Вход и выход. Антология мистики - Антология 3 стр.


Но эта перестановка произвела совершенно неожиданное действие. Лучи многочисленных свечей (их было действительно много) упали в нишу, которая до тех пор была окутана густою тенью от одного из столбов кровати. Я увидел ярко освещенную картину, которой не замечал раньше. То был портрет молодой девушки в первом расцвете пробудившейся женственности. Я бегло взглянул на картину и закрыл глаза. Почему, я и сам не понял в первую минуту. Но пока мои ресницы еще оставались опущенными, я стал обдумывать, почему я опустил их. Это было невольное движение с целью выиграть время для размышления, удостовериться, что зрение не обмануло меня, унять и обуздать фантазию более надежным и трезвым наблюдением. Спустя несколько мгновений я снова устремил на картину пристальный взгляд.

Теперь я не мог сомневаться, что вижу ясно и не обманываюсь, потому что первая вспышка свечей, озарившая картину, по-видимому, рассеяла сонное оцепенение, овладевшее моими чувствами, и разом вернула меня к действительной жизни.

Как я уже сказал, то был портрет молодой девушки: голова и плечи, в виньеточном стиле, говоря технически, напоминавшем стиль головок Селли. Руки, грудь и даже кончики золотистых волос незаметно сливались с неопределенной, но глубокой тенью, составлявшею фон картины. Овальная вызолоченная рамка была украшена филигранной работой в мавританском стиле. Живопись представляла верх совершенства. Но не образцовое исполнение, не божественная прелесть лица потрясли меня так внезапно и так могущественно.

Менее всего мог я допустить, чтобы моя фантазия, пробудившаяся от полудремоты, приняла это лицо за живое. Я сразу увидел, что особенности рисунка, стиля, рамы должны были уничтожить подобную идею в миг возникновения, не допуская даже мимолетного самообмана. Упорно раздумывая об этом, я провел, быть может, около часа, полусидя-полулежа, не сводя глаз с портрета. Наконец, насытившись тайной художественного действия, я откинулся на постель. Я убедился, что очарование картины заключалось в совершенной жизненности выражения, которое в первую минуту поразило меня, а потом смутило, подавило и ужаснуло. С глубоким и благоговейным страхом я поставил канделябр на прежнее место. Устранив, таким образом, причину моего волнения, я торопливо перелистал томик с описаниями картин. Отыскав номер, под которым значился овальный портрет, я прочел следующие странные загадочные строки: "Она была девушка редкой красоты и столь же веселая, как прекрасная. В недобрый час увидела она, полюбила и сделалась женой художника. Он – страстный, прилежный, суровый и уже нашедший невесту в своем искусстве, а она – девушка редкой красоты, столь же веселая, сколько прекрасная; вся – радость и смех; резвая, как молодая лань, полная любви и ласки ко всему, ненавидевшая только свою соперницу – Искусство; пугавшаяся только палитры, кистей и других досадных инструментов, отнимавших у нее возлюбленного. Ужасным ударом было для новобрачной услышать, что художник желает снять портрет даже с своей молодой жены. Но она была кротка и послушна и покорно сидела целые недели в высокой темной башне, где свет только сверху струился на бледное полотно. Он же, художник, вложил всю свою душу в это произведение, которое подвигалось вперед с часу на час, со дня на день. Он был страстный, дикий и своенравный человек, поглощенный своими грезами; и не хотел он видеть, что свет, так зловеще озарявший уединенную башню, губил здоровье и душу его молодой жены, что она таяла на глазах всех, и только он один не замечал этого. Но она улыбалась и не хотела жаловаться, так как видела, что художник (который пользовался высокой славой) находил лихорадочное и жгучее наслаждение в своей работе и дни и ночи трудился над портретом той, которая так любила его и все-таки томилась и чахла со дня на день. И правда, те, кто видел портрет, говорили вполголоса о чудесном сходстве и находили в нем доказательство не только таланта художника, но и его глубокой любви к той, которую писал он с таким совершенством изумительным. Но, когда работа уже близилась к концу, в башню перестали пускать посторонних, потому что художник предавался работе с безумным увлечением и почти не отводил глаз от полотна, не глядел даже на лицо жены. И не хотел он видеть, что краски, которые он набрасывал на полотно, сбегали с лица той, которая сидела подле него. И когда прошло много недель и оставалось только довершить картину, тронув кистью рот и глаза, дух молодой женщины снова вспыхнул, как пламя угасающей лампады. И вот последний мазок сделан, последний штрих положен, и на мгновение художник остановился, очарованный своим творением, но в ту же минуту, еще не отрывая глаз от портрета, затрепетал, побледнел и ужаснулся, воскликнув громким голосом: "Да это сама жизнь! – быстро обернулся, чтобы взглянуть на свою возлюбленную, – она была мертва!"

