Раздевшись, Вестрен приступал к делу. Неспешно расписывался в регистрационном журнале, прошествовав по великолепному, увенчанному куполом с изысканным орнаментом вестибюлю, отворял скрипучую дверь и оказывался в научном читальном зале. Усаживался за свой столик, устраивался поудобнее, поставив ноги строго перпендикулярно к полу, открывал портфель и извлекал папку и девять тщательно очиненных карандашей. Потом с тяжким вздохом принимался штудировать нужное издание, вновь прорабатывая деталь, которая не давала ему заснуть минувшей ночью.
Итак, уже почти два месяца диссертация на факультете. Уже ничего не исправишь. Это он знал. И тем не менее продолжал корпеть над читаными-перечитаными книгами.
Под высокими сводами читального зала царила тишина. Лишь изредка ее нарушает слабое потрескивание. Это прокручивают микрофильмы.
Опять и опять Вестрен мысленно пролистывал диссертацию, выискивая огрехи: лучше уж заранее о них знать самому. Необходимо вникнуть во все спорные места, чтобы во всеоружии встретить удары оппонента. За месяцы бессонных ночей он выстроил целую систему ответов, возвел многоярусные леса вокруг массивного здания диссертации. Причудливо изогнутые аргументы, плод лихорадочно мечущихся от страха мыслей.
На полке перед столиком книги расположены в строгом, тщательно продуманном порядке.
Он вытащил крайнюю справа. Это документы по Бургундии.
Рука его, державшая ветхий потрепанный фолиант, была узкой и бледной. С кожей настолько тонкой, что, казалось, сквозь нее вот-вот прорвутся фиолетовые жилки. Похожие на изящные веточки облетевших лип, такие хрупкие на фоне темного переплета.
Открыл его, он ощутил легкую дурноту. От книг уже тошнило.
Да, диссертация позади. Позади бесконечное копание в источниках, сбор фактов, настойчивое проникновение в материал, кропотливые, чаще напрасные, поиски в архивах разных городов и стран. Позади выписки из книг, прикидка множества вариантов, всевозможные вычисления и выбор композиции. Позади горы конспектов, ошибочные концепции, позади горечь разочарований и упоительная радость удач, все жестокие сомнения, все тайные надежды.
И теперь, когда он снова погряз в этих измусоленных им книгах, у него появилось ощущение, будто все они пропитались его кровавым потом. К ним накрепко пристали его сомнения и страхи. Эти ненавистные дряхлые фолианты оттягивали руки свинцовой тяжестью. Роясь в них, он чувствовал, как от пропыленных страниц исходит тошнотворный чад длившихся годами изнуряющей работы и затворничества.
Диссертация на факультете. Уже ничего не изменишь. Но как прежде он здесь, вникает в каждую строчку.
А ведь нужно еще и к лекциям готовиться.
Тяжелее всего Вестрену приходилось в долгие весенние сумерки. Когда тихо, словно дикий зверь, крадется по улицам голубой свет. Незаметно становясь все гуще и гуще. Вяжущий, недозрелый свет.
Тихо, словно дикий зверь, прокрадывается в душу этот ледяной синий сумрак. И Вестрен весь делается будто туго натянутая тонкая мембрана. Зверь крадется по ней. Плотно прижимаются подушечки мощных лап. Порою он ощущает боль от впившихся когтей.
Как-то случайно Вестрен заметил, что по субботам в православной церквушке, прямо напротив библиотеки, идут вечерние службы. Около шести часов начинали звонить колокола, люди не торопясь входили в церковь.
В одну из суббот, когда ему никак не удавалось сосредоточиться, Вострен решил туда зайти.
Служба только началась.
Как ни странно, он впервые попал в православную церковь, раньше не доводилось. Он весьма смутно понимал, что происходит, с трудом различая дьякона и священника.
В глубине таинственно мерцал тусклым золотом иконостас. Вестрен вдохнул незнакомый приторно-горький запах ладана. Тихо и ровно горели свечи. Крестясь, молящиеся с горячим усердием клали поклоны.
Пел хор.
