Хэнк взглянул на доктора. Он собирался было что-то сказать, но оборвал себя на полуслове и оглянулся. Шаги за их спинами заставили всех троих пристально вглядеться в темноту. То был старый Панк; пока они беседовали, он неслышно выбрался из-под своего навеса и теперь, прислушиваясь к разговору, стоял у самой черты светового круга, образуемого сиянием костра.
– В другой раз, док! – шепнул Кэскарту Хэнк, заговорщически подмигнув одним глазом. – Когда галерка не будет торчать в партере! – И, вскочив на ноги, он похлопал индейца по спине, громко воскликнув: – Ну, ну, подваливай ближе к огню, погрей малость свою грязную красную шкуру.
Подтолкнув Панка к костру, он подкинул в огонь охапку сушняка.
– Ты нынче покормил нас на славу, – добавил он сердечным тоном, словно желая настроить мысли индейца на благодушный лад, – и не будет достоин христианского имени тот, кто заставит старую твою душу зябнуть, пока мы тут блаженствуем возле костра!
Панк приблизился к огню и стал греть ноги, отвечая на эти сладкоречивые излияния не словами, а лишь смутной улыбкой, тем более что едва ли понимал хотя бы половину сказанного. Видя, что продолжение разговора невозможно, доктор Кэскарт последовал примеру племянника и, оставив троих мужчин покуривать возле ярко пылавшего костра, углубился в свою палатку.
Стараясь не разбудить племянника, что в тесноте палатки было сделать нелегко, Кэскарт разделся, а затем исполнил на свежем воздухе то, что Хэнк определил бы фразой "справил старикан малую нужду". Справедливости ради надо заметить, что "старикан" в свои пятьдесят с лишним лет все еще был крепким и пышущим здоровьем мужчиной. Совершая вышеупомянутый процесс, он приметил, что Панк уже снова ушел под навес, а Хэнк и Дефаго оказались в положении молота и наковальни, причем в роли наковальни выступал маленький канадский француз. Издали эта картина напоминала сценку из вестерна: на лицах героев красными и черными бликами играл огонь костра; Дефаго в широкополой фетровой шляпе с низко опущенными краями и мокасинах представлялся злодеем из диких прерий; Хэнк, с непокрытой головой, широко улыбающийся и беспечно пожимающий плечами – честным, обманутым простаком; таинственность картины дополнял старый Панк, как бы намеренно скрывшийся на заднем плане и подслушивающий разговор главных героев мелодрамы. Комизм этой сцены вызвал у доктора улыбку; и в то же время что-то в нем – едва ли он сам понимал, что именно – болезненно сжалось, словно неуловимое дыхание некой угрозы слегка коснулось его души и снова ушло, прежде чем он успел уловить его. Возможно, ощущение это родилось от испуга, который он уже видел прежде в глазах Дефаго, или просто иначе мимолетный всплеск эмоции вообще мог ускользнуть от его острого, все подмечающего внимания. Дефаго, на его взгляд, вполне мог неожиданно оказаться причиной беспокойства… Кстати, в роли проводника он не казался столь же надежным, как Хэнк… Ждать от него слишком многого не приходилось…
Прежде чем вернуться в тесную палатку, где уже похрапывал Симпсон, доктор еще некоторое время понаблюдал за проводниками. Он видел, что Хэнк бранился теперь хоть и отчаянно, но словно бы напоказ – наподобие театрального африканца в каком-нибудь негритянском баре Нью-Йорка, – а на деле то была брань "от любви". Теперь, когда все, кто мог помешать бранившимся друзьям, ушли спать, взаимные проклятия и взывания к Богу текли неудержимым потоком. Хэнк почти с нежностью похлопывал друга по плечу, и вскоре оба они скрылись в тени, где смутно виднелась их палатка. Минутой позже, последовав их примеру, исчез во мраке и Панк, зарывшийся в свои вонючие одеяла.
Улегся спать и доктор Кэскарт; усталость и сонливость еще некоторое время боролись в его сознании со смутным желанием разобраться наконец в странном происшествии. Что же все это значило? Чего испугался Дефаго, когда речь зашла о заливе Пятидесяти Островов? Почему присутствие Панка помешало Хэнку досказать все до конца?.. Но в объятиях Морфея мысли доктора отказывались повиноваться… Возможно, все разъяснится завтра… Хэнк доскажет то, что хотел досказать, когда они вдвоем пойдут по следу неуловимых лосей…
Глубокое безмолвие опустилось на маленький охотничий лагерь, столь дерзновенно разбитый в самой пасти дикой природы. Черным травянистым лугом поблескивало под звездами широко раскинувшееся озеро. Воздух становился колюче-студеным. В ночной лесной глуши таились послания далеких горных вершин, озер, подернутых первым ледком, чувствовались слабые, унылые запахи надвигающейся зимы. Белым людям, с их неразвитым обонянием, не дано уловить дыхание природы; смоляной дух костров заглушает для них тончайшие, почти электрические посылы мхов, древесной коры и застывающих вдали болот. Даже Хэнк и Дефаго, постигшие самую душу лесов, быть может, сейчас тщетно раздували бы свои тонкие ноздри.
