Зачем Сент-Экзюпери готов жертвовать собой, совершая разведывательный полет к Аррасу, если очевидно, что все эти действия бессмысленны, что его подвиг бесполезен в этой войне, в которой французы сами обрекли себя на поражение? Зачем служить, если служение бесполезно? Такие вопросы задает философ Морис Мерло-Понти в последней главе своей книги "Смысл и бессмыслица" (1948). "Сент-Экзюпери бросается на задание, потому что оно и есть он сам, последствие того, что он думал, хотел и решил, потому что он станет ничем, если уклонится от него. По мере того как он погружается в опасность, он завоевывает свое бытие. <…> Он чувствует себя неуязвимым, потому что он наконец внутри вещей, он покинул свою внутреннюю пропасть, и теперь, если он погибнет, то погибнет в мире". Абсурдное, но героическое деяние дает человеку ощущение сопричастности. Таков, по мнению Мерло-Понти, современный герой, который совершает подвиги не ради морали, но во имя обретения своего бытия.
Таким образом, гуманизм Сент-Экзюпери может быть рассмотрен в экзистенциальном ключе. В его произведениях личность постигает смысл бытия только благодаря некоему особому способу своего существования – существования в экстремальных ситуациях – перед лицом смерти, в условиях абсолютного одиночества в песчаной или снежной пустыне (когда человек "становится свидетелем самого себя", как говорил Сартр).
"Маленький принц" оказался последним произведением, опубликованным при жизни автора. Это сказка, в которой невозможно было не увидеть намеков на различные политические или общественные проблемы Франции предвоенной и военной эпох. Вместе с тем в ней легко узнаются отзвуки любимых Сент-Экзюпери "Мальчика-с-Пальчик" Шарля Перро и "Русалочки" Ганса Кристиана Андерсена. А близкие Сент-Экзюпери говорили, что у каждого персонажа или вещи есть свой прототип: в письмах он часто называл Консуэло розой; Лисом, возможно, была его американская пассия Сильвия Рейнхардт, а еще, может быть, его верная подруга Элен де Вогюэ и, конечно же, лисенок-фенек из "Планеты людей"; барашек – это пудель все той же Сильвии; Деловой человек – Латекоэр; баобабы возникли из Дакара, а вулканы – из Патагонии… И разумеется, в сказке было два Сент-Экзюпери: один – в образе летчика-рассказчика, а другой – Маленького принца, в таинственном уходе которого пытались найти разгадку гибели его создателя.
Кому предназначалась эта сказка? Автор посвятил ее своему старому другу Леону Верту, сохраняя, впрочем, виртуальную двойственность возраста – "Леону Верту, когда он был маленьким". Элен де Вогюэ вообще считала, что "Маленький принц" – "сказка для взрослых", "автобиографическое произведение, которое передает посредством сатиры на современность ежедневные волнения и страдания души ребенка". Но, как показал невероятный успех этой сказки именно у детской аудитории, на которую изначально и рассчитывало издательство "Рейнал энд Хичкок", когда заказывало ее Сент-Экзюпери, дети так любят эту сказку потому, что им нравится, когда с ними говорят как со взрослыми.
Когда после смерти Сент-Экзюпери была опубликована книга "Цитадель", стало ясно, что форма параболы, характерная для "Маленького принца", занимала его еще с середины 1930-х годов, когда он только задумал писать "Цитадель". Но если акварельная прозрачность мысли "Маленького принца" и видимая простота языка обеспечили сказке успех, выход в свет "Цитадели" в 1948 году был встречен во Франции более чем прохладно. Критики не узнали "своего Сент-Экса" – героического писателя-летчика с благородными идеями; они не могли понять парадоксальных притч нового alter ego Сент-Экзюпери – берберского вождя, откровенно напоминающих одновременно и сочинения Ницше, и Библию, и Коран… Поэтому они настаивали на том, что "Цитадель", которую Сент-Экзюпери не успел завершить, представляет собой просто беспорядочную груду набросков, большую часть из которых автор даже не написал, а наговорил на диктофон.
