- Еще бы! Розы - слезы.
- Потрясающе! Зато в нем есть ритм. Иначе сказать, слова в стихотворении ритмически организованы, но в разных стихотворениях организованы по-разному. В нашем случае это ямб, где ударение на втором слоге: ведéт / онá / всегдá...
- И всю эту тарабарщину нужно знать к экзаменам?
- Кое-что знать вообще не вредно, - менторским тоном произнес я и тут же подумал, сколько неправды в этом утверждении. - Хорошо, прочитай мне вслух отсюда. - Я показал пальцем на строку, попридержав пухлый том на ее коленях, чтобы он не закрылся. Ее белеющая в полумраке грудь уходила под блузку. - "Прислушайся к немолчным голосам..."
- "Услышишь ты: "близка, близка пора", - подхватила Верна. - "И для тебя померкнет луч денницы... / Не сохранят ни влажная земля, / Которая оплаканных приемлет, / Ни океан безбрежный - образ твой... / Земля тебя питала. Ныне хочет / Она, чтоб к ней опять ты возвратился / И чтоб твое землею стало тело. / Так, прежнего лишившись бытия / И всякий след его утратив, должен / Навеки ты с стихиями смешаться. / И будешь ты скалы кремнистой братом / И глыбы той, которую весной / Плуг бороздит..."
Голос Верны, обычно хрипловатый, слегка дрожал от усердия. Увы, я был единственным слушателем.
- Все слова поняла? Стихии - что это?
- Это когда у природы плохая погода.
- Денница?
- Наверное, рассвет.
- В самую точку. Тебе понравилось? Что ты почувствовала, прочитав этот отрывок?
- Ничего. Немного скучновато. А ты что почувствовал?
- Как тебе сказать... Не хочу я быть "скалы кремнистой братом". Не хочу "с стихиями смешаться". Недостаток стихотворения в том, что его язык уводит от темы. А тема - смерть, по-древнегречески thanatos. И название переводится "видение смерти".
- Да, в заметке тоже так сказано.
- Все слишком спокойно и гладко. Юный поэт нащупал проблему, но ему не хватило живого чувства. Он не проникся безотчетным леденящим ужасом смерти. Вот немного выше он пишет: "Ночь без конца и узкое жилище / Под каменной холодною плитой". Брайант был так молод, что без особого трепета это написал. Зрелый поэт ни за что не написал бы: "узкое жилище... под плитой", у него рука заледенела бы от ужаса. А что он дальше делает? Пишет о древних патриархах и праведных мужах, которые давно умерли и составят тебе компанию. Все "близ тебя усталые склоняются", как будто это великое утешение. И в конце стихотворения, не уповая на веру, ни разу не упомянув Бога, приходит к выводу, что умирание - засыпание, исполненное "ясных грез". Какие у него тому доказательства? Да никаких! Все стихотворение построено по образу прощальных стишков, написанных по случаю выпускного вечера в школе. Большие вопросы тонут в малозначащих, банальных ответах.
Верна молча задумалась. Я смотрел сверху на ее голову с шапкой волос. Каштановые пряди перемежались белокурыми и были уложены правильными спиралями - по таким же спиралям циклотрон гонит массы тяжелых микрочастиц. Оттуда, из глубин волосяной чаши, шел аромат шампуня, к которому добавлялся естественный запах кожи.
- Но, дядечка, он ведь не говорит, что перед смертью мы видим "ясные грезы" и что мы должны их видеть. Умирая, мы не должны быть похожими "на раба, в тюрьму влекомого всесильным властелином". Надо, чтобы "просветлен был дух твой примиреньем".
- Примиреньем с чем? С тем невыразимо печальным фактом, что "и юноша, и полный силы муж, и красотой блистающая дева, едва на свет рожденное дитя" тоже обречены на смерть? - Я ткнул пальцем в то место, которое цитировал, но Верна в этот раз крепко держала книгу, и она не сложилась. - А возьми этого, "веселого", - продолжал я, пытаясь смягчить свою резкость. - "Кто весел, тот тебя проводит шуткой, кто удручен заботой тяжкой, мимо пройдет угрюм. За праздниками оба всю жизнь они гоняются" - разве это не ужасно?
- Да, ужасно, - согласилась она, отняв руки от книги, страницы поднялись, и в сумеречном свете из окна буквы на них слились в один серый прямоугольник. - Да ты не переживай, дядечка. Брайан, или как его - Брайант? - правильно говорит, что все мы умрем. А если ты не хочешь помирать, поговори с Дейлом. Он верит, что смерти нет, что это только кажется. Я-то думала, что веришь или не веришь - это по твоей части. Твой бизнес.