Маска Красной Смерти
Перевод с английского М. А. Энгельгардта

"Красная Смерть" давно уже опустошала страну. Не бывало еще моровой язвы, столь отвратительной и роковой. Кровь была ее знаменем и печатью – ужасный багрянец крови. Острая боль, внезапное головокружение, – затем кровавый пот изо всех пор и разложение тела. Багровые пятна на теле, а в особенности на лице, были печатью отвержения, которая лишала жертву всякой помощи и участия со стороны ближних; болезнь наступала, развивалась и заканчивалась в какие-нибудь полчаса.

Но принц Просперо был счастлив, отважен и изобретателен. Когда язва наполовину опустошила его владения, он собрал вокруг себя тысячу храбрых и беспечных друзей, придворных кавалеров и дам и вместе с ними затворился от мира в одном из своих укрепленных аббатств. Это было огромное и великолепное здание, выстроенное по странному, но величественному плану самого принца. Высокая крепкая стена с железными воротами окружала его. Вступив в замок, придворные тотчас же взялись за паяльники и крепкие молотки и наглухо запаяли все засовы. Они решились уничтожить всякую возможность отчаянного вторжения извне или безумной попытки к выходу из замка. Аббатство было в изобилии снабжено припасами. Благодаря этим предосторожностям придворные могли смеяться над чумой. Пусть внешний мир сам о себе заботится. В такое время было бы безумием размышлять и горевать. Принц запасся всеми средствами к увеселениям. Не было недостатка в шутах, импровизаторах, танцовщицах, музыкантах, красавицах, вине. Все это и безопасность соединились в замке. Снаружи свирепствовала "Красная Смерть".

В конце пятого или шестого месяца этой замкнутой жизни, когда чума свирепствовала с небывалым бешенством, принц Просперо устроил для своих друзей маскарад, обставленный с неслыханным великолепием.

Роскошную сцену представлял маскарад. Но сначала позвольте мне описать залы, в которых он происходил. Их было семь, – царственная анфилада! Во многих дворцах подобные анфилады устраиваются в один ряд, так что, когда распахнутся двери, весь ряд можно окинуть одним взглядом. Здесь было совершенно иное, как и следовало ожидать от принца с его пристрастием к необычайному. Комнаты расположены были так неправильно, что нельзя было окинуть взглядом более одной зараз. Через каждые двадцать или тридцать ярдов – крутой поворот, и при каждом повороте – новое зрелище. Направо и налево, в середине каждой стены, высокое и узкое готическое окно выходило в крытый коридор, окаймлявший анфиладу по всей длине ее. Разноцветные стекла этих окон согласовались с преобладающей окраской убранства каждой залы. Например, зала на восточном конце здания была обита голубым, и стекла были ярко-голубого цвета. Во второй зале, с пурпурными коврами и завесами, стекла были тоже пурпурные. В третьей, зеленой, – зеленые. Четвертая, оранжевая, освещалась желтыми окнами, пятая – белыми, шестая – фиолетовыми. Седьмая зала убрана была черными бархатными завесами, одевавшими потолок, стены и ниспадавшими тяжелыми складками на такой же черный ковер. Но здесь цвет стекол не соответствовал убранству. Он был ярко-красный, – цвета крови. Ни в одной из семи зал нельзя было заметить люстры или канделябра среди множества золотых украшений, рассеянных повсюду, свешивавшихся с потолков. Во всей анфиладе не было ни одной лампы или свечи; но в окаймлявшем ее коридоре против каждого окна возвышался тяжелый треножник, на котором пылал огонь, ярко озарявший залы сквозь цветные стекла. Это производило поразительный фантастический эффект. Но в западной, черной, комнате костер, струивший потоки света сквозь кроваво-красные окна, производил такое зловещее впечатление и придавал лицам присутствовавших такое дикое выражение, что лишь немногие решались входить в эту комнату.