Песнь то взмывала, то стремительно падала, наполнялась силой и страстью и летела вдаль, постепенно замирая. Причудливо сплетались женские и мужские голоса. Эти торжественные, рвущиеся ввысь звуки уносили прочь каждодневные заботы.
Вестрен почувствовал болезненный трепет. Будто острый нож вонзился в сердце, полоснул его щемящей болью. Охваченный ненасытным пламенем, он весь раскрылся навстречу этой томительной муке. Растревоженную душу вдруг обожгло внезапное прозрение.
С горечью увидел он самого себя, свое трусливое "я", свою никчемную жизнь, увидел дряхлеющее тело и мелкую душу.
Тут его охватил страх. Скорее бежать отсюда. Прочь из этого душного ладана, на волю, на знакомые улицы. Вдохнуть привычного городского воздуха. Окунуться в бензиновый угар. Бежать куда угодно. Лишь бы оставаться самим собой.
Уже давно по вечерам после библиотечного затворничества он шел не домой, а в кафе. Попив чаю и выкурив трубку, отправлялся бродить по улицам.
Десять лет, отданных диссертации, превратили его в настоящего анахорета. Больше того: он начал бояться людей. Он не выносил их взглядов, их лица раздражали.
Все милее становились ему ночи. Все чаще ему хотелось пройтись по ночному городу. Оказывается, пустые улицы очень хороши, в час, когда повсюду царит тишина.
Особенно полюбилась ему Сенатская площадь, он и сегодня пришел сюда.
Над безмолвными оливковыми мостовыми реяла сизая дымка. Тончайшая, тоньше паутины, еле заметное марево. Из этой дымки вырастали белокаменные здания, темно-синие кроны деревьев парили над нею, сквозь нее маслянисто блестели бирюзовые пятна уличных фонарей.
Этот обманчиво спокойный свет был полон тайной жизни и непрерывного движения. Скованная холодом серая земля в скверах и парках молча корчилась в родовых муках. Все теснее становилось листьям в набухающих почках. Боль нарастала, обременяя ночь животворными страданиями.
Вострен миновал маленькую церковь, где бывал иногда на вечерних службах. Обогнул литую ограду и свернул налево к Банку Финляндии, дальше его путь лежал мимо Дома Сословий, с его украшенными каннелюрами колоннами и строгим, отделанным бронзой фризом.
Он не честолюбив. Во всяком случае, не более чем другие. Просто за десять лет превратился в раба своей диссертации. Она пустила в нем корни и буйно разрасталась, словно ненасытный сорняк. Она высосала его силы. Расшатала нервы и лишила сна. Ее пропыленная громада вытеснила из души все остальное.
С пристани потянуло соленой влагой. Свежий аромат сосен разлился в воздухе. Видимо, его принесло ветром из Зоосада или Мейланса.
Человек он не слишком одаренный. Однако достаточно способный. Тему выбрал совсем не из легких. Сплошные белые пятна, интригующие загадки, настоящая целина. А сколько новых идей, сколько внезапных озарений… Оказывается, диссертация отнимает уйму времени. Летели месяцы, годы. Он корпел над книгами. Да, уйму времени. И бродил. Каторжная жизнь.
Он свернул в скверик у Дома Сословий, медленно обошел старый, давным-давно не действующий фонтан. Детище романтического XVIII века. Как он похож на чудовищный торт, трагикомическое смешение венецианского стиля с помпезностью царской России. Гордая голова льва терялась на фоне обильного орнамента и пышных гирлянд. Годы не пощадили фонтан, теперь он всего лишь пристанище обленившихся городских голубей. Они так загадили его, что он сделался совершенно неузнаваемым.
Жена, Эльза, относилась к его работе с пониманием. Не дергала. Подбадривала, когда он падал духом. Жили в основном на ее зарплату. Конечно, это мучило его. Да и малышка Анслёг целыми днями в яслях… Зато когда он получит степень, - повторяли они с женой, - вот тогда они купят то, сделают это, вот тогда… Как они мечтали, как надеялись! Только бы разрешили публикацию, все образуется. Ведь диссертация, этот не дающий покоя кошмар, по сути, дело всей его жизни, вместилище самых сокровенных надежд, единственная возможность самоутверждения…
Он задохнулся от дыма. Очень едкого, с запахом резким, как у эфира. Наверно, его принесло из пригорода, там сейчас жгут прошлогоднюю листву.
