Этот звук пробился сквозь туманное, пляшущее пространство, сквозь колеблющиеся, покачивающиеся облака и проник в уши, пронзительный, явственный. Выли волки. Стонущие рыдания, безнадежная жалоба, человеческий плач дрожали в волчьем вое. Волчье пение становилось то выше, то ниже, траурным гимном поднималось вверх и в жалобном рокоте угасало у самой земли, чтобы снова мрачными звуками взвиться вверх. Хожиняк слушал некоторое время, но вскоре шум в ушах заглушил волчью песню. Споткнувшись о лежащего на полу коменданта, он пошел на храп полицейских в соседнюю комнату и упал на первую попавшуюся кровать. Людзик забормотал что-то, отчаянные движения его барахтающихся рук столкнули пришельца. Хожиняк упал на пол и уснул тяжелым, болезненным сном, даже не почувствовал боли от ушиба.
Комендант некоторое время лежал неподвижно, но вскоре зашевелился, поднял голову. Его немного тошнило, было душно, в комнате пахло водкой. Он поморщился от отвращения, попав рукой в лужу разлитой водки. Медленно встал. Лампа едва мерцала. Натыкаясь на мебель, он прошел в другую комнату и прислушался. Жена спала спокойно, ровное дыхание доносилось с постели, оттуда веяло сонным теплом. Он подошел.
- Зося…
Она не шевельнулась. Он нащупал в потемках разбросавшиеся на подушке мягкие волосы, осторожно потянул.
Она очнулась и, сразу придя в себя, села на постели.
- Ты что, Олек? Ложись, ложись… И нужно тебе это пьянство… Теперь опять голова болеть будет…
- Зося…
- Ложись, ложись. Дай я помогу тебе стащить сапоги.
- Нет, мне не хочется спать… Слышишь?
- А, слышу, волки воют, ну и что с того?
Он сгорбился, сидя на краю постели. Женщина искала спички. Вспыхнул слабый огонек свечи.
- На что это похоже, каждую ночь, каждую ночь… Ложись, слышишь?
- И что с того?
Она пожала плечами. Он бессмысленно смотрел на ее розовое лицо, обрамленное растрепавшимися волосами, на вышивку сорочки, сквозь которую просвечивало гладкое, белое тело.
- Скоро утро, пора вставать, а ты и глаз не сомкнешь.
- Зося, знаешь, что я тебе скажу.
- Что опять?
- Надо бежать отсюда.
Голубые глаза, окаймленные темными ресницами, стали совсем круглыми. "Как у куклы", - подумал он со злостью.
- Ты с ума сошел! Ляг, выспись, тогда у тебя выветрятся все эти глупости из головы.
- Не-ет… Сложи вещи, только самое необходимое, чтобы было что надеть, и бежим…
- Куда ты побежишь? Взбесился ты от этой водки, вот и все! Сам не спишь и мне не даешь…
- А ты бы отсюда не уехала, а? Ты предпочитаешь остаться тут, потому что здесь этот… Стась…
- Какой еще Стась?
- Какой Стась? Она спрашивает, какой Стась! Да твой же, Людзик, не знаешь, какой Стась!
- Во имя отца и сына… Не болтал бы ты бог весть что!
- Я не болтаю, уж я-то все знаю, ох, знаю… Думаешь, я слепой?
- Я думаю, что ты пьяный.
- Пьяный… Пьяный-то я лучше знаю, чем другой трезвый, не думай… Но теперь я уж за вами присмотрю… Уж он тут без меня не будет оставаться, твой Стась… Уж теперь я его всюду буду с собой брать, всюду будет со мной ходить.
- Да бери, пожалуйста, пусть идет! Очень вы мне все нужны!
Она отвернулась к стене и натянула на голову одеяло.