В этой же зале стояли у западной стены огромные часы из черного дерева. Маятник качался взад и вперед с глухим, унылым, однообразным звуком, а когда минутная стрелка делала полный круг и часы начинали бить, из медных легких машины вылетал чистый, громкий звук, необыкновенно певучий, но такой странный и сильный, что музыканты в оркестре останавливались, танцоры прекращали танец; смущение овладевало веселой компанией, и, пока раздавался бой, самые беспечные бледнели, а старейшие и благоразумнейшие проводили рукой по лбу, точно отгоняя смутную мысль или грезу. Но бой замолкал, и веселье снова охватывало всех. Музыканты переглядывались с улыбкой, как бы сами смеясь над своей глупою тревогою и шепотом обещали друг другу, что следующий бой не произведет на них такого впечатления. И снова, по прошествии шестидесяти минут (что составляет три тысячи шестьсот секунд быстролетного времени), раздавался бой часов, и снова смущение, дрожь и задумчивость овладевали собранием.

При всем том праздник казался веселым и великолепным. Вкусы герцога отличались странностью. Он был тонким знатоком красок и эффектов. Но презирал условные decora. Планы его были смелы и дерзки, замыслы полны великолепием варварским. Иные сочли бы его сумасшедшим, но его приближенные чувствовали, что это не так. Необходимо было видеть, слышать и знать его лично, чтобы быть уверену в этом.

Он сам распоряжался убранством семи зал для этой величественной fete; по его же указаниям были сшиты костюмы. Понятно, что они отличались причудливостью. Много тут было блеска, пышности, оригинального и фантастического, – что впоследствии можно было видеть в "Эрнани". Были причудливые фигуры, в роде арабесок, с нелепо вывороченными членами и придатками. Были безумные фантастические привидения, подобные грезам сумасшедшего. Было много прекрасного, много щегольского, много bizarre; было кое-что страшное и немало отвратительного. Толпы призраков сновали по залам, мелькали и корчились, меняя оттенок, смотря по зале, и дикая музыка оркестра казалась отголоском их шагов. Время от времени раздается бой часов в бархатной зале, и на мгновение все стихает, и воцаряется безмолвие. Призраки застывают в оцепенении. Но замирают отголоски последнего удара – и легкий смех напутствует их; и снова гремит музыка, привидения оживают и реют туда и сюда, озаренные пламенем костров, льющих потоки света сквозь разноцветные стекла. Но в самую западную из семи зал никто из ряженых не смеет войти, потому что ночь надвигается, и багровый свет льется сквозь кроваво-красные окна на зловещие траурные стены, и глухой голос часов слишком торжественно отдается в ушах того, кто ступает по черному ковру.

