Что намеревался иметь в виду Яствин, Круцкий не знал, к эрудиту Мареку - кандидату и родственнику Яствина относился с затаенной ревностью. "Этого уж не догонишь и не перегонишь… Вот ведь как толково уловил негативный смысл радиопьесы и тут же обернул себе на пользу!" Но ведь и он, Круцкий, не лыком шит! Успел неплохо изучить болезненные "мозоли", привычки и склонности начальника главка. Одной из таких "мозолей" у него - директор Хрулев. Ведь Хрулев как гопал на завод? По приказу министра. Новый руководитель в системе главка, появившийся без ведома Яствина, разве не шпилька его самолюбию? Так почему не использовать сейчас настроение Яствина, подогретое Мареком? Использовать против Хрулева в интересах дела? Тем более что это совершенно безопасно. Недавно на пост министра назначен однокашник Яствина, теперь Хрулев уже не сможет обращаться наверх, минуя начальника главка. И Круцкий сказал, морща озабоченно лоб:
- Эта пьеса действительно вызывает определенные ассоциации, как выразился наш уважаемый молодой ученый, - кивнул Круцкий в сторону Марека. - …М–м-м… Вызывает и наводит на мысль… о неприличном, я бы сказал, предосудительном поведении некоторых конкретных лиц, в частности одного небезызвестного товарища… Мы, Федор Зиновьевич, ваши ученики, очень дорожим тем, что трудимся под вашим руководством много лет и желаем еще много лет трудиться. Ваш авторитет незыблем, однако, извините меня, как бы это сказать… Нас тревожит олимпийское спокойствие, с каким вы взираете на бесцеремонные действия человека, который только и желает подсидеть вас своими бесконечными прожектами, только и делает, что выпячивает повсюду свое "я".
- Хм… Это… кто же, собственно? - прищурился настороженно Яствин.
- Заводские люди возмущены до предела, особенно после того, как он запретил присутствующим на загородней массовке поднять тост за вас, Федор Зиновьевич.
- А–а… Вот о ком речь! - протянул Яствин. - А я‑то никак не докумекаю.
- Он совсем меня съел! - воскликнул патетически просто–Филя, стремясь угодить высокому начальству и заручиться его поддержкой, ибо чувствовал, что вот-вот будет уволен Хрулевым за непростительные упущения по работе. Подняв взор к небу, он продолжал: - Палки в колеса ставит! Кран забрал, погрузчик забрал, людей забрал, а строительство ему дай!
Круцкий, помня, по чьему распоряжению были сняты рабочие и машины с объектов пионерлагеря и кто за это получил выговор, окоротил с досадой прораба–родственничка:
- Уж ты бы помолчал! Совсем мышей ловить перестал, а туда же!
- Вот! - развел плаксиво руками прораб, апеллируя к окружающим.
- Так Хрулев, значит, это самое, между нами говоря… Н–да! Растущий товарищ…
- Закономерно! - вырвалось нечаянно у Крупного. Тут же спохватившись, он насторожился: не воспринял ли Яствин оговорку за насмешку над его косноязычием? Заговорил торопливо, направляя внимание слушателей на суть. - А какую бурную деятельность развернула компания его клевретов!
- Каких клевретов?
- Ну, хрулевских приспешников, сторонников, активных прихлебателей! В том числе и тех, кого он притащил с собой с Волги. Поставил их на видные места и на них опирается. Мне не очень‑то удобно говорить про все это, Федор Зиновьевич, может создаться впечатление, будто я доношу, но все это общеизвестно. Надеюсь, вы правильно поймете мое глубокое возмущение. Как можно терпеть, когда руководитель–коммунист в личных интересах окружает себя людьми, готовыми на что угодно. Для них он создал особые условия. Взять того же начальника сепараторного участка Ветлицкого или начальника оборки. Тараненко - это же ловкачи из ловкачей! Недавно откололи номер - просто диву даешься! Мало того, что всучили представителю заказчика подшипники, отвергнутые начисто несколько месяцев тому назад из‑за несоответствия особым техническим условиям, так еще и меня чуть под удар не подставили. Выманили у меня денег на премирование рабочих, которые собственно ничего не делали!