Сикора задумался. Правда, он уже столько раз думал об этом… И как-то ничего у него не выходило. Всегда в последний момент складывалось так, что приходилось этого Людзика оставлять дома. Не то чтобы была действительная необходимость… Но его самого вечно подмывало - раз уж это должно быть, пусть будет. Пусть они договорятся, пусть все будет ясно как на ладони, тогда он увидит, что надо делать, потому что теперь они оба отпирались. Софья широко открывала голубые кукольные глаза. Людзик хмурился и тоже не признавался, даже когда Сикора пытался вытянуть из него что-нибудь, напоив допьяна. Никогда они себя ничем не выдавали. А между тем ведь этого не могло не быть. Парень стройный, широкоплечий, а что тут делать женщине, когда муж уходит на два, на три дня по делам и нет даже уверенности, что он вернется живым. Иногда Сикоре казалось, что ему даже хочется этого: он неожиданно возвращается, тихонько подкрадывается, без скрипа открывает двери и застает их обоих в постели. Этого Людзика и жену. Как будто и жаль… В сущности этот Людзик неплохой парень, да и Зося… Сколько ему пришлось бегать за ней, прежде чем она согласилась венчаться… Да и неудивительно: красивая девушка была, очень красивая! Его сослуживцы только глаза вытаращили, когда она шла от алтаря вся белая и розовая, в белом платье и в фате… А что из всего этого вышло? Женщине хочется пройтись, похвастаться платьями перед приятельницами, соседками, поболтать о своих бабьих делах, сходить в кино, посмотреть какой-нибудь фильм, а здесь что? Снега по пояс, волки воют, живет среди трех мужчин. Что это за жизнь! Вот если бы он их застал… Он еще не знал, не обдумал, что он тогда сделает. Может, застрелить Зосю? Людзика? Но собственно за что? Во всяком случае что-то произойдет, что-то надо будет предпринять.
Это было словно зудящая рана или назревающий нарыв. Хотелось сорвать, расцарапать, чтобы потекла свежая кровь. И в то же время было жутко: ведь тогда-то уж все будет кончено. И Сикора никогда не старался украдкой вернуться домой. Он обманывал себя, издали клича собаку, задерживаясь, чтобы убрать сбитую ветром ветку, долго вытирал сапоги у входа. Часто при этом случалось, что Людзика вовсе не оказывалось дома. Но если он был, комендант подозрительно всматривался в обоих. Скользил глазами по гладко прилизанной голове Людзика и по прическе жены. Примечал, не видно ли предательской краски на лицах, внезапного смущения, смятого покрывала на кровати или беспорядка в одежде. Но ничего такого не было, и его начинали мучить подозрения, что это именно потому, что они соблюдают осторожность, что у них есть свои знаки и способы и они смеются в кулак за его спиной, глумятся над тем, как легко он позволяет себя обманывать, глупый, рогатый муж. В конце концов он уже и сам не знал, чего хочет. Иногда ему думалось: следует потребовать, чтобы Людзика перевели куда-нибудь, написать, что здесь нужен человек постарше, поопытнее. Это была неправда. Людзик справлялся хорошо, даже слишком хорошо. Сикора знал, что этот юнец в гораздо большей степени, чем он сам, обладает способностью к быстрым решениям, сообразительностью. И главное, он занят собой, не сует нос в чужие дела. Между тем у Сикоры были кой-какие мелкие делишки, которые при наличии капельки злой воли можно было бы назвать взятками. Что поделаешь, жалованье мизерное, а водка дорога. Так что Людзик - это еще не самое худшее, а кто знает, кого прислали бы на его место. Вонтор, второй полицейский, тот совершенно безвреден. Он выполняет все, что положено, но главным образом интересуется едой и сном. А черт его знает, кого пришлют? Может явиться парень, который и с Зосей заведет шашни и под него станет подкапываться? Не без того, конечно, были сперва и у Людзика такие попытки, но с тех пор как его захватило Дело Ивана Пискора, он забыл обо всем остальном.
Но за этими размышлениями таился страх, как бы впрямь все не разъяснилось. Исчезнут опасения, и это создаст еще большую пустоту в этой и без того серой, однообразной жизни.