Зато в остальных залах кипела жизнь. Праздник был в полном разгаре, когда часы начали бить полночь. Опять, как и раньше, музыка смолкла, танцоры остановились, и наступила зловещая тишина. Теперь часы били двенадцать, и, может быть, потому, что бой продолжался дольше, чем прежде, – сильнее задумались наиболее серьезные из присутствовавших. Быть может, по той же причине, прежде чем замер в безмолвии последний отголосок последнего удара, многие в толпе успели заметить присутствие маски, которая раньше не привлекала ничьего внимания. Слух о появлении нового лица быстро распространился: сначала шепотом, потом послышался гул и ропот удивления, негодования, – наконец, страха, ужаса и отвращения.

В таком фантастическом сборище появление обыкновенной маски не могло бы возбудить удивления. В эту ночь маскарадная свобода была почти неограниченна; но вновь появившаяся маска переступала границы того снисходительного приличия, которую признавал даже принц. В сердце самых беспечных таятся струны, до которых нельзя дотрагиваться. Самые отчаянные головы, для которых нет ничего святого, не решатся шутить над иными вещами. По-видимому, все общество почувствовало, что наряд и поведение незнакомца неостроумны и неуместны. Это была высокая тощая фигура, с ног до головы одетая в саван. Маска, скрывавшая лицо, до того походила на окоченевшее лицо трупа, что самый пристальный взор затруднился бы обнаружить подделку. Все бы это ничего; обезумевшее от разгула общество, быть может, одобрило бы даже такую выходку. Но ряженый зашел дальше, олицетворив образ "Красной Смерти". Одежда его была испачкана кровью, на широком лбу и по всему лицу выступали ужасные багровые пятна.

Когда принц Просперо увидел привидение, которое прогуливалось взад и вперед среди танцующих медленным и торжественным шагом, точно желая лучше выдержать роль свою, – он содрогнулся от ужаса и отвращения, но тотчас затем лицо его побагровело от гнева.

– Кто смеет, – спросил он хриплым голосом у окружающих, – кто смеет оскорблять нас такой богохульной насмешкой? Схватите его и сорвите маску, чтобы мы знали, кого повесить на восходе солнца на стене замка.

В эту минуту принц Просперо находился в восточной, или голубой, зале. Слова громко и звучно отдались по всем семи залам, потому что принц был высокий и сильный мужчина, а музыка умолкла по мановению руки его.

Принц Просперо стоял в голубой зале, окруженный толпой побледневших придворных. Слова его вызвали легкое движение, казалось, толпа хотела броситься на неизвестного, который в эту минуту находился в двух шагах от нее и спокойными твердыми шагами приближался к принцу. Но под влиянием неизъяснимой робости, внушенной безумным поведением ряженого, никто не осмелился наложить на него руку, так что он свободно прошел мимо принца и тем же мерным торжественным шагом продолжал свой путь среди расступавшейся толпы из голубой залы в пурпурную, из пурпурной в зеленую, из зеленой в оранжевую, потом в белую, наконец в фиолетовую. До сих пор никто не решился остановить его, но тут принц Просперо, обезумев от бешенства и стыдясь своей минутной трусости, бросился за ним через все шесть зал, один, потому что все остальные были скованы смертельным ужасом. Он потрясал обнаженной шпагой и находился уже в трех или четырех шагах от незнакомца, когда тот, достигнув конца фиолетовой залы, внезапно обернулся и встретил лицом к лицу своего врага. Раздался пронзительный крик, и шпага, блеснув в воздухе, упала на траурный ковер, на котором мгновение спустя лежал бездыханный принц Просперо. Тогда, с диким мужеством отчаяния, толпа гуляк ринулась в черную залу и, схватив незнакомца, высокая фигура которого стояла прямо и неподвижно в тени огромных часов, – замерла от невыразимого ужаса, не найдя под могильной одеждой и маской трупа никакой осязаемой формы.

Тогда-то для всех стало очевидно присутствие "Красной Смерти". Она подкралась, как вор, ночью; и гуляки падали один за другим в залитых кровью палатах, где кипела их оргия; и жизнь эбеновых часов иссякла с жизнью последнего из веселых собутыльников; и тьма, разрушение и "Красная Смерть" воцарились здесь невозбранно и безгранично.

