Лишь через несколько минут Дайсон решился раскрыть записную книжку еще раз – слишком свежа была память о несчастном отшельнике, его жалком логове и странных речах; не забыл Дайсон и то лицо, которое ему довелось увидеть однажды в окне дома доктора Блэка, и загадочный приговор врача, производившего вскрытие; уже коснувшись пальцами обложки записной книжки, Дайсон невольно вздрогнул и инстинктивно отдернул руку, страшась того, что ему предстояло прочесть. Когда он наконец взял книжку в руки и стал ее перелистывать, то обнаружил, что первые две страницы пусты, а третья исписана мелким каллиграфическим почерком; Дайсон принялся за чтение, а в глазах его по-прежнему отражался таинственный свет опала.
5
"С самой ранней молодости я посвящал весь свой досуг и изрядную часть того времени, которое мне следовало отводить другим занятиям, изучению скрытых и неизведанных областей знания, – начиналась запись. – Меня никогда не привлекали так называемые радости жизни, я жил в Лондоне одиноко, избегая даже студентов, с которыми вместе учился; они же в свою очередь отвечали мне тем же, считая меня человеком эгоцентричным, всецело поглощенным собственными делами и вообще не внушающим никакой симпатии. До тех пор пока мне удавалось удовлетворять свою страсть к знанию особого рода, существование которого само по себе тайна для огромного большинства людей, я был несказанно счастлив и нередко просиживал ночи напролет в своей плохо освещенной комнате, размышляя о том странном мире, на границе которого я оказался. Тем не менее профессиональная подготовка и предстоящий экзамен на ученую степень вынудили меня на время оставить мои хранившиеся в глубочайшей тайне занятия, а вскоре после завершения учебы я встретил Агнессу, и она стала моей женой. Мы нашли новый домик в отдаленном пригороде Лондона, и я погрузился в обычную рутину ежедневной врачебной практики и несколько месяцев жил вполне нормально, даже счастливо, принимая участие во внешнем течении жизни и лишь изредка вспоминая о тех тайнах, что некогда составляли весь интерес моего существования. Я достаточно успел изучить те тропинки, по которым блуждал прежде, чтобы понимать, насколько они трудны и рискованны: путь к этому тайному знанию смертельно опасен, ибо ведет в такие области, что одна лишь мысль о них заставляет человеческий разум содрогнуться. Кроме того, тишина и покой, которые я обрел в браке, тоже уводили меня от тех страшных мест, где, как я хорошо знал, не будет ни покоя, ни мира. Но внезапно – полагаю, это было делом одной бессонной ночи, когда, лежа в кровати, я пристально всматривался в темноту, – внезапно, как я уже отметил, прежняя, на время забытая страсть вернулась ко мне, вернулась, десятикратно усилившись за время своего бездействия; и когда ранним утром я выглянул из окна и моим измученным глазам открылась картина восхода солнца, я знал, что приговор мне уже произнесен: я успел зайти слишком далеко и мне остается только твердой поступью двигаться дальше. Я обернулся к постели, в которой мирно спала моя жена, лег рядом с Агнессой и горько заплакал, ибо прекрасно понимал, что солнце нашего счастья зашло и новый восход принесет нам обоим лишь все возрастающий ужас. Не стану описывать в подробностях, что последовало за этим; внешне все было как обычно: я продолжал свою ежедневную работу и жена ни о чем не догадывалась. Но вскоре она заметила произошедшую во мне перемену: теперь все свободное время я проводил в комнате, которую оборудовал под лабораторию и которую нередко покидал лишь на рассвете, в сером тумане наступающего утра, когда еще горели многочисленные фонари, освещавшие тусклые лондонские улицы; и с каждой ночью я подходил все ближе к той великой бездне, через которую надеялся перебросить мостик, – к пропасти между миром сознания и миром материи. Я провел множество сложных экспериментов, и прошло несколько месяцев, прежде чем мне удалось осознать смысл полученных мной результатов; когда же в одно страшное мгновение я внезапно постиг этот смысл, то почувствовал, как застыло и побелело мое лицо и сердце замерло в моей груди. Но я давно уже утратил способность к возвращению, отступлению, не мог я остановиться и теперь, когда двери широко распахнулись передо мной: путь назад был мне заказан, оставалось только идти вперед. По безнадежности своего положения я уподобился узнику в подземелье: двери заперты, бежать нельзя, и единственное освещение – слабый свет, идущий откуда-то сверху. Эксперимент за экспериментом давали один и тот же результат, и стало очевидно – сколько я ни гнал