дети, потом ваши жены, а после – после вы сами будете умолять батька засыпать вас землей, вы будете кушать эту землю, чтобы не слышать стонов и не видеть пелены в глазах младенцев.

Ты слышишь, Переле, пусть уже будет тихо – давай накроем стол и зажжем свечи, поминая тех, кто уже не сядет с нами рядом, помнишь, как радовалась ты этому столу, покрывая его белой скатертью, рассаживая детей,

– детей должно быть не меньше дюжины, потому что так угодно Господу нашему, плодитесь и размножайтесь, сказано в Писании, – детей должно быть много, потому что если один из них, не дай бог, станет выкрестом, другой умрет от скарлатины, а третий ускачет на красном коне в поисках новой жизни, то остается четвертый, но если этот четвертый окажется девочкой, красивой девочкой, опускающей темные глаза, в которых отражается весь этот безумный мир с его правдой и ложью, жестокостью и милосердием, то может статься, в одно ужасное утро, войдут эти, пьяные, с крестами и звездами, с шашками наголо – и тогда господь пошлет нам чужого мальчика с библейским именем Петр.

Беги, Франя, беги

Трамваи уже не ходили.

Через весь Подол, от Покровской до Кирилловского монастыря, тянулись подводы с еврейским добром – перевернутые рояли с растопыренными ножками, скатанные ковры, баулы, – останься, Франечка, – соседка Паша, вечно пьяненькая, с лицом мятым, будто небрежно слепленным из теста, с выступающими красными щечками и сизой картошечкой носа, жуя складчатым ртом, – останься, Франя, куды ж ты с дитем, в дорогу? А я вас схороню в подвале, а то девчонку оставь, а сама езжай, кто на дите малое покажет, а, Франя?

Франя с сомнением выслушивала Пашины увещевания – всем Паша хороша, да можно ли положиться на обещания маленькой пьянчужки?

Летела через мост, добрые люди сказали – беги, Франя, беги, там твой Ося, три дня стоят, – обмотала голову платком, дочку в тряпки, в карман сухарь, девочка сосредоточенно посасывала его, поглядывая из-за материнского плеча антрацитовыми глазами.

Встреча оказалась не последней, поезд, в котором ехали Франя с дочкой, вздрогнув суставами и сочленениями, тяжко пыхтя и вздыхая, издав простуженный трубный звук, замер, прижав нос к стеклу, только и различила несколько полустертых букв: "…ичи". Беличи? Хомичи? Родичи?

За мутным окном проплыли и остановились деревья, и старушки с корзинками в ногах, и несколько истомленных ожиданием серых фигур, и пестрое цыганское семейство, Франя сунула ноги в боты, схватила чайник, – кипятку, кипятку, – прошелестело из-за угла, старый Мозес закашлялся, кутая серое горло, – натолкнувшись с разбегу на чье-то усатое лицо, ухмыляющееся, в оспинах, вскрикнула, дребезжа чайником, через пути, перескакивая через лужи, – состав, идущий в другую сторону, молодые лица, обветренные, зубастые, военная форма, окрики: куда бежишь, девочка? давай к нам – погреться…

Сердито отвернувшись, но все же кокетливо поправив выбившуюся из-под платка прядку – чистый шелк, Франечка, чистый шелк – гребешок легко проходил сквозь тонкие волосы, темно-русые, а в Оськиных пальцах и вовсе золотые, потрескивающие, освобожденные от гребней и невидимок, – у состава трое военных – а скажите, хлопчики, – да так и застыла с чайником в руке – знакомая улыбка со вздернутой верхней губой над ровным рядом зубов, вот тут уж точно – в последний раз уткнулась ртом и носом куда-то в ямку между голубеющей колючей скулой и ключицей.

***

После трех лет скитаний город оказался невыразимо прекрасным и страшным – черные провалы окон, грязно-желтые стены, могильная сырость подвалов, и опустевший дом, и кинувшаяся ей в ноги нетрезвая Паша, – а ваших всех, Франечка, всех, там они, в Яме? – и чужие лица, вместо старой Эльки, скандальной Фаины и протезиста Шульмана, вместо Давида-большого и Давидика-маленького, чужие люди – Пашина племянница с мужем и детьми, за столом, накрытом их скатертью, тяжелой, льняной, и часы c кукушкой в прихожей, и плетеное кресло, а запах незнакомый – густого супа с пшеном и кислого хлеба, – Франя опустила девочку на пол, в крайней комнате никого, семеня и виновато улыбаясь, Паша провела в дальнюю комнату без окон – там, и вправду, кровать была и картинка, криво висящая на гвозде, а в углу – серая кошка, худая, со свалявшейся шерсткой, выгнула спинку, но уже через минуту сладостно заурчала под детской ладонью.

Стянув платок с головы, вдыхала аромат майского меда и полыни – прядка русых волос падала на глаза, стакан сладкой газировки с клубничным сиропом – на углу Константиновской и Верхнего Вала, под праздничный звон трамваев на Почтовой – Андреевский спуск – Контрактовая – Межигорская… Франя шла по городу в единственном приличном платье с белым воротничком и такими вставочками на груди, и кармашком – город был тих и светел, и жизнь начиналась заново, только без Оси, а самой нет и двадцати пяти, и ямочка на щеке, и легкий смех – грустить Франя долго не умела, а танцевать любила, – ну, точно малахольная, – Фрида Моисеевна, поднатужившись, ставила выварку на плиту и суп помешивала в кастрюле, а от Оси только и осталось что карточка, и странно мальчишеское лицо глядело с нее, а карточка лежала в альбоме, а альбом в нижнем ящичке комода, в шифлодике, а на Фроловской, недалеко от монастыря продавали букетики ландышей, и на четвертой обувной фабрике был такой Яша, с рыжим лицом пересмешника, для всех Яков Григорьевич, мастер, а для Франечки – просто Яша.