Ему вдруг вспомнились последние слова жены. Как она сказала? "Очень вы мне все нужны". Вот что она сказала. Все, значит, и он, муж. Он повернулся к жене, но услышал спокойное, ровное дыхание. Софья спала. Сикора махнул рукой. Все спали. Из маленькой комнаты слышался мощный храп Хожиняка и обоих полицейских. Все могли спать, одному ему не помогали ни водка, ни утомление. И так постоянно, ночь за ночью. Не помогали и порошки. Уже целые месяцы он страдал упорной, мучительной бессонницей. А между тем спать хотелось - завалиться на кровать, погрузиться в забвение, во тьму, громко храпеть, как те трое, и с трудом просыпаться, чувствуя себя отдохнувшим, подкрепленным сном, уйти хоть во сне от этого проклятого Полесья, ничего не знать, ничего не помнить. Взять к примеру хоть дело этого Пискора… Сколько было следов, улик - и вот он все же ускользнул. А староста, а вся деревня? Трудности громоздились на каждом шагу, и, как только гасла лампа, сон бежал от глаз; в теплой постели было жарко, он то и дело переворачивал подушку с одной стороны на другую, но и это не помогало. От жены веяло теплом, в эти бессонные ночи он минутами испытывал отвращение к ней. Теплая, душистая - ради кого, черт побери, она вечно моется этим туалетным мылом? И как спит - долго, со вкусом! Нет, она совсем не понимает его терзаний, его невыносимой тоски по иным краям, по иной жизни. Казалось, она совершенно довольна, подолгу спит, еще дольше одевается, тщательно полирует ногти, шьет себе какое-то тряпье, будто есть ради кого все это делать. А потом - опять спать! Она обрастала жиром, толстела, становилась кругленькой и пухлой. И не огорчалась даже тем, что раньше стоило ей стольких слез: что у нее нет ребенка.
Этого он не мог понять. Должно же за всем этим что-то скрываться. Людзик? И снова тянулись мучительные размышления по поводу Людзика. Ах, если бы все это уже кончилось - так или этак… Помешаться можно, помешаться! Минутами он ненавидел всех - все эти вечно одни и те же, давно надоевшие лица. Заранее известно, что кто сейчас скажет, как поглядит. А работа? Бессмысленная, бесцельная. Никто не отдает себе отчета, как трудна служба здесь. Эта необходимость ежеминутно следить за собой, чтобы не наделать глупостей, не перегнуть палку в ту или другую сторону. Дело любого Грицька или Васыля зависело от какой-то далекой, неведомой политики, которая вечно менялась, вечно колебалась во все стороны. А здесь, на месте, человек стоит лицом к лицу с враждебной деревней. Что могут сделать три человека против этой сплоченной, организованной вражды? Этот глупый Вонтор, которому в сущности ни до чего нет дела, этот Людзик, воображающий, что завоюет мир… На самом деле он может дождаться только выговора, если ему что-нибудь не удастся, а что здесь удается? Ничто.
С злобной радостью, словно об остроумной шутке, он подумал о том, что все равно всех их убьют в конце концов мужики.
С минуты на минуту он неотвратимо трезвел, винные пары, спасительным туманом заслонявшие мир, все более рассеивались, действительность принимала свойственные ей резкие, отчетливые очертания. Это был худший момент, неизбежно наступавший после каждого опьянения. И в пьяном виде он все помнил и знал, но между ним и событиями тогда стояла как бы радужная стена - можно было обманывать себя видимостью свободы, независимости, пренебречь тем или другим, плюнуть на то или другое. Отрезвление безжалостно прибивало человека к земле, намечало ему жесткие границы, прикрепляло к месту. В трезвом виде нельзя было и мечтать о бегстве, о том, чтобы хоть что-нибудь изменить. В трезвом виде он сидел в паленчицкой комендатуре, безнадежно и безвыходно, и целиком зависел от любой бумажки, от любого приказа, от дурного или хорошего настроения какого-то незнакомого ему человека в почти незнакомом городе. Вдобавок ко всему во рту ощущался омерзительный, тошнотворный вкус и голова лопалась от боли. Было душно. Он потащился в другую комнату. Лампа уже потухла, и он с трудом добрался в потемках до окна. С грохотом распахнулся ставень. Снаружи было еще совершенно темно, лишь как-то странно белел снег. Он долго возился с заржавленным крючком. Ледяной воздух освежил лицо. Сикора оперся на подоконник и высунулся наружу. Черные деревья стояли в ночной тьме, как скелеты. Вихрь отряхнул с них белые покровы снега.