от себя эту мысль, – что для завершающего опыта необходимы такие ингредиенты, которых не получить в лаборатории и не измерить. Завершение этой работы, без сомнения ставшей моей жизнью, означало и мой конец; для последнего, главного, опыта необходимо было сырье – частица самой жизни: у какого-то человеческого существа я должен был отнять основу его бытия, то, что мы называем душой, и на место души (ибо природа не терпит пустоты) вложить то, что губы мои не смеют назвать, что разум мой отказывается воспринимать, – ужас, ужас без конца и края, ужас, перед которым страх неизбежной смерти – ничто. И когда я понял это, то понял также и кому уготована сия судьба – я заглянул в глаза моей жены. Еще имелась возможность спасти душу Агнессы и мою собственную: взять веревку и повеситься – другого выхода у нас не было. В конце концов я все рассказал жене. Она плакала, дрожала, призывала на помощь свою покойную мать, молила меня о милосердии – я же в ответ лишь вздыхал. Я ничего не утаил от нее, объяснил ей, во что она превратится, что займет место ее души, рассказал о том ужасе и мерзости, которые ей предстояли. Ты, читающий эти страницы после моей смерти – если, конечно, я не уничтожу их прежде, чем умру, – ты, открывший шкатулку и нашедший в ней драгоценный камень, понимаешь ли ты, что кроется в этом опале?! Однажды ночью Агнесса согласилась выполнить мою просьбу, согласилась, несмотря на слезы, оросившие ее прекрасное лицо, и краску стыда, выступившую на ее шее и даже груди, согласилась на все ради меня. Я распахнул окно, и мы в последний раз глядели вместе на небо и на темную землю, была чудесная звездная ночь, легкий сладостный ветерок тревожил волосы Агнессы, я поцеловал губы жены, и ее слезы упали на мое лицо. В ту ночь она спустилась в мою лабораторию, я надежно запер двери, опустил и задернул шторы, чтобы даже звезды избавить от зрелища этой комнаты, где тигель раскалялся на спиртовой лампе, – и там я совершил то, что должен был совершить; из лаборатории вышла уже не женщина, а некое существо, переставшее быть человеком. А на моем столе остался камень, сверкавший и переливавшийся светом, какого никогда не видели человеческие глаза, лучи пламени бились и играли в опале так, что это оживило даже мое сердце. Жена попросила меня об одном: убить ее, когда с ней начнет происходить то, о чем я предупреждал. Я сдержал данное ей слово".
На этом запись обрывалась. Дайсон выронил записную книжку, обернулся и взглянул на опал, на бившееся в камне сокровенное пламя. А затем, охваченный бессловесным всепоглощающим ужасом, поразившим его в самое сердце, Дайсон вскочил, швырнул опал на пол и с силой наступил на камень. С побелевшим лицом он отскочил в сторону и с минуту стоял, не в силах унять дрожь, а затем одним прыжком пересек комнату и прислонился к двери. Раздалось гневное шипение, словно под сильным давлением вырвался пар, и Дайсон, оцепенев, увидел, как из самого средоточия опала выплыло облако серовато-желтого дыма и свилось над камнем, словно клубок разъяренных змей. А затем сквозь желтый дым прорвалось ярко-белое пламя, поднялось высоко в воздух и исчезло, а на полу осталась горстка золы, черная, хрупкая, рассыпавшаяся от первого же прикосновения.
Белые люди
Перевод с английского Е. Пучковой
Пролог
Колдовство и святость, – сказал Амброз, – более чем реальны. И в том и в другом случае это прежде всего экстаз, прорыв из трясины обыденной жизни.
Котгрейв слушал с интересом. В этот обветшалый, окруженный запущенным садом дом в северном пригороде Лондона его привел один старый приятель. Здесь в полутемной пыльной комнате корпел над своими книгами мечтательный отшельник Амброз.
– Да, – продолжал собеседник Котгрейва, – магия и по сей день живет в душах людей. И среди них – те, кто есть сухие корки, запивая их сырой водой; думаю, они испытывают наслаждение, какое не снилось даже самым завзятым эпикурейцам.
– Вы говорите о святых?
– Да, но и о грешниках тоже. Вы, похоже, разделяете чрезвычайно распространенное заблуждение о причастности к духовному миру только носителей высшего блага, тогда как носители высшего зла связаны с ним не менее прочно. Раб собственной плоти, обычный чувственный человек может стать как великим грешником, так и великим святым. Большинство из нас – достаточно нейтральные создания, в которых в равной степени переплетены добро и зло. В хаосе своих мелких устремлений мы не осознаем значения и внутреннего смысла вещей, и вследствие этого добро и зло выражены в нас неявно, а все наши грехи и добродетели посредственны и незначительны.