***

Франя не переставала мечтать.

Под глазами пролегали тени, нежно морщились губы, отоваривая карточки в бесконечной серой очереди, наблюдала за отряхивающимся в грязной луже голубем, а по воскресеньям ездила к дочке за город, надежно пришпилив несколько мятых бумажек к подкладке бюстгалтера, отводила глаза от типов с папиросками, наглецов не жаловала, а вот перед обходительными и чисто одетыми устоять не могла.

Мужчина в начищенных ботинках выделялся в толпе широкоплечих, похожих на мужиков баб и вороватой шныряющей пацанвы в надвинутых на глаза кепках. Вытащив из кармашка сложенный клетчатый платок, стряхнул с сиденья семечковую шелуху: вы позволите?

Франя поджала ноги в разношенных ботиках и стала рассеянно глядеть в окошко. От мужчины пахло одеколоном и еще чем-то странно волнующим, терпким, ястребиный профиль сбоку. Разговор завязался как-то сам собой, и вскоре, в прокуренном тамбуре, вздрагивая от звука хлопающей двери, задыхаясь от жаркого мужского дыхания, слабея ногами, постанывала едва слышно, рука прекрасного незнакомца больно мяла грудь, терзала пуговички на блузке, пылая лицом и шеей, Франя метнулась в освободившийся туалет, там, с омерзением касаясь стен и заплеванного умывальника, наскоро ополоснулась струйкой ржавой воды, рука потянулась к истерзанному вороту блузы – нет, не может быть, дура, дура, – не обнаружив ни булавки, ни денег, Франя ринулась в тамбур – незнакомца и след простыл, квелая баба тупо смотрела под ноги, топая ногами, заполошно вопя и размазывая слезы по щекам, Франя сбивчиво рисовала портрет "такого приличного на вид инженера", а проводник, косолапый "дядько" в мятом кителе, чесал за ухом и бормотал, – что ж вы, гражданочка, ну как же можно.

Всхлипывая и утирая скомканным платочком глаза, уже не помнила, как добралась до места. Подросшая за неделю дочь судорожно обхватывала ее ноги, тянула ручки-палочки.

Франя с огорчением отмечала искривленные рахитом ножки, – да вы не волнуйтесь, мы рыбий жир даем, – воспитательница, лупоглазая, с непропеченным, но все-таки добрым лицом, громоздкая, в вышитой сорочке и закрученной вокруг головы косой, оттаскивала хмурую насупленную девочку, – пойдем, милая, пойдем, а Франя уже неслась к станции, рыдая в голос, всласть, благо вокруг не наблюдалось ни души, только усыпанное мохнатыми звездами небо кренилось, мерцала Большая Медведица, расстилался Млечный путь, и капли сладкого молока стекали, освещая дорогу.

Примечания

1

Как поживаешь, душа моя (ивр.)

2

Апельсины, мандарины (ивр.)

3

Шук – рынок (ивр.).

4

Пардес (ивр.) – апельсиновый сад.

5

Накник, накникия (ивр.) – сосиска.

6

Хульда (ивр.) – крыса.

7

"Мама, папа, восемь детей и грузовик" – детская книга норвежской писательницы Анне Вестли.

8

Бевакаша (ивр.) – пожалуйста.

9

Шук (ивр.) – рынок.

10

Искусство (ивр.)

11

1 милая (ивр.)

12

Чашка (ивр.)

13

Учительница (ивр.)

14

Госпожа (ивр.)

15

Мама (ивр.)

16

Восточная музыка (сленг, ивр.)

17

Нисан (происходит от аккадского "нисану", "первые плоды") – в еврейском календаре первый месяц библейского и седьмой гражданского года. В Торе называется Авив. Приблизительно соответствует марту – апрелю григорианского календаря. В иудаизме этот месяц называется царским (ивр. ходеш ха-мелех), главой всех месяцев (ивр. ходеш ха-ходашим)

18

Маколет – мелкая продуктовая лавка (ивр.)

19

Счастливого праздника (ивр.)

20

Пасхальная Агада – сборник молитв, благословений, комментариев к Библии и песен, прямо или косвенно связанных с темой Исхода из Египта и ритуалом праздника Песах. Чтение Пасхальной Хаггады в ночь праздника Песах (с 14 на 15 нисана) – обязательная часть седера.

21

Произнося слова: "Кровь, и огонь, и столбы дыма", все присутствующие отливают несколько капель от своих бокалов.

Десять казней, которые Всесвятой, благословен Он, навел на египтян в Египте. Выплескивать немного вина в одну чашу во время произношения десяти казней.

22

Нес (иврит) – чудо.

23

Шук пишпешим (иврит) – блошиный рынок в Яффо.

24

Шекет! (иврит) – тише!

25

Скорая помощь (ивр.)

Назад Дальше