Все эти годы он возводил в душе мощные стены. Чтобы охранять свой труд. Уберечь его от разъедающей самокритичности, от неожиданных сокрушающих ударов. Стены непроницаемые, чтобы не просочилось в душу отчаяние, чтобы спастись от парализующих сомнений в необходимости этого труда. Постепенно замуровывался в собственной душе. Надежно укрыл душу под слоем тучной плоти.
Он обогнул угол аптеки, сонную улицу мягко освещал фонарь, старинный, тонкой работы. Эта аптека дежурная, поэтому в витрине со старинной аптекарской утварью еще горел свет.
У Вестрена была своеобразная походка. Очень медленная, несколько расхлябанная, он передвигался вяло и неуверенно. Но эта робкая поступь свидетельствовала о невероятной выносливости. Он ходил, чуть опустив массивную голову.
Эти кварталы он знал наизусть. Историю каждого здания. До мельчайших подробностей изучил каждый фриз. Он знал происхождение каждого уникального памятника, они вобрали лучшее из русского и немецкого ампира, тонко сочетая заимствования с архитектурными традициями времен Густава III. Таким образом здесь, в Гельсингфорсе, в первой половине XVIII века вырос уникальный городской ансамбль, единственный во всей Европе, строгих пропорций, изящный, поражающий фантазией, простором и красотой. Гельсингфорсский ампир.
Гуляя здесь по ночам, он ощущал свою таинственную связь с этими старыми особняками. Они вели с ним неслышный разговор, придававший ему бодрости и сил. Обычно это успокаивало его воспаленный мозг, снимало нервное напряжение. А сегодня все было наоборот. Ночная прогулка не принесла облегчения. Он чувствовал себя неприкаянным бездомным чужеземцем. Казалось, все его нервы обнажены. И на зданиях тоже проступали нити нервов. Зеленоватые стены подрагивали будто натянутый до предела бумажный занавес.
Ища полного уединения, он поднялся по ступенькам Кафедрального Собора. Прислонился к высокой колонне. Здесь, куда не доходил свет уличных фонарей и неоновых вывесок, можно увидеть звездное небо во всем его величии. В бескрайней вышине цвело оно недосягаемой холодной красой.
Он окинул взглядом гавань. В прозрачной ночной синеве она сверкала будто драгоценная брошь, усыпанная бриллиантами подкова. Ему были видны прожектора и разноцветные огоньки, темные силуэты пропахших копотью пароходов у причалов, над которыми вздымались устрашающе огромные краны. Вода мерцала синими и сиреневыми бликами. Проскользила утка, две серебристых нити - на миг открывшиеся нервы воды - проступили на опаловой синеве. Нежной истомы была полна эта волшебная ночь, полна молчаливого страдания. Тихо и незримо природа готовилась к обновлению.
Над городом мелькнул луч Свеаборгского маяка. И опять. И в третий раз.
Вестрен вдруг почувствовал, как стучит у него пульс.
Да, ощущение не из приятных. Он четко различал каждый удар. Они становились все сильней и сильней.
Вестрен покачнулся от легкого головокружения. Сердце билось быстро-быстро.
Он поспешил спуститься по лестнице и вышел на простор площади. На Александерсгатан свернул к Микаэлсгатан, к Северному бульвару. Шел наугад, не разбирая дороги.
Неподалеку от Центральгатан гулко зацокали копыта. В зыбкой мгле загромыхала повозка. Слабо бился в закопченном фонарике желто-красный язычок пламени, узкие, похожие на велосипедные, колеса натужно вращались, жалобно повизгивали дряхлые рессоры. Допотопный рыдван весь содрогался, продвигаясь неровными толчками.
Копыта выстукивали о булыжник глухую дробь, разбитые натруженные копыта. Усталая лошадка сонно ковыляла, подбрасывая то костлявый круп, то шею, то круп, то шею.
Въехав в зеленоватое мерцание фонаря, лошадка испуганно вздрогнула. Смешно дернула головой, оскалив стершиеся желто-зеленые зубы.