Он вздохнул, закашлялся. Мороз был несильный - к утру, верно, опять выпадет снег, словно его и без того мало. Засыплет расчищенную накануне тропинку к колодцу, к сараю. И когда только это кончится, господи, когда этому будет конец?
Его охватила беспредельная жалость к самому себе. К чему это все, зачем? Ведь он мог бы работать где-нибудь в другом месте, работать хорошо, плодотворно, как следует. Так нет же, сделали из мухи слона, выжили его, отправили сюда. И теперь он пропадет, погибнет здесь. И Зоська, наверно, его больше не любит. Ведь он обещал ей золотые горы, а что из этого вышло? Комендатура в этой глуши, и больше ничего…
Он напряг слух. Послышалось далекое эхо стонущего голоса. Далеко, со стороны лесов, раздавался волчий вой. Он несся над белыми снегами в ночной мрак отчаянным визгом, жалобным стоном, раздирающим плачем. Губы Сикоры искривились в усмешку. Ему показалось, что еще минута - и судорога сожмет его горло, и он сам завоет диким голосом, отчаянной жалобой голодного волка.
Он преодолел это искушение, захлопнул окно и отступил в темную глубину комнаты.
Глава XVI
Сквозь снега трудно было куда-нибудь пробиться, но ведь печки-то топить надо? Поэтому дорога в лес была кое-как протоптана. Мужики пробирались по ней за хворостом и буреломом, который им разрешалось собирать. Разумеется, под бараньими полушубками всякий припрятывал на всякий случай топор. Хворосту было мало, он был весь выбран или завален снегом. Они обламывали мертвые ветки, что пониже, но если можно тайком срубить сосенку или напилить немного березовых дров, то кто же откажется?
В лес с отцом ходила Ольга. Дед болел, братья были еще слишком малы, мать, с того времени как летом было получено известие о смерти Сашки, так и не поднималась. От горя она, видимо, тронулась в уме и теперь неподвижно сидела в избе, сжимая и разжимая сухие пальцы и глядя мертвыми глазами в пространство. Она явно угасала, худела, сохла, в избе ее почти не было заметно. Все домашнее хозяйство свалилось на Ольгины плечи, да вдобавок еще приходилось помогать отцу в мужской работе.
Как не хотелось на рассвете слезать с печи, еще теплой после вчерашней топки! Но ничего не поделаешь, приходится. Ольга отчаянно зевала, поправляя сбившуюся во время сна юбку. Семка еще храпел, когда она и Павел надели полушубки, подпоясались веревками и вышли за дверь.
- Ночью был ветер, хворосту должно быть много.
- Да и народу, наверно, немало пошло собирать.
- Знаешь, Ольга, а может, нам пойти немножко подальше, туда, за Выкроты?
- Что ж, можно… Только больно далеко дрова тащить…
- Потащим, лишь бы найти что-нибудь. Может, что и покрупнее случится, лесники теперь не ходят.
- Кому охота по такому холоду!
- Что холод! Просто знают, что сейчас дерево не срубишь, снег, по следам до самого твоего дома дойдут.
Ольга остановилась и стала поправлять спустившийся ремешок лаптей.
- Иди, иди, а то мы и до полудня не управимся.
Они брели, по пояс проваливаясь в сугробы. Дорога сворачивала направо, к ближнему лесу, где наверняка уже полно народу. Ольга старалась попадать в следы, оставляемые отцом, но это ей не слишком удавалось. Снег был мягкий, сыпучий, ноги тонули в нем, словно в муке. Она тяжело дышала, с трудом поспевая за Павлом.
- Иди, иди, в лесу будет легче, меньше снегу.