Но часом позже, когда все уже заснули мертвым сном, старый Панк выполз из одеял и тенью скользнул к берегу озера – неслышно, как это умеют делать только индейцы. Он высоко поднял голову и огляделся. Кромешная тьма многое скрывала от его глаз, но, подобно животным, он обладал особыми чувствами, и мрак не был властен над ними. Панк долго прислушивался, потом потянул ноздрями воздух. Он стоял безмолвно и недвижно, будто стебель болиголова. Минут через пять он снова вытянул шею и принюхался, а затем еще раз. Внешне никак не проявлявшееся нервное напряжение растекалось по всему телу индейца, когда он втягивал в себя обжигающий, свежий воздух. Слившись в единое целое с окружавшей его темнотой, как это удается лишь дикарям и животным, Панк вернулся к стоянке, по-прежнему скользя неуловимой тенью, и, крадучись, пробрался к своей постели под навесом.
Не успел он уснуть, как налетел предугаданный им ветер и поднял на поверхности озера, отражающей звезды, легкую рябь. Зародившись в отрогах гор с другой стороны залива Пятидесяти Островов, этот ветер явился как раз оттуда, куда смотрел старый индеец, и едва слышно, с тоскливым шуршаньем в верхушках исполинских деревьев, пронесся над погрузившейся в сон охотничьей стоянкой. Лесные безлюдные тропы наполнились странным ароматом – слишком тонким, чтобы его могли уловить даже изощренные чувства индейца, непостижимо волнующим ароматом чего-то неведомого, незнакомого.
И в это мгновение белокожий канадский француз и краснокожий индеец беспокойно завозились во сне. Но ни один из них не проснулся. А незабываемый странный запах унесся прочь, затерявшись в глуши девственного леса.
Еще до восхода солнца охотничий лагерь ожил. Всю ночь падал легкий снежок, холодный воздух обдавал ноздри свежестью. Судя по тому, что до обеих палаток донесся дух жареного бекона и аромат кофе, Панк уже исполнил свои утренние обязанности. Охотники поднялись в превосходном настроении.
– Ветер сменился! – бодро крикнул Хэнк, наблюдавший за тем, как Симпсон и его проводник принялись загружать небольшую лодку. – Теперь он с озера – то, что вам надо, парни! На свежем снегу каждый след как на ладони! Если попадутся лоси, при таком ветре им вас не учуять, разве что самую малость. Ну, мсье Дефаго, удачи тебе! – заключил он, впервые произнеся имя своего друга на истинно французский манер, присовокупив напоследок и французское "bonne chance".
Дефаго, по всей видимости, пребывавший в прекрасном расположении духа, – от его молчаливости не осталось и следа – ответил приятелю такими же добрыми напутствиями. К девяти утра охотничья стоянка, оставленная на попечение Панка, опустела; Кэскарт и Хэнк уже ушли далеко на запад, а лодка Дефаго и Симпсона, нагруженная палаткой и двухдневным запасом провизии, превратилась для глаз индейца в черную точку, качающуюся на легкой зыби озера прямиком на востоке.
Пронзительная свежесть зимнего утра теперь была согрета лучами солнца, воспарившего над лесистыми горными отрогами и обливавшего радостным своим сиянием и озеро, и леса, и горы; сквозь сверкающие водяные брызги, вздымаемые порывами ветра, плавно скользили гагары; бодро выскакивая из воды навстречу солнцу, стряхивали воду с мокрых головок утки-нырки; насколько хватал глаз, вокруг высились необъятные, все подавляющие собой массивы первобытного леса, величественные в своем безмолвии, безлюдье и бесконечности – то был могучий, не потревоженный ногой человека живой ковер, распростершийся вплоть до уже покрытых льдом берегов Гудзонова залива.