– То есть вы полагаете, что великий грешник должен быть аскетом, как и великий святой?
– Великий человек, каков бы он ни был, не приемлет подражания, он отвергает несовершенные копии в стремлении к подлинности. Я ничуть не сомневаюсь, что многие из величайших святых ни разу не совершили "доброго дела" в расхожем понимании этих слов. С другой стороны, среди тех, кто дошел до самых глубин порока, были и такие, кого за всю их "обычную" жизнь не упрекнешь ни в одном "дурном поступке".
Амброз на минуту отлучился из комнаты, и Котгрейв, пребывавший в полном восхищении, поблагодарил своего приятеля за столь многообещающее знакомство.
– Это великий человек! – воскликнул он. – Я до сих пор никогда не встречал такого интересного чудака.
Амброз тем временем принес еще виски и щедро наполнил бокалы гостей. Себе же, проклиная при этом трезвенников, он налил сельтерской и уже собирался продолжить свой монолог, когда Котгрейв опередил его.
– Погодите, – сказал он, – я так не могу, дайте свести концы с концами. Ваши парадоксы чересчур чудовищны. Человек может быть великим грешником, не сделав ничего греховного! Это же абсурд!
– Вы ошибаетесь, – возразил Амброз. – Парадоксы, к сожалению, не моя стихия. Просто человек может обладать изысканным вкусом, предпочитая смаковать кьянти, а не напиваться дешевым пивом, вот и все. Согласитесь, что это скорее трюизм, чем парадокс. Мое замечание так удивило вас потому, что вы плохо понимаете истинную природу зла. Да, конечно, существует некоторая связь между Грехом с большой буквы и теми действиями, которые принято называть греховными: убийством, воровством, прелюбодеянием и так далее. Но связь эта приблизительно такая же, как между алфавитом и изящной словесностью. Мне кажется, что это разделяемое большинством заблуждение вызвано тем, что мы всегда рассматривали данную проблему с социальной точки зрения. Мы полагаем, что если человек творит зло по отношению лично к нам или к окружающим, то он и сам непременно должен быть очень злым. С общественной точки зрения все правильно; но разве вы не видите, что Зло в своей сущности есть нечто сокровенное – страсть, овладевшая отдельной, индивидуально взятой душой? Обычный убийца, сколь бы отпетым он ни был, ни в коей мере не является грешником в истинном смысле этого слова. Он просто дикий зверь, от которого нам следует избавиться, чтобы спасти свои собственные шеи от его ножа. Я бы скорее причислил его к каким-нибудь хищникам, тиграм например, но не к грешникам.
– По-моему, это звучит немного странно.
– Не думаю. Убийца действует, руководствуясь не положительными, а отрицательными побуждениями; ему просто не хватает чего-то такого, что имеется у его жертвы. А настоящее зло, напротив, полностью положительно – только с другой, темной стороны. Можете мне поверить: грех в истинном значении этого слова встречается очень редко; вполне возможно, что действительных грешников еще меньше, чем святых. Бесспорно, ваша точка зрения идеальна для общества и его практических целей; мы, естественно, склонны считать, что тот, кто нам очень неприятен, и есть великий грешник! Когда вам обчистят карманы, это очень неприятно – и вот мы объявляем вора великим грешником. А на самом деле он попросту неразвитый человек. Конечно, он не святой, но вполне может быть – и часто бывает – бесконечно лучше тех тысяч и тысяч "праведников", что ни разу не нарушили ни единой заповеди. Нам он порядком вредит, я признаю это, и мы правильно делаем, что всякий раз, как поймаем его, сажаем за решетку, но связь между его преступным, антиобщественным деянием и настоящим Злом – слабее некуда.
За окном сгущались сумерки. Приятелю, которому Котгрейв был обязан знакомством с Амброзом, должно быть, приходилось выслушивать монологи хозяина дома уже не в первый раз, ибо за все время разговора с его лица не сходила вежливо-снисходительная улыбка, но Котгрейв всерьез начинал полагать, что Амброз скорее мудрец, чем "чудак".
– А знаете, – сказал он, – все это ужасно интересно. Так вы думаете, что мы просто не понимаем истинной природы зла?