На козлах дремал извозчик. Шапка побита молью, кафтан потрепанный. Больной, дряхлый старик. И все ездит, по привычке.
Цоканье постепенно затихало. Запахло на миг старой кожей, и вот уже повозка растворилась в ночи.
"Летучий голландец", - подумал Вострен. И неожиданно вскрикнул, крик резанул тишину и, ударившись о темные молчаливые стены, прилетел обратно.
Вестрен вдруг почувствовал, что насквозь продрог и ускорил шаг.
Как-то вечером раздался телефонный звонок. Вестрен снял трубку.
Жена не сводила с него глаз, стараясь ни слова не пропустить. От ужаса она боялась пошевелиться.
Да нет, вроде ничего страшного. Он такой, как всегда. Обычная его манера говорить тихо и сдержанно. Знакомо медленные, неловкие движения. Такой, как всегда.
Это был тот самый звонок, как он ждал его! Звонил сам декан. Ему весьма жаль. Чувствовалось, что ему неприятен этот разговор, очень уж тихий и неуверенный у него голос. К сожалению, они не могут принять его работу. Один из рецензентов считает ее негодной для публикации. На факультете состоялось обсуждение, долго спорили. Многие были за публикацию. Но против оказалось все-таки большинство.
Вестрен силился понять. Вслушивался в слова, далекие, пустые, но смысл их ускользал от него. В глубине души он все время этого боялся. Яростно, будто собственную смерть, гнал прочь кошмарные предчувствия.
И вот оно, свершилось. Как же это? Боли он не чувствовал. Только леденящее душу спокойствие. Мертвящую легкость.
- Вам нехорошо?
Вестрен поблагодарил за участие, господин декан так любезен. Голос Вестрена был совершенно спокоен.
Положив трубку, он несколько раз прошелся по комнате.
Подошла жена.
- Кто звонил? - спросила она дрожащим голосом.
- Декан. Диссертацию не приняли.
Ей хотелось прижаться к нему, поцеловать. Но он, пряча лицо, опустил голову.
И опять принялся шагать по комнате.
В эти минуты его смуглое лицо стало одухотворенным. Безмятежно спокойным и строгим. В синем свете сумерек сгладилась грубая резкость черт. Только у рта легла еще одна горькая складочка. Да чуть порозовели белки глаз, и слегка подергивались веки.
Боль пришла позже. Однако он продолжал свои одинокие прогулки. Это была изматывающая жгучая боль, не отпускавшая ни на миг. Прорвало все старательно возведенные им плотины, рухнули мощные стены, сорваны защитные покровы. Душа непрестанно кровоточила. Весь он словно сплошная рана, из которой струятся, прямо на уличные камни, его силы.
Он бродил и бродил по городу. Он был похож на тяжело раненного зверя, обезумевшего от боли. Ведь он уже далеко не молод. Все потеряно, безвозвратно.
Похоже, сейчас начнется дождь. Вокруг такая духота и темень. Невозможно дышать. Весь город нестерпимо сверкает каким-то болезненным блеском.
Над морем набухала гроза. Над самой поверхностью сверкающей гавани мчались в сторону города свинцовые тучи.
Вот уже и одиннадцать часов. Толпы людей, взбудораженных, разомлевших от тепла, хлынули из бетонных коробок кинотеатров. Громко галдела подвыпившая компания.
Он свернул к набережным.
На Южной пристани что-то строили. Работал копер. Стальная громада поднималась - падала. Удар стальной бабы по свае, сталь била по дереву. Сперва сизые клубы дыма, секунда, другая - удар. Громада падала, гремели ритмические удары. Ему казалось, удары звучат все чаще. Они отдавались в голове, будто это били по его мозгам, нет, это невыносимо. Лучше уйти отсюда. Прочь.
Незаметно для себя он очутился у Северной пристани. Вон темные корпуса фабрики и вспышки пламени над газовым заводом.
Яркие огоньки, упав в маслянистую зыбь, расплывались, рассыпались на осколки. Извивались оранжевыми и голубыми полосками, будто воспаленные нервы. Парились в зловеще булькающем лиловом вареве. Может, здесь котлы преисподней? Нервы расплывались в пятна. Горели огнем. И колыхались, колыхались.
