* * *
– Бессмысленно, – сказала Ханна, – бессмысленно и попросту глупо. Эти атаки, смерти, сопротивление, этот безумный Эксперимент. Город этот, в конце концов.
Эрик обнимал ее за плечи. Солнце час назад выключили, тускло светили фонари, шуршали под ногами палые тополиные листья и обрывки газет.
– Нет-нет, – сказал Эрик. – Смысл определенно есть. Понять бы только какой.
– На вас отрабатывают социальные модели, – сказала Ханна. – Вернее, на нас. Экспериментируют с поведением социума в то и дело меняющихся условиях. Допустим, ищут идеальную модель, чтобы внедрить ее на Земле. Давно ищут, упорно, только найти не могут. Но зачем же тогда все эти нелепости, глупости, которых в нормальном мире нет и быть не может? Эти шагающие здания, падающие звезды, железноголовые, в конце концов?
– Ну, положим, в шагающих зданиях ничего нелепого нет, – возразил Эрик. – Некоторые дома стационарны, иные перемещаются, что тут такого? Падающие звезды – это, конечно, да, но тоже, в сущности, ничего особенного. А железноголовые… Знаешь, я думаю, они тоже с какого-нибудь того света и тоже согласились участвовать в Эксперименте. У них, вполне возможно, свои Наставники в этом их Антигороде, и они, может быть, взяли и полаялись с нашими. И в отместку натравили на нас своих подопечных.
– Что ж, может быть, – сказала Ханна. – А может быть, и нет. Скорее всего, дела обстоят вовсе не так, как мы думаем или предполагаем. Возможно, и Эксперимента-то никакого нет.
– Как это нет? – опешил Эрик.
– Да так. Не удивлюсь, если Наставники попросту развлекаются. На манер зрителей на собачьих или петушиных боях. Стравливают неразумных животных в вольере и заключают пари, ставки на нас делают. Сколько проживет или не проживет господин имярек. Кто дольше протянет: Рексик или Полкан.
Эрик остановился, притянул Ханну к себе, заглянул ей в глаза.
– Не говори так, – попросил он. – Пожалуйста. Я не знаю, как принято у вас, на том свете. Но на этом люди сражаются и гибнут, и никакие это не собачьи бои. Это, – он описал рукой полукруг, – мой Город. Я защищаю его попросту потому, что он мой, что я в нем родился, а теперь живу. Мы боремся за то, чтобы Город был. За то…
– А твои солдаты? Те двое, что погибли позавчера. Они тоже боролись за то, чтобы Город был? Чужой для них Город.
– Они… – Эрик вздохнул. – Они, конечно, не поэтому. В особенности Хамид. У него были какие-то другие идеалы, странные. Пояс шахида, глупость какая-то, но он за нее…
– Как? – перебила Ханна. – Как ты сказал? Какой пояс?
– Шахида.
Ханна охнула, затем медленно покачала головой.
– Это не глупость, – сказала она. – Хамид – это тот красавчик, что неделю назад приходил к тебе с рапортом или с чем он там приходил? Он, да? Боже, какую дрянь они вывезли сюда с Земли. Каких подонков у нас отыскали.
– Он был героем, а не подонком, – горячечно возразил Эрик. – Если бы Хамид не пожертвовал собой, мы все бы, наверное, полегли там. Железноголовые прекратили атаку и повернули назад, когда он взорвал себя.
– Если Олаф прав, – сказала Ханна печально, – а я очень, очень боюсь, что он прав, то этот твой Хамид сейчас… Ладно, оставим это. Знаешь, я вчера встречалась с Наставником. Проговорили полчаса, и все вокруг да около, ни о чем. Но одну вещь он мне все же сказал.
– Да? Какую же?
– Эксперимент, сказал, вступает в финальную фазу. В финальную, представляешь?
Эрик махнул рукой.
– Мы тут всяких фаз навидались, – сказал он. – Новых, решающих, финальных, фатальных. Пару раз Эксперимент выходил из-под контроля. Потом, надо понимать, под него возвращался. Не бери в голову, пойдем лучше к тебе. Или знаешь что. Выходи за меня замуж.