- Это подшипники для вертолетов? - покачал головой Яствин. - Помню, громкий шум был. Ну, так что? Подшипники вернули обратно на завод?
- Нет, в узле агрегата оказались годными. Хрулев задним числом добился изменения особых технических условий.
Яствин саркастически ухмыльнулся:
- Между нами говоря, дело прошлое, однако утрясать технические вопросы обязан не директор. На месте Хрулева, я бы заставил вас, Борис Семенович, сделать это!
- Федор Зиновьевич, ваши слова - святая истина, на других заводах только так и делается, инициатива предоставлена заместителям, а у нас - им–пе–рия! Разделяй и властвуй! Без разрешения директора нельзя гвоздя забить в стенку. Все отнято у нас! - воскликнул Круцкий и, поперхнувшись, замолк. Не сочтет ли его Яствин чего доброго завистником? Надо держать уши топориком, важно настроить его антихрулевски, а самому остаться в тени.
Обхватив согнутые в коленях ноги, он помолчал, сколько считал необходимым, затем молвил:
- Я, Федор Зиновьевич, не придавал особого значения ряду негативных явлений в практике руководства заводом, но сейчас понимаю, что глубоко ошибался и просто обязан довести до вашего сведения некоторые важные факты, имеющие непосредственное к нашей…
- Борис Семенович, - перебил Яствин, - мы еще успеем потолковать на эту тему, а сейчас пора отдыхать. Я устал.
Круцкий понял, что шеф желает разговора наедине. Что ж, тем лучше.
Не известно, о чем толковали Круцкий с Яствиным на досуге, то есть, когда плыли на байдаре вдвоем, но классическая логика сцепленных между собой шестеренок сказалась тут же и возымела свое действие на остальных членов экспедиции. Марек Конязев помрачнел, задумался о чем‑то и стал довольно неуклюже расспрашивать о Ветлицком. Круцкий, не зная, что Ветлицкий побывал в мужьях Геры, пояснил:
- Ветлицкий - знающий инженер, но с заскоками. В том смысле, что непрактичен. Он из тех, которые вечно возятся с трудно разрешимыми проблемами, с сомнительными техническими идеями, проку от которых - нуль. Не поддаются прижизненному воплощению. Сейчас он носится с каким‑то грандиозным прожектом, который якобы должен изменить в корне технологию изготовления мелкосерийных подшипников.
- А что собой представляет проект? - впервые заинтересовалась скучным разговором Гера и уставилась на Марека многозначительным взором сообщницы. Марек поежился, словно стыдясь, отвернулся, а Гера тут же стала ластиться к нему, замурлыкала нежно: - Фантазировать легко, а вот воплотить идею в дело, протолкнуть, внедрить в производство - для этого мало иметь талантливую голову, надо еше иметь большое любящее сердце.
- Ты говоришь, как журналистка, очень громкими словами, - взглянул на нее снисходительно Марек. Гера продолжала тереться щекой о его плечо, а влюбленные глаза ее призывно велели: "Ну, прикажи только, ну пожелай только, и я в лепешку расшибусь, раздобуду для тебя все–все! Хоть из‑под самой земли достану!"
Крудкий продолжал:
- Суть проекта изобретатель держит в секрете. Хрулев по–моему в курсе и оказывает ему содействие. Я сужу по заявкам на новое оборудование, которое составляет сам Ветлицкий для своего участка и для смежников. В свое время я пытался войти с Ветлицким в контакт, но - увы. Хрулев сделал это раньше, что вполне естественно, иначе бы не привез его с собой. А почему вас интересует именно Ветлицкий?
- Да как работника НИИ! На вашем заводе собираются внедрять какую‑то новую технологию, ассигнуются дополнительные средства на приобретение первоклассного оборудования, а мы, мозговой центр промышленности, понятия не имеем, на что направлены усилия ваших практиков.