Симпсон, сидевший на носу челнока, пляшущего на волнах, и изо всех сил работавший веслами, не мог не поддаться очарованию девственной красоты природы: зрелище это было для него в новинку. Сердце юноши сладко пьянилось чувством свободы и безмерного величия пространства, легкие жадно вбирали в себя прохладный бодрящий благовонный воздух. На корме, беспечно распевая приходящие на ум обрывки родных песен, расположился Дефаго – будто всю свою жизнь он только тем и занимался, что управлял маленьким суденышком из березовой коры, и притом успевал весело отвечать на бесчисленные вопросы Симпсона. У обоих на сердце было отрадно и легко. В подобных обстоятельствах быстро стираются условности, поверхностные различия между людьми, принадлежащими к разным слоям общества, и они становятся просто товарищами, действующими в очевидно общих интересах. Симпсон, работодатель, и Дефаго, наемный работник, в первобытных этих условиях словно поменялись ролями: первый стал "ведомым", второй – "ведущим". Тот, кто обладал сейчас первостепенно важными знаниями, естественным образом принял на себя руководство, а молодой богослов, не раздумывая, подчинился его опыту. Ему и в голову не пришло возразить, когда с первых же минут Дефаго отбросил ставшее как бы лишним словечко "мистер" и стал запросто говорить своему хозяину: "Послушай, Симпсон" или "Эй, босс!", и к тому времени, когда они после тяжелой, на протяжении двенадцати миль, да еще против ветра, работы веслами добрались до дальнего берега, такие отношения уже вошли в привычку; Симпсон только посмеивался про себя, ему все это нравилось, а вскоре он и вовсе перестал что-либо замечать.
Ведь, собственно говоря, наш "ученый богослов" был еще просто юношей, пусть и очень способным, и с сильным характером, но слишком мало повидавшим свет; впервые оказался он в незнакомой стране, если не считать крошечной Швейцарии, и непомерный размах всего увиденного немало озадачил его. Он понял, что знать о девственных лесах понаслышке – это одно, и совсем другое – увидеть их собственными глазами. А уж если выпадает случай побывать в них и познакомиться с дикой жизнью, то для умного человека это становится настоящим посвящением в нечто необычное, требующее пересмотра былых, прежде неизменных и священных, личностных ценностей.
Впервые Симпсон прикоснулся к живому ощущению дикой природы, когда взял в руки новенькое ружье и глянул в небо вдоль двух безупречных блестящих стволов. А три долгих дня, в течение которых охотники всей компанией, переправившись через озеро и реку, добирались до места главной стоянки, усилили это чувство. Теперь ему предстояло сделать новый шаг – выйти за пределы, обозначенные лагерем, и погрузиться в самую глубь необитаемых районов страны, столь же обширных, как вся Европа; и сама суть невероятной этой ситуации одновременно и восторгала, и ужасала юношу в меру отпущенного ему воображения. Ведь они вдвоем с Дефаго вступили теперь в противоборство со множеством могущественных сил, с самим Титаном!
Мрачное великолепие безлюдных лесов, раскинувшихся на невообразимых просторах, ошеломляло юного богослова, заставляя почувствовать рядом с ними собственную малозначительность. Суровость непроходимой лесной глуши, олицетворявшая безжалостность и беспощадность, грозно вырастала и все более неохватно раскрывалась в безбрежных синих далях, обнимающих горизонт. Симпсон все отчетливей ощущал ее молчаливую угрозу, все острей осознавал полнейшую свою беспомощность перед ней. Один лишь Дефаго – этот слабый символ оставленной позади цивилизации, где всему хозяин человек – стоял теперь между ним и жестокой, не знающей жалости смертью от истощения и голода.
Симпсон со страхом наблюдал, как Дефаго на берегу озера перевернул лодку вверх дном, заботливо прибрал под нее весла, забросал ветвями, а затем принялся делать топориком метки на стволах канадских елей по обеим сторонам почти неприметной для глаза тропы, сопровождая свои действия небрежно бросаемыми фразами: "Ты вот что, Симпсон… Если со мной что случится, постарайся вернуться к лодке по этим зарубкам… А дальше плыви прямо на запад, к солнцу… Так до лагеря и доберешься, понял?"
Даже эти обыденные, совершенно естественные в подобной ситуации слова, сказанные как бы между прочим, без какой-либо особенной интонации, привели Симпсона к осознанию необычности положения, в котором он оказался впервые, обозначили весь накал чувств, переживаемых юношей, всю его собственную беспомощность как главный стержень происходящего. Только он и Дефаго наедине с бескрайним первобытным миром – и этим сказано все. Второй символ господства человека над природой – примитивная лодочка – остался где-то позади. И единственной нитью, связывающей его сейчас с цивилизацией, были эти едва заметные, наспех сделанные топором, желтые метки на древесных стволах.
Разделив поклажу между собой, охотники взяли ружья – каждый свое – и по неприметной тропе двинулись вперед через скалы, упавшие деревья и полузамерзшие болота, обходя по берегам бесчисленные мелкие озерца, красиво обрамленные лесом и пеленой тумана; к пяти вечера они вышли на опушку леса – впереди расстилалась широкая водная гладь, за которой далеким пунктиром обозначились одетые ельником острова всех мыслимых и немыслимых очертаний и размеров.