Ханна вздрогнула, отступила на шаг. Эрику она была по плечо.
– Зачем? Так тебе плохо?
– Так мне хорошо. Но я подумал… Люди женятся и выходят замуж. Везде, и на том свете, и у нас. Живут вместе, заботятся друг о друге, рожают детей.
– Детей, – эхом повторила Ханна. – Это да, люди рожают детей. Только вот в нашем с тобой случае детей заводить нельзя.
– Почему? Почему нельзя?
– Ты что же, не видишь нюанса?
Эрик наморщил лоб, пытаясь разглядеть нюанс, но ничего разглядеть ему не удалось, кроме неисправного мигающего фонаря на углу Василенко и Палотти.
– Прости, – пробормотал Эрик. – Я, видимо, что-то не то сказал. Или не так. Что ж, ладно, пойдем.
* * *
Он прижимал к себе теплую, тихо посапывающую Ханну, тоскливо глядел в ночь за окном и думал, что завтра с утра на передовую, в окопы бывшей второй линии обороны, ставшей теперь первой, и что ей тоже на позиции, только в тыловые траншеи. И что он настоящий осел, потому что Ханна права – его в любой момент могут убить, а если прорвутся, то и ее тоже, вот и весь нюанс. Утром надо будет непременно спросить, берут ли на том свете в расчет войны, когда решают, заводить или не заводить детей. Кондратенко пришел с войны, и Узо тоже с войны, и Хамид наверняка воевал. А Томми и вовсе сидел в тюрьме – интересно, что думают женщины о перспективе родить ребенка от уголовника?
Эрик долго не мог заснуть, а когда наконец заснул, в сон немедленно вторглись железноголовые, акульи и панцирные волки, ракопауки и прочая дрянь. В нее надо было стрелять, и уже пихал за пояс гранаты покойный Хамид, и мертвый Кондратенко взял на изготовку автомат, а потом взвыла сирена, но почему-то не в непосредственной близости, а где-то вдалеке, и миг спустя к ее вою добавился колокольный набат и еще какой-то звук, назойливый, пронзительный и дребезжащий.
– Эрик! Эрик, вставай!
Он вскинулся на постели, пару мгновений ошарашенно смотрел на обнаженную, испуганную Ханну, потом вскочил и бросился к телефону.
– Они прорвались! – взревела трубка голосом Ганса Гейгера. – Они в Городе, повсюду. Собирайтесь немедленно, я за вами сейчас подскочу!
Держась за руки, они с Ханной ссыпались вниз по лестнице, и Эрик ногой вышиб входную дверь. Железноголовые прорвались. Истошно кричали люди, и рушились дома, и катился по мостовой исполинский ракопаук в сопровождении волчьей стаи. Тогда Эрик вскинул автомат и дал от бедра очередь, и Ханна стала стрелять, и из окон дома напротив, и с крыш, но железноголовый урод уже топал от тупика Анастасиса, и желтый дымящийся луч хлестал по стенам, и здания обрушивались одно за другим, хороня под обломками жильцов.
Эрик не сразу увидел, что от проспекта Воронина, давя попавших под колеса волков, движется броневик, а когда все же увидел, ухватил Ханну за руку и рванулся к нему. За рулем, вцепившись в баранку, сидел господин капитан Гейгер, расхристанный, с бешеными глазами. По пояс высунувшись из кабины, Пауль Фрижа поливал переулок автоматным огнем. Эрик успел разглядеть сжавшихся на пассажирском сиденье Изабеллу с Франческой, а больше он ничего не успел, потому что броневик с визгом затормозил, и Ганс заорал: "В кузов!"
Кузовная дверца распахнулась, Гиви Чачуа за руку втянул внутрь Ханну, Эрик запрыгнул за ней вслед, дверца с лязгом захлопнулась. Броневик взревел, в три рывка развернулся и, набирая скорость, помчался назад к проспекту Воронина.