- Ну, до внедрения еще далековато… Процесс утрясаний, согласований, исследований равен иногда человеческой жизни. Инстанций - ого–го! Решать с бухты–барахты, транжирить государственную копейку на всякие химеры, я извиняюсь…
- Вот именно, - подхватила Гера. - Надо, чтобы проект проверили в главке дяди Феди, чтобы основательно его изучили, подсчитали экономический эффект, верно, Марек? Сколько на это потребуется времени?
- Гм… Какой, смотря, проект… А вот вы, Борис Семенович, -отвернулся Марек от жены, - если бы, скажем, вы были директором завода, стали б помогать фирме Ветлицкий-Хрулев внедрять их проект?
Круцкий только усмехнулся.
…Следующий день на воде прошел без приключений. Часов в пять вечера лидировавший просто–Филя, показав вперед, возвестил:
- Приехали в деревню Сычозку!
Круцкий фыркнул с презрением: водному туристу, почти моряку, сказать "приехали", это убить его наповал.
- Что будем делать? - спросил просто–Филя.
- Приехали, так распрягай!.. - отозвался Круцкий и безнадежно вздохнул.
По желанию Яствина, на ночь остановились пораньше, выбрав место возле деревни за огородами. Федор Зиновьевич вызвался сделать отметку в туристическом листе и ушел в Сычовку один. Было заметно, что он чем‑то озабочен, на висках пульсировали синеватые жилки. Вернулся в сумерках и впервые за время путешествия не принес Гере парного молока.
Спали в палатках, как и прошедшие ночи, но утро началось совершенно по–другому. Пробуждению их сопутствовал не птичий гомон, не шепот речки Лубни, не шелест листьев старика–осокоря: знакомое, пронзительно–назойливое дудение автомобильного клаксона.
Выглянув из палатки, Яствин увидел на пригорке возле домов свою персональную черную "Волгу". Рядом с ней стояли двое и, сложив рупором ладони, громко скандировали:
- Федор Зи–но–вье–вич! Сроч–но в Моск–ву!
- Видите? Никуда от них не спрячешься, на краю света найдут. Отдохнул, называется… - молвил Яствин ломкой насильственной скороговоркой, косясь на спутников. Те, подыгрывая ему, сочувственно кивали, делали вид, будто верят, что его искали здесь, в неизвестных местах, громко возмущались бессердечным отношением к нему, хотя каждый догадывался, что никто его не вызывал, что "бегство" свое он запланировал заранее, и когда "первобытный" образ жизни ему надоел, вызвать из Сычовки по телефону машину труда не составляло.
Взяв сумку и походную одежду, Яствин пожал торопливо туристам руки, направился к своей персональной и уселся рядом с водителем. Вдруг к машине подбежал Марек. Не известно, что руководило молодым ученым, когда он, руша планы туристического похода, велел Гере после минутного разговора с дядей складывать вещи, а сам принялся сноровисто разбирать байдару. Они также решили ехать домой.
"А им‑то зачем убегать? - подумал озадаченно Круцкий. - Из родственной солидарности разве?"
Втиснув мешки в багажник "Волги" и попрощавшись на скорую руку с остатками туристического созвездия, машина запылила по проселку. Просго–Филя долго махал вслед обеими руками. Он искренне обрадовался расколу группы. Еще бы! Оставшись наедине со свояком, он не уступит случая нажать на него. Самое время закинуть удочку насчет перехода на другую работу. Недавно просто–Филе стало известно, что освобождается должность начальника транспортного цеха. Вот это поистине святое место! План на шее не висит, шоферня левачит - только выпусти из завода, эх! По возвращении из отпуска Круцкий станет замещать Хрулева, уезжающего в санаторий, так неужели главный не порадеет родственнику, не устроит? Должен устроить. Надо сказать жене, чтобы тоже поднажала по своей линии, потолковала с сестрой. Супружнице Борис не откажет. "Вот тогда заживем!.. И пить будем и гулять будем…"
Любовь зла…
Никогда еще Зине не было так одиноко и бесприютно, как в этой больничной палате с четырьмя койками. Двое суток лежит она здесь. Вставать строго запрещено, говорят, сильно ушибла голову, когда упала с высокого стульчака у пресса.