Действительно, композиция "Цитадели" условна, она является результатом работы текстологов и издателей, а не автора. Но нельзя сказать, что в предшествующем творчестве Сент-Экзюпери не было ничего подобного: наиболее ярким примером служит, конечно же, "Планета людей", произведение, получившее всеобщее признание и у публики, и у критики. Бессюжетную "Цитадель", у которой нет "настоящего" финала, можно читать с любого места; фрагментарность и незавершенность "Цитадели" могут восприниматься как органическая часть замысла книги, которая предвосхищает откровенно игровую композицию, характерную для постмодернизма.
"Цитадель" напоминает по жанру средневековые теологические "суммы" (вспомним "Сумму теологии" Фомы Аквинского); эту форму, например, использовал в 1940-е годы писатель Жорж Батай, очень далекий от Сент-Экзюпери. Впрочем, как это ни парадоксально, между этими двумя писателями обнаруживается немало потенциальных точек соприкосновения. И дело не том, что библиотекарь по профессии Жорж Батай был направлен в 1949 году работать в затерянный во французской глубинке городок Карпантра – тот самый, о котором мечтал в одном из своих последних писем Сент-Экзюпери: "Добродетель – это значит спасать французское духовное наследие, оставаясь хранителем библиотеки где-нибудь в Карпантра". И Батай, и Сент-Экзюпери стремились к постижению некоего духовного начала посредством переживаемых чувств и размышлений на грани со смертью: именно в этом смысле к творчеству Сент-Экзюпери вполне может быть применено батаевское понятие "внутреннего опыта". В "Цитадели" можно найти немало рассуждений о необходимости человеческой и творческой растраты, которые перекликаются с концепциями "непроизводительной траты" и основанной на ней коммуникации, которые Батай разрабатывал в 30-40-е годы, но, разумеется, речь идет не о взаимном влиянии писателей друг на друга, но о параллелизме их творческих поисков.
Разумеется, Сент-Экзюпери в отличие от Батая не интересует деструктивность как таковая, он склонен к "примирению" не только в политическом, но и в философском смысле. Он писал в дневниках: "Единственная человеческая операция – это "примирить", но примирить можно лишь с помощью новой системы понятий". Это примирение вовсе не означает приспособленчества и конформизма, в котором Сент-Экзюпери сначала обвиняли голлисты, а потом шестидесятники. Писатель стремился к универсальному языку, который мог бы затронуть читателя, независимо от его идеологических и религиозных пристрастий.
Как же создать эту "новую систему понятий"? С одной стороны, "все мои понятия чисто эмпирические", писал он в дневниках, продолжая размышлять о деяниях, которые воплощались во всех его книгах. С другой стороны, для "примирения" необходимо создать некий новый язык, о чем он и говорит в "Цитадели": "Я должен творить язык, который будет истощать противоречия. Потому что язык – это тоже жизнь". Только такой язык сможет преодолеть бессилие слов – "ветер слов", – только такой язык сможет "постичь", или буквально "схватить", бытие, а значит, преодолеть свою мертвую условность. Чтобы создать этот новый язык, необходимо ответить на вечный вопрос Ницше: "Кто говорит?" И берберский вождь, а вместе с ним и Сент-Экзюпери, отвечает: "Я – новый язык, дом, границы, внутренний стержень".
"Цитадель" осталась недостроенной, и Сент-Экзюпери так и не создал стройной системы "нового языка", который, наверное, был для него все-таки вне слов, подобно тому как интонацию его текстов, казалось бы, так узнаваемо стилизованных под Библию и философские сочинения Ницше, невозможно свести только к этим источникам. Может быть, "новый язык" Сент-Экзюпери и определяется как "воля к новому языку", как "воля к жизни"?
"Главное – идти, – писал Сент-Экзюпери в "Цитадели". – Дорога не кончается, а цель – всегда обман зрения: странник поднялся на вершину, и ему уже видится другая цель. А достигнутая перестала ощущаться целью".