– Прорываемся! – перекрывая рев двигателя, гортанно кричал Гиви. – К фермам, на юг! Иоганн, это все он, если бы не Иоганн, нас бы уже… Господи, храни Иоганна!
Заложив на повороте вираж, броневик вылетел на проспект. Эрик, правой рукой намертво вцепившись в бортовую перекладину, левой прижимал к себе Ханну и думал, что они непременно прорвутся, что Ганс Гейгер не подведет, как доселе не подводил никогда, что…
Додумать он не успел, потому что страшный удар обрушился вдруг на кузов. Эрика швырнуло на стенку кабины, взрывная боль шарахнула в голову, он упал на спину, так и не выпустив из рук Ханну. А когда осаженный на ходу, расколотый лучом броневик завалился набок, умудрился подхватить ее и, увлекая за собой, потащить к выходу. Они добрались до распахнувшейся кузовной дверцы, переползли через мертвого, с закатившимися глазами Гиви, и Эрик из последних сил вытолкнул себя в дверной проем.
Ганс Гейгер, скособочившись, подволакивая ногу и держа автомат за ремень, ковылял вдоль борта. Вдвоем они вытащили из кузова бледную, потерявшую сознание Ханну, и Ганс, кривя окровавленный рот, просипел: "Уходим".
Эрик нес ее на руках. Шатаясь, спотыкаясь и оскальзываясь, шаг за шагом уносил ее на юг и знал, что не донесет. На углу Воронина и Тевосяна он оглянулся. Стая акульих волков стелилась по проспекту, подступая к прикрывающему отход огнем Иоганну, потом настигла его, опрокинула, и тогда Эрик бережно, очень бережно опустил Ханну на мостовую и неверными руками сдернул с плеча автомат.
* * *
– Так на чем мы остановились?
Олаф Свенсон оглядел аудиторию, недоуменно переводя взгляд с одного студенческого лица на другое. Ему казалось, что за последние несколько минут произошло нечто странное, необычное, опасное и чуть ли не героическое. Олаф сосредоточился, пытаясь вспомнить, что именно, но ему это почему-то не удалось.
– На свойствах пространственно-временно́го континуума, профессор, – подсказали из первого ряда. – Вы говорили об относительности времени при пространственных перемещениях, прежде чем покинуть класс. Надеюсь, вы в порядке, профессор?
Олаф неуверенно потеребил подбородок.
– Да-да, я в порядке, – растерянно пробормотал он. – Что ж, продолжим.
Стоя на коленях, Узо исподлобья глядел на Луто, перекидывающего нож из ладони в ладонь. Умирать Узо почему-то больше не хотел, хотя точно знал, что какую-то минуту назад со смертью смирился. Затем Луто замахнулся ножом, но Узо вместо того, чтобы принять удар, метнулся в сторону и вскочил на ноги. Ребром ладони срубил обернувшегося Каином брата, выдернул нож из ослабевшей руки. Секунду-другую простоял в нерешительности, но рука на Луто не поднялась. Тогда Узо метнулся в спальню.
– Уходим, – крикнул он перепуганной, забившейся в угол жене. – Мы уходим из этого дома. Быстрее, прошу тебя!
Трое братков окружили Томми. Затравленно озираясь, он отпрянул к выложенной прохудившимся кафелем стене душевой.
– Сейчас будем делать из тебя девочку, – ухмыльнувшись, сказал ражий, звероподобный Джон Невинс. – Лучше по согласию. Для тебя лучше.
Томми пригнулся. Страх перед тем, что должно сейчас произойти, внезапно ушел, словно это не его, забитого и трусоватого Томми Мюррея, собирались изнасиловать, а совсем другого, совершенно не похожего на него человека. Томми зубами рванул прилепленный к запястью пластырь, бритвенное лезвие скользнуло в ладонь.
– Ну, давайте, – процедил Томми. – Подходите, уроды, попробуйте, возьмите меня.
Микола Кондратенко, трудно копошась на земле, перевернулся на живот, затем медленно, в три приема, поднялся на ноги. Автоматный ствол тычком уперся ему в затылок.