Вестрену показалось, будто пламя охватило весь город. Море огня бушевало в небе, оранжево-голубые всполохи переметнулись с маслянистой зыби на небо.
Асфальт обожгли первые капли дождя.
Через секунду над замершим в ожидании городом разразился ливень. Буйный неистовый дождь. Обрушился на городские улицы. Хлестал по крышам жилых домов. Щедрый, теплый. Смывая чад и пыль, уносил их по желобам. Фонари, словно пышные цветы, клонили головы к залитым потоками тротуарам и мостовым. Они заискрились отражениями фонарей и неоновых вывесок. Вентиляционные трубы ресторанов с ворчанием выбрасывали запахи подгоревшего масла, одеколона, табачного дыма и винного перегара. Город напоминал мчащуюся галопом, разгоряченную лошадь: играет каждый нерв, каждый мускул, с губ летят клочья пены.
Дождь прекратился совершенно неожиданно. Умытый город отдыхал. Он весь заиграл чистой коралловой гаммой. Сочно-коричневыми стали посыпанные гравием дорожки в парках. Асфальт источал свежую лазурь. На газонах проклюнулась ярко-зеленая травка. Асфальтовые крыши влажно блестели.
В эту ночь на всех деревьях раскрылись почки. Огромные красновато-коричневые почки каштанов выпустили белые султаны. Клены расправили золотые соцветия, ясени надели длинные, похожие на пурпурных гусениц, сережки. Запахло древесным соком, молодой травой, медом.
Вестрен одиноко брел по улицам.
На Хагнесской площади какой-то человек избивал другого, притиснув его к мостовой. Выяснение отношений окончилось непредвиденно. Лежавший ударился лицом о камни, и испещрявшие их трещинки заалели кровью. Как только подъехала сверкающая полицейская машина, толпа зевак рассеялась, будто ничего особенного не произошло.
Вестрен брел дальше, потрясенный увиденным.
В час ночи, прорвав облачную пелену, выплыл месяц. И поплыл, золотисто-рыжий, над городскими кварталами. Казалось, еще чуть-чуть - и он заденет шпиль церкви св. Иоанна.
Вот затормозила аварийная машина. Из нее выскочили дорожные рабочие в желтой униформе, поставили ограждения, навесили желтые и красные фонари. И вот уже стучат кирки, вгрызаются в землю ломы. На глазах растут беспорядочные груды камней.
Над трамвайными рельсами посыпались искры от сварки. Ослепительной голубизной вспыхнула сталь. Вестрен зажмурился.
На мгновение из темноты выступило его лицо. Страшно усталое, напряженное.
Скоро все было закончено. Камни водворили на место, фонари убрали. Со скрежетом втащили последнюю кирку. Машина исчезла. Ее поглотила ночь.
Вконец измученный, Вестрен брел по улицам. Асфальт уже просох и слегка пахнул аммиаком. Растаяла зеленоватая дымка, окутывавшая фонари мерцающей пеленой.
А над городской суетой, над будоражащим ядовитым блеском ночных огней веял безмятежный прохладный ветерок. Освежавший, будто терпкая мякоть черного винограда. Незамечаемое припозднившимися прохожими, цвело недосягаемой холодной красой усыпанное звездами небо.
Миновал месяц.
Как мучительны были для Вестрена ночи. Совсем извела бессонница, он бросался в кровать и лежал, истекая по́том. Как ненавидел он эту мягкую кровать, эту отвратительно пухлую перину. Белые простыни жгли, словно были сотканы из крапивы.
От удушливого тепла ему делалось дурно. Он готов был лечь куда угодно. Лишь бы ему было жестко и холодно.
Как-то утром жена нашла его лежащим на полу.
Дни превратились для него в настоящую каторгу. Он продолжал читать лекции в Университете. И всякий раз ему стоило неимоверных усилий заставить себя идти через город, потом войти в аудиторию и целых сорок пять минут говорить.
Он вел себя так, будто ничего особенного не случилось. При встречах с людьми делал нарочито спокойное, непроницаемое лицо.