Соседки по палате, позавтракав, уходят на процедуры и не появляются до вечера, проводят время в больничном садике на воздухе. Зине никто не мешает, и временами она забывается, словно ныряет куда‑то в темень или в глубокий колодец проваливается и летит… летит… Сны эти короткие, пугливые. Просыпается от острого жара, пронизывающего все тело. Плохо ей. Плохо от боли, от мучительных угрызений совести, сжимающих сердце. Ее изводит мучительное чувство вины перед рабочими, которых подвела, именно им, учившим, помогавшим ей, она подсунула ЧП.
Прошлой ночью Зина долго лежала, глядя в прозрачную темноту ночи, наполненную шумами, проникавшими в открытое окно. Лунный свет просеивался сквозь сетку окна, подсинивал побледневшее лицо, забинтованную руку, лежавшую поверх одеяла. За полночь, когда гул завода приутих, стало слышно сонное лепетанье тополей, похожее на унылый плеск осеннего дождя, и Зине показалось, что именно от этого лепета, словно от заговора бабки–шептухи, унималась в затылке тупая боль.
"Была бы мама рядом, а так, кому я здесь нужна? Кругом чужие люди, у каждого свои заботы. До меня ли им?" - вздыхала Зина. Соседки по палате, страдавшие неведомыми ей женскими болезнями, ругали скверно мужчин, и видя, как краснеет девушка, еще больше распалялись, охальничали. Разве с такими поговоришь откровенно, рассеешь сердечную тоску?
С глубокой грустью вспоминалась родная деревня, росные седые травы на заре, склоненная над речкой дуплистая ива…
"Выпишусь из больницы и - домой. Хватит с меня городской жизни и заводской тоже. Кем я здесь стала? Калекой. Порченой…"
И Зина, отчаявшись, сравнивала мысленно прекрасные руки наставницы Катерины со своей, покалеченной. Кто захочет взять такую руку, приласкать ее? Никто. Разве что от жалости, так от этого еще обиднее, горше.
Зина давила в себе обиду на свою судьбу, переносилась мыслью в другое время, думала о женщинах–воинах, пострадавших на фронте и не потерявших веру и любовь к жизни, выполнивших свято главное предназначение женщины. В такие минуты отчаянье сменялось нежностью к людям, и завод переставал казаться злым молохом, а заводские люди - равнодушными и бессердечными.
Ночь длинная, все спят, а что‑то шумит. И правда, что это такое?.. "Ох, Зинка, что с тобой происходит? Это же твое сердце, это ты сама! Ты не узнаешь ударов собственного сердца? Спи лучше, спи!" Только напрасно пыталась она призвать к себе сон.
А утром случилось такое, что вообще выходило за рамки ее понимания и удивило невероятно. Часов около десяти в дверях палаты возник высокий человек в белом халате, со свертком в руках, и осторожно кашлянул. Зина глазам своим не поверила: перед ней стоял ее злой обидчик, нахальный подковырщик Элегий Дудка. Стоял и моргал жалко и растерянно. Потом, словно по льду, мелкими шажками приблизился к койке Зины, выдавил мучительно какое‑то подобие улыбки и шмыгнул носом. Она еще никогда не видела его таким, хотела тут же выгнать грубияна, рассердиться, но глаза его - просительные и тревожные - насторожили ее. Она сдержалась, закусив губу, и отвернулась к стенке.
Элегий Дудка наклонился к ее уху и умоляющим голосом тихо сказал:
- Прости, Зина, я виноват перед тобой. Ты из‑за меня покалечилась. Я безобразничал… Я испугал тебя. Прости, если можешь!
Глаза Зины широко открылись: в них удивление и боль.