– Попался, сука, – радостно сказал владелец ствола. – На колени, козел!
Кондратенко молчал.
– На колени, я сказал, гнида!
Кондратенко мотнул головой.
– Не встану, – прохрипел он. – Стреляй так.
Автобус подкатил к остановке. Красивый мальчик, думала Ханна, глядя на вошедшего смуглого палестинца. Где-то я его, кажется, видела. Совсем недавно видела, чуть ли не на днях.
Хамид протиснулся в салон. Он глядел Ханне в глаза, мучительно пытаясь вспомнить, где и при каких обстоятельствах видел эту миниатюрную, в облаке вороных кудряшек еврейку. Почему-то вспомнить было неимоверно важно, важнее даже, чем пояс шахида, натуго перетянувший талию, важнее зажатого в кулаке детонатора, важнее собственной скорой смерти и ожидающих Хамида райских кущ.
Автобус катился по мощенной древними камнями иерусалимской улочке, и взгляд очень больших, очень черных глаз жег Хамида, корежил, подавлял волю и не давал, не позволял рвануть детонирующий шнур. Потом автобус замедлил ход и встал. Хамид попятился. Ногой нащупал подножку, ступил на нее, на мгновение замер, решаясь, но решиться так и не сумел.
Во сне я его видела, вспомнила Ханна, когда смуглый, до неприличия красивый палестинец выбрался из автобуса и, ссутулившись, побрел прочь. Точно: был странный затяжной сон, и самые разные люди в нем сражались за что-то заветное и правильное. И она вроде бы тоже сражалась, а рядом был ладный мужественный парень, кажется, из скандинавов, и он звал замуж, но она почему-то не пошла. Потом появились чудовища, сон переродился в кошмар и, наконец, растаял, и ладный мужественный скандинав, которому она отказала, навсегда растаял вместе с ним.
Растерзанный волчьей стаей сержант Эрик Воронин навзничь лежал на проезжей части проспекта, тридцать два года назад названного в честь его отца.
Юлия Остапенко
Смотрящая вслед
– Сто двадцать шесть дуэлей за пять лет, – задумчиво произнес дон Рэба, поглаживая свежевыбритый подбородок. – Ровно сто двадцать шесть, тютелька в тютельку. Это примерно по две дуэли в месяц. С небольшим остатком.
– М-м, – протянула дона Окана. – Правда?
Дон Рэба продолжал поглаживать подбородок. Нежный, мякенький, как у младенчика. Без единого лишнего волоска и, само собой, без единой царапины. Цирюльник, только что с поклонами вышедший из покоев, пятясь задом, оказался настоящим мастером своего дела. Не то что три предыдущих, которых вздернули одного за другим – те сноровкой больше напоминали кожевников, дубящих вонючую шкуру, а дон Рэба подобной неряшливости не терпел. Он вообще был крайне требователен к качеству какой бы то ни было работы. Он был строг до беспощадности, жесточайше карал за ошибки, никому не спускал промахов. Но в той же мере взыскивал и с самого себя. Это было одним из немногих его личных качеств, достойных истинного восхищения.
Кое восхищение, впрочем, никаким образом не могло перебороть в доне Окане глубинного, животного отвращения перед его мякеньким, гладеньким подбородком. Это просто поразительно, даже оскорбительно, что у самого страшного и могущественного человека в Арканаре такой подбородок. Он не выдавал слабость характера всемогущего министра: он обманывал, дурачил, вводил в заблуждение. Именно потому орел наш и брился с такой маниакальной тщательностью. Ему хотелось выглядеть безобиднее, чем он есть.
– По две дуэли в месяц. Как думаешь, душенька, это много или мало? – спросил дон Рэба и вперил в дону Окану внимательный взгляд пронзительных серых глаз.
Окана лежала на широченном ложе, забранном несвежими шелковыми простынями. Она была совершенно голой, не считая тяжелого золотого колье с громадным рубином, висящим на массивной цепи. Рубин влажно поблескивал в ложбинке на груди, манил, притягивал взгляд. Но дон Рэба глядел не на камень и не на обрамлявшее его великолепие плоти, а в томные, полуприкрытые глаза своей фаворитки.