– Залив Пятидесяти Островов! – устало объявил Дефаго. – И солнце, похоже, скоро опустит в него свою лысую башку! – добавил он с неосознанной поэтичностью, и тут же, без какого-либо промедления, они вдвоем принялись готовить место для ночлега.
В считанные минуты, повинуясь рукам, не привыкшим делать ни единого лишнего движения, на полянке выросла туго натянутая уютная палатка с постелями из ветвей пихты; и вот уже запылал яркий, но почти не дающий дыма костер, на котором можно было приготовить ужин. Молодой шотландец принялся чистить рыбу, пойманную на блесну прямо с лодки, а Дефаго заявил, что "покамест" пройдется по лесу, посмотрит, нет ли поблизости лосиных следов. "Вдруг, да и наткнусь на дерево, о которое лоси терли свои рога, – сказал он, живо поднявшись на ноги, – не исключено, что они кормились где-нибудь поблизости листом клена".
Небольшая его фигура словно тень растаяла в сумраке, и Симпсон с чувством, близким к восхищению, заметил, сколь легко лес вобрал ее в себя. Едва успев сделать несколько шагов, проводник полностью скрылся из виду, хотя вокруг почти не было подлеска и деревья стояли привольно, не тесня друг друга; в прогалинах росли серебристые березы и клены, выделяясь стройностью на фоне могучих разлапистых канадских пихт и сосен. Если бы не эти громадины и не серые гранитные валуны, тут и там выступавшие из земли округлыми спинами, ближний участок леса вполне мог бы сойти за уголок какого-нибудь парка в любезном сердцу Симпсона отечестве. Временами казалось даже, что здесь видна рука человека. Однако чуть правее начиналось огромное – на многие мили – пространство выгоревшего леса, и сразу же проявлялась его истинная дикая природа; то была brule, как именуется здесь лесная гарь; по всей видимости, прошлогодний пожар бушевал в этих местах в течение нескольких недель, и почерневшие стволы, лишенные ветвей, торчали теперь повсюду жалко и безобразно, подобно воткнутым в землю гигантским обгорелым спичкам, невыразимо жуткие и одинокие. Вокруг них все еще слабо вился запах древесного угля и намокшего под дождем пепла.
Быстро густели сумерки, поляны темнели, и только потрескивание костра да слабый плеск волн, доносившийся со стороны скалистого побережья, нарушали девственную тишину. С заходом солнца ветер утих, и во всем этом безмерном древесном мире не колыхалась ни одна веточка. Казалось, в любой момент можно было ожидать, что среди деревьев проявятся могучие и ужасные фигуры лесных богов, коим и надлежит поклоняться в этой тишине и пустынности. Впереди, в широком проеме между колоннами деревьев, огромных, с прямыми стволами, раскинулся залив Пятидесяти Островов, образующий гигантский, в добрых пятнадцать миль, полумесяц, а еще дальше, милях в пяти от стоянки, слабо проглядывал противоположный его берег.
Кристально чистое, розовато-шафрановое небо, какого никогда в жизни не видел Симпсон, тихо лило на волны залива бледные струящиеся лучи, и острова – их тут было, конечно, не пять десятков, а добрая сотня – плыли по воде подобно сказочным ладьям какого-нибудь заколдованного флота. Окаймленные соснами, верхушки которых ласково и нежно касались неба, волшебные островки, по мере угасания солнца, возносились все выше и, казалось, вот-вот снимутся с якоря и покинут воды родного пустынного залива, отдавшись на волю небесных путей. И полоски цветных облаков, подобные гордо развевающимся вымпелам, словно бы сигналили об их отплытии к звездам…
Красота зрелища странно возбуждала Симпсона. Он коптил рыбу над пламенем и, время от времени, обжигая пальцы, наслаждался ее нежной мякотью, а попутно следил за ужином на сковороде и поддерживал огонь в костре. В то же время ему не давала покоя затаившаяся в глубине сознания мысль о безразличии этой дикой природы к человеческой жизни, о безжалостном духе всеобщей затерянности и одиночества, вовсе не принимающем во внимание человека. Теперь, когда рядом не было даже Дефаго, это чувство бесконечного одиночества подступило к самому сердцу, и юноша в отчаянье стал оглядываться по сторонам, пока наконец не услышал шаги возвращающегося проводника.
Конечно, Симпсон обрадовался, увидев Дефаго, но вместе с тем испытал и запоздалый испуг: "Что бы я делал – что бы я смог сделать, если бы вдруг что-нибудь случилось с проводником и он не вернулся бы назад?.."