Герберт Джордж Уэллс

Дверь в стене
Перевод с английского Е. Пучковой

I

Однажды вечером, чуть менее трех месяцев назад, Лайонел Уоллес поведал мне в задушевной беседе историю про "дверь в стене". И поскольку он вел рассказ от первого лица, я тогда не усомнился в правдивости его слов.

Он говорил так простодушно и с такой искренней убежденностью, что трудно было ему не поверить. Но на следующий день, когда я проснулся утром в своей квартире, в будничной обстановке привычной реальности, и, лежа в постели, стал перебирать в памяти подробности рассказанной Уоллесом истории, мое отношение к ней изменилось. Лишенная чарующего обаяния его неспешного, проникновенного голоса и призрачного полумрака комнаты, в котором под мягким светом затененной абажуром лампы и сам Уоллес, и все вокруг было словно окутано тайной; без торжественного убранства вечерней трапезы с ее изысканными десертами и напитками в искрящихся бокалах; без всего того, что создавало атмосферу яркого, уютного мирка, далекого от повседневности, история Уоллеса показалась мне совершенно невероятной.

– Да он все придумал! – воскликнул я. – Но как же здорово у него это получилось! Вот уж от кого я ничего такого не ожидал!

Сидя в постели и попивая мелкими глотками свой утренний чай, я поймал себя на том, что пытаюсь понять, почему накануне вечером принял нереальную выдумку за правду, и предположил, что рассказ Уоллеса был проникнут по-настоящему волнующими чувствами, которые каким-то образом выражали, проявляли, внушали (не могу подобрать нужного слова) впечатления того, кто на самом деле пережил все это, ибо в противном случае подобные ощущения невозможно было бы передать.

Впрочем, теперь необходимость в такого рода объяснениях отпала. Сомнений больше нет. Я вновь, как и когда впервые слушал эту историю, абсолютно уверен, что Уоллес всеми силами старался приоткрыть мне некую тайну. Но понимал ли он, что же в действительности произошло, или только думал, что понимает, обладал ли каким-то редким драгоценным даром или стал жертвой игры воображения, не берусь судить. Даже обстоятельства его смерти, окончательно развеявшие мои сомнения, не прояснили этого. Так что пусть читатель делает выводы сам!

Я уже не помню, какое мое случайное критическое замечание спровоцировало этого сдержанного человека на откровенность. Полагаю, он просто пытался защититься от обвинения в слабости и ненадежности, когда, в связи с одним крупным общественным движением, я упрекнул его в том, что он разочаровал меня. И тут Уоллес вдруг доверительно сказал:

– Понимаешь, я словно зациклился на собственных мыслях… ни на чем другом не могу сосредоточиться…

На какое-то время он замолчал, гипнотизируя пепел своей сигары, а потом продолжил:

– Знаю, я не оправдал ожиданий… Дело в том, что я ощущаю постоянное преследование – и речь не о привидениях или галлюцинациях, – но, Редмонд, это так странно, что и передать не могу. Меня неотступно что-то преследует, мучает, наполняет тоской, омрачает мою жизнь.

Он сделал паузу, поддавшись свойственной англичанам застенчивости, которая нередко овладевает нами, когда приходится говорить о чем-нибудь трогательном, печальном или прекрасном.

– Ты ведь окончил колледж Святого Ательстана? – вдруг задал он риторический вопрос, совсем некстати, как показалось в тот момент. – Что ж…

И он снова умолк. А потом, сначала запинаясь, но постепенно обретая уверенность, поведал мне свою тайну, неотступные воспоминания о которой были связаны с неземной красотой и блаженством, пробуждавшими в его сердце ненасытное томление, отчего мирская жизнь со всеми ее прелестями стала казаться ему унылой, скучной и пустой.

Назад Дальше