Е. Д. Гальцова
Южный почтовый
© Перевод. Д. Кузьмин, 2003
Часть первая
I
Радиограмма. 6.10. Тулуза всем аэродромам. Почтовый Франция – Южная Америка вылетел 5.45. Точка.
Небо, чистое, как вода, омыло звезды и расставило их по местам. И наступила ночь. Сахара, дюна за дюной, расстилалась под луной. Этот светильник не высекает предметы из тьмы, но творит, насыщая нежной плотью. Под нашими приглушенными шагами – роскошество плотного песка. И мы идем с непокрытой головой, сбросив бремя солнца. Ночь – наш кров и прибежище…
Но как поверить, что это – покой? Неустанно неслись к югу пассаты, шелком шелестел выметаемый дочиста пляж. Не то что ветра Европы: покрутятся да и утихнут, – эти свистели над нашими головами постоянно, как над мчащимся поездом. Иной ночью они врезались в нас с такой силой, что, казалось, только обопрись – и тебя подымет и унесет невесть куда. Вот это скорость, вот это неистовство!
Возвращалось солнце, приводя за собой день. Мавры слегка волновались. Некоторые отваживались приблизиться к испанскому форту, размахивали руками, их ружья казались игрушечными. Сахара, вид из-за кулис: непокорные племена – простые статисты, без малейшего покрова тайны.
Мы жили с ними бок о бок, видя в них собственное отражение, только попроще. И потому не чувствовали, что затеряны в пустыне: чтобы понять, как мы были одиноки, надо было сперва вернуться домой и посмотреть на здешнюю жизнь со стороны.
Пятьсот метров – и начинается непокоренная страна: дальше – ни шагу. Мы были в плену у мавров и у самих себя. Наши ближайшие соседи – в Сиснеросе, в Порт-Этьене, за семьсот, за тысячу километров – точно так же были схвачены Сахарой, словно крупинки металла – рудой. Обращались по своей орбите вокруг такого же форта. Мы знали их по именам, по их причудам, но толща безмолвия пролегла между нами, как между обитаемыми планетами.
В то утро мир для нас начал оживать. Радист наконец принес телеграмму (раз в неделю нас связывали с миром две врытые в песок мачты):
Почтовый Франция – Южная Америка вылетел Тулузы 5.45. Точка. Прошел Аликанте 11.10.
Говорила Тулуза, головной аэродром, Тулуза – далекий бог.
За десять минут эта весть доходила до нас через Барселону, через Касабланку, через Агадир, а потом распространялась до самого Дакара. По всей линии – пять тысяч километров – аэродромы проверяли готовность. В шесть вечера радио заговорило снова:
Почтовый приземлится Агадире 21.00, вылетит Кап-Джуби 21.30, здесь подсветить мишленовской ракетой, в Кап-Джуби обычные сигнальные огни. Точка. Держите связь Агадиром. Тулуза.
В Кап-Джуби, затерянные в песках Сахары, мы следили, как из обсерватории, за далекой кометой.
К шести вечера встревожился юг:
Дакар Порт-Этьену, Сиснеросу, Джуби: Срочно сообщите сведения почтовом.
Джуби Сиснеросу, Порт-Этьену, Дакару: Никаких сведений после прохождения Аликанте 11.10.
Где-то рокотал мотор. От Тулузы до Сенегала пытались его услышать.
II
Тулуза. 5.30.
Служебный автомобиль резко тормозит у ворот ангара, распахнутых в ночь и дождь. Прожектора по пятьсот свечей вырубают из тьмы предметы – грубые, голые, четко очерченные, как на витрине. Под сводом ангара каждое слово раскатывается, длится, наполняет собой тишину.
Сверкает сталь обшивки, ни пятнышка масла на моторе. Самолет как новенький. Как тончайшее часовое устройство – и механики касались его пальцами изобретателей. Теперь все готово – они отходят от дела своих рук.
– Живей, господа, живей…
Мешок за мешком чрево машины поглощает почту. Быстрая проверка:
– Буэнос-Айрес… Натал… Дакар… Касабланка… Дакар… Тридцать девять мешков. Точно?