Дона Окана потянулась всем телом, сладко, как кошечка, и сказала:
– Не очень много. Хотя смотря из-за чего драться. Если из-за игры или просто спьяну – то нет, совсем немного. Но если всякий раз из-за дам, да всякий раз новых, то это гадко!
Вынеся сей приговор, она сердито надула губки. Дон Рэба вновь потер подбородок все с тем же видом меланхоличной задумчивости. Он смотрел на Окану и сквозь нее, не видя ни надутых губок, ни кроваво-красного камня, ни волнующей плоти, разложенной перед ним, словно поданная к трапезе телячья тушка.
– Не из-за дам, – проговорил дон Рэба. – То есть не так уж и часто из-за дам. В основном, разумеется, спьяну. И тем более удивительно, что даже спьяну, в винном угаре, сей удалец умудрился не убить ни одного из своих противников. Что ты об этом думаешь, душенька?
Конечно, дону Рэбе было глубоко наплевать, что думает дона Окана. Точно с тем же отсутствующим видом он беседовал о государственных делах с попугаем и обезьянками. Это помогало ему сформулировать мысль. Дон Рэба любил животных. И дону Окану любил – из всех его питомцев именно к ней, пожалуй, он питал наиболее глубокую привязанность.
– Но хотя бы покалечил кого-нибудь? – спросила Окана, не скрывая разочарования.
– Да, двоих. Оба раза случайно. И оба раза в течение месяца ежедневно отправлял раненым противникам то лекарства от аптекарей, то слугу с бочонком вина. Словно ему было…
– Совестно? – закончила дона Окана.
И тут же приняла беспечный вид, когда это странное, неуместное слово сорвалось с ее губ. Но дон Рэба не рассердился, он улыбнулся. Он любил, когда она говорила глупости. В самом деле, только такая дура, как дона Окана, может заговорить о совести применительно к благородному дону.
– И кто же этот ветреник? – не выдержала она – женское любопытство поистине неистребимо.
– Дон Румата Эсторский, – ответил дон Рэба совершенно равнодушным голосом. – То есть он не Румата, не Эсторский, а может быть, даже и не дон. Но за неимением лучшего вынужден пока именовать его так.
Он почесал живот и подошел к кровати. Несвежие шелковые простыни смялись и поползли, в старом матраце протяжно заскрипели пружины. Орел наш дон Рэба был безразличен к роскоши и, что греха таить, немного прижимист. Рубин доны Оканы – фальшивая красная стекляшка, купленная на Крысином Рынке за бесценок, – была тому подтверждением.
Дона Окана повертела в пальчиках стекляшку, которую ей полагалось считать рубином, и сказала:
– Какие-то удивительные ты говоришь вещи, орлик мой. Дон Румата – такой блистательный кавалер. Как же он может не быть доном Руматой?
Наедине она звала его "своим орликом" – ее придумка, столь же дерзкая, сколь и нелепая. Надо было совсем не бояться дона Рэбу, чтобы так переделать его неофициальный титул: орел наш, грозный и беспощадный, превращался в робкого орлика в ласковых ручках своей любовницы. Только совершенно глупая женщина могла не бояться дона Рэбу. Ах, как же нравились дону Рэбе совершенно глупые женщины!
– Запросто, милая, запросто может, – сказал Рэба рассеянно, лаская ладонью холмик волнующейся белой плоти. – Ты не поверишь, сколько развелось в последнее время всякой швали, выдающей себя за знать. И где они столько наглости берут? А все оттого, что привыкли верить им на слово. Приедет вот такой благородный с виду дон на вороном жеребце, весь в шелках, ножны жемчугом усеяны, войдет в королевский дворец, подбоченясь, двери ногой открывает: я, дескать, благородный Румата Эсторский, а кто не верит, тот поди сюда да скрести со мной мечи. А мечи длинные у него… хорошие такие мечи… и ножны в жемчугах.