– Именно так. Мы переоцениваем и в то же самое время недооцениваем зло. Мы наблюдаем весьма многочисленные нарушения наших общественных "вторичных" законов, этих совершенно необходимых правил, регламентирующих существование человеческого сообщества, и ужасаемся тому, как распространены "грех" и "зло". На самом деле все это чепуха. Возьмем, к примеру, воровство. Испытываете ли вы реальный ужас при мысли о Робин Гуде, о шотландских крестьянах семнадцатого века, о разбойниках или, скажем, о современных основателях фальшивых акционерных обществ? Конечно нет. Но с другой стороны, мы недооцениваем зло. Мы придаем такое непомерное значение "греховности" тех, кто лезет в наши карманы или посягает на наших жен, что совсем забыли ужас настоящего греха.
– Что же такое настоящий грех? – спросил Котгрейв.
– Я думаю, на ваш вопрос мне следует ответить вопросом. Что бы вы почувствовали, если бы ваша кошка или собака вдруг заговорила с вами человеческим языком? Вас бы охватил ужас. Я в этом уверен. А если бы розы у вас в саду вдруг начали кровоточить, вы бы просто сошли с ума. Или представьте, что камни на обочине дороги при вашем приближении стали пухнуть и расти, а на обычной гальке, которую еще накануне вечером вы видели собственными глазами, поутру распустились каменные цветы? Думаю, эти примеры могут дать вам хотя бы некоторое представление о том, что такое грех на самом деле.
– Послушайте, – вступил в разговор до тех пор молчавший третий из присутствующих, – вы оба, кажется, завелись надолго. Как хотите, а я пошел домой. Я и так опоздал на трамвай, и теперь придется идти пешком.
После того как он растворился в предрассветном утреннем тумане, подкрашенном бледным светом фонарей, Амброз и Котгрейв еще основательнее устроились в своих креслах.
– Вы меня удивляете, – продолжил Котгрейв прерванный разговор. – Я никогда и не думал о таких вещах. Если то, что вы говорите, правда, то весь мир вывернут наизнанку. Значит, сущность греха на самом деле состоит…
– …во взятии небес штурмом, как мне кажется, – закончил Амброз. – Я полагаю, что грех – это не что иное, как попытка проникнуть в иную, высшую сферу недозволенным способом. Отсюда понятно, почему он встречается крайне редко – немного найдется таких людей, кто вообще стремится проникнуть в иные сферы, высшие или низшие, дозволенным или недозволенным способом. Люди, в массе своей, вполне довольны собственной жизнью, какой бы она ни была. Поэтому так мало святых, а грешников (в истинном смысле этого слова) и того меньше. Что же до гениев, которые иногда бывают и тем и другим вместе, то они тоже встречаются редко. Стать великим грешником, возможно, даже труднее, чем великим святым.
– То есть в грехе есть что-то глубоко противоестественное? Вы это имеете в виду?
– Вот именно. Достижение святости требует таких же или, по крайней мере, почти таких же огромных усилий; но святость предполагает благие и естественные пути. Это попытка вновь обрести экстаз, который был присущ людям до грехопадения. Грех же является попыткой обрести экстаз и знание, которые подобают лишь ангелам, а потому, предпринимая такую попытку, человек в конце концов становится демоном. Я уже говорил, что простой убийца именно в силу этого и не является грешником; правда, иногда грешник бывает убийцей. Жиль де Ре, например. Итак, очевидно, что ни добро, ни зло несвойственны тому общественному, цивилизованному созданию, какое мы называем современным человеком, причем зло несвойственно ему в гораздо большей степени, чем добро. Святой стремится вновь обрести дар, который он утратил; грешник пытается добыть то, что ему никогда не принадлежало. Иными словами, он повторяет грехопадение.
– Надеюсь, вы не католик? – спросил Котгрейв.
– Нет. Я принадлежу к гонимой Англиканской церкви.
– В таком случае, что вы думаете о священных текстах, в которых то, что вы склонны рассматривать как простое нарушение правил, считается грехом?
– Но ведь, с другой стороны, к грешникам причисляют и "чародеев", не так ли? Мне кажется, это ключевое слово. Судите сами: можете ли вы представить хоть на минуту, что лжесвидетельство, спасающее жизнь невинному человеку, является грехом? Нет? Отлично, но тогда вам следует признать, что греховность лжеца сродни греховности "чародея", использующего недостатки, свойственные материальной жизни, в качестве орудий для достижения своих чрезвычайно порочных целей. И позвольте сказать вам еще вот что: наша интуиция настолько притупилась и все мы настолько пропитались материализмом, что, вероятно, не признали бы настоящее зло, даже если бы столкнулись с ним лицом к лицу.
– Но разве от самого присутствия злого человека мы не почувствовали бы определенного рода ужаса – вроде того, который, по вашим словам, мы испытали бы при виде кровоточащего розового куста?