– Точно.
Пилот одевается. Пара свитеров, шарф, кожаный комбинезон, сапоги на меху. Сонное тело неповоротливо. Его торопят: "Давай живее!" Тяжело и неуклюже, едва удерживая негнущимися в толстых перчатках пальцами часы, высотомер, планшет с картами, он карабкается в кабину – водолаз вне своей стихии. Но вот он на месте – и все становится легко.
К нему поднимается механик:
– Шестьсот тридцать килограмм.
– Пассажиры?
– Трое.
Не глядя, он берет их под начало.
Начальник линии поворачивается к рабочим:
– Кто крепил капот?
– Я.
– Двадцать франков штрафу.
Начальник линии бросает последний взгляд на машину: всюду совершенный порядок, движения выверены, как в балете. Самолет в этом ангаре так же точно занимает свое место, как будет занимать его в небе пять минут спустя. И весь полет рассчитан так же точно, как спуск на воду корабля. На капоте недостает крепежного шплинта – чудовищная ошибка! Прожектора в пятьсот свечей, придирчивый осмотр, суровая требовательность – все для того, чтобы от посадки к посадке, до самого Буэнос-Айреса или Сантьяго этот полет совершался силой законов аэродинамики, а не волей случая. Чтобы вопреки туманам, бурям и вихрям, и тысяче тайных угроз в пружине или коромысле клапана, – вопреки всем козням материи – настичь, обогнать, посрамить все эти скорые и товарные, поезда и пароходы! И приземлиться в рекордный срок в Буэнос-Айресе или Сантьяго.
– В путь!
Маршрутный лист для пилота Берниса: план битвы.
Бернис читает:
Перпиньян передает: Небо чистое, ветра нет. Барселона: Буря. Аликанте…
Тулуза. 5.45.
Мощные колеса давят на тормозные колодки. Прибитая к земле ветром от винта, струится и трепещет трава на двадцать метров назад. Одним движением кисти Бернис дает волю буре или укрощает ее.
А гул мотора все разбухает, накатывается и накатывается, становясь наконец плотной, почти твердой средой, в которой замкнут самолет. И вот пилот ощущает: этот гул что-то в нем переполнил, какое-то чувство, которого мгновение назад было недостаточно. Он говорит себе: есть! Смотрит на черный против света капот, гаубицей упирающийся в небо. Там, за винтом, дрожит заря.
Медленно выруливая навстречу ветру, он берет на себя рукоять газа. Самолет, подхваченный винтом, бросается вперед. Упругий воздух сглаживает первые скачки, земля растягивается и блестит под колесами, как приводной ремень. И когда воздух, сперва неосязаемый, потом текучий, наконец кажется ему твердым – пилот опирается на него и взмывает ввысь.
Окружавшие аэродром деревья расступаются, открывая горизонт, и исчезают. Склонись с высоты двухсот метров, взгляни, пока видно, на этот игрушечный, для детей, мирок: как прямо поставлено каждое дерево, как раскрашены дома, и леса топорщат свой густой мех, – на этой земле живут…
Бернис ищет нужный наклон спины, точное положение локтя – должно быть удобно. Позади – низкие тучи возводят над Тулузой темный свод вокзала. Бернис уже не так сдерживает рвущийся в высоту самолет, постепенно давая волю силе, зажатой в его руке. И каждая волна, рождаясь от легкого движения его кисти, подхватывает и возносит его самого, как волна прилива.
Через пять часов – Аликанте, вечером – Африка. Бернис задумался. На душе спокойно: "Я навел порядок". Вчера с вечерним скорым он оставил Париж. Это был странный отпуск, в памяти брезжит лишь непонятное смятение. Ему еще будет больно, но сейчас – все отброшено, осталось позади, как будто живет своей, отдельной от него жизнью. Сейчас он заново рождается вместе с этой зарей – и, дитя рассвета, помогает создавать новый день. Он думает: "Я только рабочий, я налаживаю связь с Африкой".