- Я ничего не помню, - прошептала она. В груди у нее стало горячо и несколько слезинок скатилось из уголков глаз. Зина вздохнула и как‑то жалостливо, потеряно улыбнулась. Вот кто виноват! Он сам говорит, что виноват, а она никак не может заставить себя рассердиться на него. "Размазня! Покажи характер! Отомсти ему за все, за… вспомни, как он потешался над тобой! А–а, не можешь. Конечно! Он же сам пришел, повинился… Да, плохой человек не пришел бы, а этот… Просто он озорной", - закончила Зина сама с собой спор и удивилась тому облегчению, которое почувствовала. Еще три дня назад она бы просто возмутилась и рассмеялась в лицо тому, кто сказал бы, что она поведет себя так с ненавистным насмешником, а сейчас - уму непостижимо.
Соседки по палате, гулявшие где‑то, - тут как туг! Точно осы на мед прилетели. Брякнулись разом на койки и, навострив уши, впились глазами в посетителя. Но посетитель ничего смачного не сказал, пожелал Зине скорого выздоровления, помялся, явно стесняясь, вынул из свертка целлофановый мешочек с виноградом, называемым "дамский пальчик", положил на тумбочку у койки. И тут Зина вдруг взволновалась: "Пальчик! Зачем? Что он хочет этим сказать? Подбодрить? Успокоить?" Но он ничего не сказал. Потоптался чудаковато, пожал ее здоровую правую руку и уже от порога, вспомнив, пообещал зайти вечером или завтра утром, если она разрешит. Зина промолчала, лишь посмотрела ему вслед просветленными глазами и тут же зажмурилась.
Соседки вскочили, как по команде с коек, вскричали в один голос, сгорая от любопытства:
- Это твой хахаль?
Зина не ответила, и тогда одна из них с деланным недовольством сказала:
- Ну что у тебя за выражения, Римма! Хахаль… Неужели ты не видишь - жених.
- Бородатый больно, вроде козла…
- Хе, чудачка! Чем бородатей козел, тем он азартней! - пояснила третья со знанием дела.
- Хватит вам выкобениваться! - окоротила подружек Римма. - У девки травматическое повреждение, к ней все заводское начальство бегать будет, улещивать, убеждать, что виновата она. А этот, слышали? Сам на себя вину берет! А почему? Да потому, что он настоящий мужчина! Верно я говорю, Римма?
- Кадр - ничего… Глазастый. А борода… Хм… Так с бородой даже приятней. Щекотать будет.
"Ты смотри, - подумала Зина, - а ведь, правда, у Элегия добрые глаза". Подумала и улыбнулась неожиданно для самой себя. "Ведь надо же! Какой сегодня день, а? Трудно вспомнить лучший, только одно плохо, давит сушью и духотой". Ей хотелось, чтоб поскорей наступило утро и чтобы опять произошло что‑то хорошее, радостное, и чтобы она больше не оставалась одна. И точно, как по заказу вечером к ней пришли Катерина и Ветлицкий. Соседки по палате отсутствовали, и Зина, растроганная посещением Элегия, снявшим с ее души тяжесть одиночества, спросила Ветлицкого:
- Станислав Егорыч, вы примите меня обратно? Не выгоните после этого?
Ветлицкий сел на стул возле койки, покачал укоризненно головой:
- Что за разговоры, Зина? Где ты слышала, чтобы человека, пострадавшего на работе, выгоняли на улицу? Почему у тебя такое мрачное настроение?
- Мрачное? Нет, Станислав Егорыч, не мрачное.., Я сама не знаю, что со мной.
- Это пройдет. Поправишься, и настроение станет лучше, боль пройдет.
- Мне и с болью хорошо.
- Ну, это ты брось, - засмеялся Ветлицкий. - Знаем, что такое боль. А как здесь кормят?
- Я не привередлива.
- А ты не стесняйся, - сказала Катерина мягко. - Организуем через завком дополнительное питание.
- Зачем мне врать, Катерина Ивановна? Будь еда плохой, я бы не стала есть и все.
- Объявила бы голодовку? - усмехнулась Катерина.
- А как же? Способ проверенный, по себе знаю.
- Это как же?
- Да было…
- Расскажи.
Зина задумалась чуть, колеблясь, вздохнула.