Лес вырос перед ними белоснежной стеной. Снег лежал на ветвях сосен, облепляя голые стволы буков и грабов. Лишь кое-где, словно далекое воспоминание об осени, трепетали рыжие дубовые листья, не облетающие до самой весны. Из-под куста вынырнул вспугнутый заяц.
- Вот если бы ружье, были бы мы с мясом.
- Много их тут.
- В поле им теперь есть нечего, вот они и сидят в лесу. Тут хоть коры погрызет, голод обманет.
- Вроде как и мы кору в лепешки подмешиваем.
- Как и мы. Всякой живой твари зимой горе.
Они вошли словно в туннель. Справа и слева вздымались колонны деревьев, перекинувшие далеко вверху своды ветвей. Здесь действительно идти было легче: снег задерживался на кровле ветвей. Кое-где на земле виднелись темные разметенные ветром проплешины.
- Знаешь что, Ольга, пойдем-ка прямо, вот этим соснячком, тут будет ближе. Там должен быть сушняк, я еще с осени помню.
Сосновая роща тянулась длинным клином. Снова пришлось брести по снегу, груды снега падали с деревьев на их головы, обледеневшие ветви хлестали по лицу.
- Постой-ка. Ты иди вплотную за мной, легче будет.
Павел, согнувшись, двигался вперед, раздвигая руками ветки.
Ольга ухватилась за его полушубок и, прильнув лицом к желтой овчине, двигалась вслепую.
Невысокие молодые сосенки стали перемежаться с кустами, с тоненькими грабами. Все это так перепуталось и переплелось, что идти можно было только по узкой тропинке - по обе стороны стояла плотная живая изгородь.
- Здесь уже кто-то проходил, - заметил Павел. - Тропинка протоптана.
- Может, лесники.
- А то и не лесники. Кто знает, где теперь Пискор.
- Думаете, он?
- В лаптях кто-то шел, ясно видать.
- Может, и Иван.
- Вот почему этот полицейский теперь не заходит в Ольшины. Наверно, в этих краях Ивана ищет.
- И как только он зимой скрывается, господи боже…
- Конечно, трудно, беда. Да что поделаешь? В тюрьме тоже нелегко.
Она умолкла, подумав о Сашке. О тех пяти месяцах, которые ему оставались до освобождения и которые теперь уже прошли. Упираясь лбом в желтый полушубок, она бессознательно следовала за отцом.
Но вдруг почувствовала, что тот остановился.
- Это еще что за черт?
Неподалеку что-то шумно зафыркало. Ольга не успела опомниться, как Павел стремительно оттолкнул ее в сторону, в сбившийся колючий кустарник. Она не упала, ее задержала плотная стена кустов, с которых поднялась снежная пыль. Павел и сам как можно глубже втиснулся в кустарник. И тут только Ольга увидела.
Тропинка была узкая. Прямая, как просека, она глубокой расщелиной тянулась между засыпанными снегом кустами. А по тропинке мчался, как лавина, огромный дикий кабан.
Все разыгралось в мгновение ока. Павел отскочил, кабан прыгнул, и тотчас на него обрушился удар высоко занесенного топора. Ольга почувствовала дурноту. Кабан, как буря, пронесся мимо.
- Ворочается! - крикнул Павел.
С фырканьем, грохотом, словно табун лошадей, кабан опять мчался на них.
И снова удар топора. Яркая, пламенная кровь хлюпнула на белизну снега. Зверь захрипел, покачнулся и побежал по тропинке дальше, теперь уже не безумным бегом атаки - видно было, как он покачивается, как виляет из стороны в сторону мощный зад. Вот он исчез. На тропинке остался явственный след, красная полоса. На заснеженных ветках пылали огнем красные брызги.
Ольга стояла, не в силах перевести дыхание, прижимая руками сумасшедше бьющееся сердце. Взглянула на отца. Он был бледен как полотно.
- Кабан… Видно, вспугнул его кто-то, что он так несся. Да вылезай ты из этих кустов, девка, вылезай.
Он осмотрел лезвие топора.
- Далеко не уйдет. Два раза по башке получил, смотри, сколько крови… Уж мы его найдем по следу.