А для рабочего, заново строящего мир, этот мир каждый день начинается заново.
"Я навел порядок…" Последний вечер в своей квартире. Кипы газет, пачки книг, письма – эти разобраны, те – в огонь. Для мебели приготовлены чехлы. Каждая вещь вырвана из своей жизни, выброшена в одиночество и пустоту. И в этом смятении сердца – уже никакого смысла.
Он собирался в завтрашний день, как в дальний путь. Отплывал в него, как на поиски новых земель. Только что его привязывало к самому себе множество незавершенных дел. И вдруг – он свободен. Бернис почти со страхом открывает, что он свободен и лицом к лицу со смертью.
Внизу проплывает Каркассон со своим запасным аэродромом.
Высота – три тысячи метров. Какой совершенный порядок царит там, внизу! Игрушечный мир аккуратно собран и сложен в коробку. Дороги, каналы, дома – все, чем играет человек. Мир тщательно размеченный и разлинованный: каждому полю – своя изгородь, каждому парку – своя стена. Каждой каркассонской лавочнице – жизненный путь ее прабабки. Каждому – маленькое, от сих до сих счастье. Игрушечная жизнь, аккуратно помещенная под стекло.
И уж так он выставлен, выложен напоказ, этот мир под стеклом! В строгом порядке следуют на рулоне карты городки, и земля медленно, с неукоснительностью морского прилива проносит их под крылом самолета.
Бернису кажется, что он совсем один. Солнце бликует на циферблате высотомера – сверкающее, ледяное солнце. Чуть нажми на педаль – и там, внизу, все снесет течением. Только этот неживой свет – и земля словно неживая: с нее стерли то, в чем таится сладость, хрупкость, аромат жизни.
Но вот под этой кожаной курткой – теплое тело, теплое, Бернис, и уязвимое. Под грубыми перчатками – волшебные руки, умевшие, Женевьева, кончиками пальцев ласкать твое лицо…
Испания.
III
Сегодня, Жак Бернис, ты пройдешь над всей Испанией спокойно и уверенно, как хозяин. Знакомые виды будут сменять друг друга. Ты запросто, локтями, проложишь себе путь сквозь грозы. На тебя, а потом – за тебя, назад, несет Барселону, Валенсию, Гибралтар, – есть! Ты скатываешь эту карту обратно в рулон, за спиной – все больше сделанной работы. А я вспоминаю твои первые шаги – и мои последние советы перед твоим первым почтовым. С рассветом тебе предстояло взять в руки множество людских раздумий. В свои слабые, уязвимые руки. Взять – и перенести через тысячи преград, как сокровище под плащом. Ведь почта драгоценна, сказали тебе, драгоценней, чем сама жизнь. И так же хрупка. От любой промашки она может исчезнуть в огне или рассеяться по ветру. Вот какой он был, тот канун битвы:
"И что тогда?"
"Тогда попробуй дотянуть до пляжа у Пеньисколы. Но осторожно – там рыбачьи лодки".
"А дальше?"
"Дальше до самой Валенсии всегда найдешь где сесть. Вот, я тебе обвожу красным. На худой конец, сойдут и высохшие русла".
Зеленый абажур, расстеленные карты – Бернис как будто снова в школе. Но в каждом клочке земли его новый учитель открывал для него живую тайну. Неведомые страны представали отныне не мертвой цифирью, а настоящими лугами, полными цветов (берегись вон того дерева!), настоящими пляжами, устланными песком (вечером будь осторожен – рыбаки!).
Ты уже понял, Бернис: никогда не узнать нам ни Гранады с Альмерией, ни Альгамбры, ни мечетей – только самые скромные тайны ручейка и апельсинового дерева.
"Ну, слушай: если с погодой порядок, иди напрямик. А если погода плохая и лететь приходится низко – ты берешь влево и входишь в эту долину".
"…вхожу в эту долину…"
"А потом – снова к морю, через вот этот перевал".
"… к морю через перевал…"
"С мотором поосторожней – берег там крутой, кругом скалы".