- Может, это не должно быть бизнесом. - Я вспомнил о Явлении Иисуса Савлу на пути в Дамаск, меня слегка качнуло, и мои губы непроизвольно зарылись в ее волосы.
Она вскочила, как испуганная кошка, на ноги и, повернувшись, уставилась на меня широко раскрытыми желтыми глазами.
- Ну и что дальше? Возьмемся за "Счастье Ревущего стана" или трахнемся?
"Трахнемся?" Слово было как дверь, распахнутая в поле необозримых возможностей. У меня перехватило дыхание.
- Я знаю, ты меня хочешь, - продолжала она сдавленным от испуга и гнева голосом. - Только вот не знаю, меня ты хочешь или мамку. Всешеньки я про вас знаю. Ты всегда хотел ее уделать, но не получилось. Зато у многих других получилось.
- Не убежден, что ее можно было уделать, - сказал я рассудительно. - То был совсем другой мир, Верна. Ни таблеток, ни полового просвещения в школах, ничего. Мы были совсем детьми и не очень-то любили друг друга.
С каждым днем после того приснопамятного покера на чердаке Эдна становилась все более замкнутой, все более отдалялась от меня, блуждая на перепутьях собственной жизни. Мы росли в разных районах Большого Кливленда. В пятнадцать лет у нее появились дружки, иногда она рассказывала мне о них. Да, теперь я это вспомнил. Ни с того ни с сего она начинала делиться своими секретами, когда я приезжал летом погостить у отца и Вероники, моей корпулентной, сдобной мачехи. Стройная соблазнительница, которая увела моего отца, пока я спал в материнской утробе, превратилась в зауряднейшую матрону средних лет, занятую приходскими делами и бриджем. Общая отцовская кровь словно лишила меня пола, больше того, надела на меня юбку, блузку, носочки, превратив в девочку-подростка. Едем мы, бывало, из теннисного клуба, усталые, потные, или сидим со стаканом лимонада и припрятанной пачкой "Кэмела" на длинной боковой веранде в Шагрен-Фоллз, и Эдна рассказывает, что позволяет тому или иному дружку, кто получил право снять с нее что-нибудь, какие заповедные места ласкает счастливчик и как долго. По ее рассказам выходило, что мужчины - единая многорукая машина для массажа, своего рода мойка, из которой выезжало тело американской девицы с полированным бампером и большущим багажником, готовое к замужеству и деторождению ради прироста народонаселения Соединенных Штатов. Эдна наверняка выходила замуж девственницей. Я не мог понять, как Верна предлагает себя: при условии, что я отрицаю свою привязанность к Эдне, или безо всяких условий.
- И вообще, ты вряд ли кого-нибудь любишь, дядя Роджер, - буркнула Верна, как обиженный ребенок, возвращая нас в русло спора, где я чувствовал себя увереннее всего: довод и контрдовод, аргумент "за", аргумент "против".
- А кого ты любишь, Верна? Расскажи о тех таинственных парнях, которые не дают тебе прохода и водят в "Домино".
- Обычные ребята, - пожала она плечами. - Правда, они видят во мне белую дешевку, с которой можно перепихнуться. Но это тоже о'кей. Зато уважают за задницу. Хорошая задница, знаешь, в цене.
- Можно сказать, ценное имущество.
- Три ха-ха, - хрипло отозвалась она, и мне показалось, что Верна вот-вот заплачет.
- Не забудь, у тебя есть еще и голова.
- Как же, как же! Не хватает только, чтобы ты сказал: у тебя и душа есть. Но про душу лучше всех Дейл рассуждает. У каждого свой бзик. Эх вы, образованные! Начну-ка я с этого. - Она нагнулась и сняла туфли, сначала одну, потом другую, почти так же, как это делала ее мать во время игры в покер на раздевание. Мне казалось, будто я повис на высоком утесе, а лицо обжигает ветер. Ступни у Верны были маленькие, розовые, красивее, чем у Эдны, с круглыми золотистыми пятками.
- Скажи, как там Дейл? - спросил я, задыхаясь.
- Нормально. То есть для чудика нормально. - Она стояла, широко расставив ноги, как дзюдоист на ковре. - Ну давай же, дядечка, сольемся в экстазе. Жутко хочется.
Я притворился, что не слышу ее.
- Ты знаешь, где лесопилка, на которой он работает?
- Еще бы. Назад по бульвару два квартала, потом повернуть налево и пройти еще три вдоль путей... Ну, давай хоть сунь немного. Я сейчас все равно не кончу. Вот-вот моя говнюшка проснется.
Я подумал, не специально ли она выбирает выражения, чтобы казаться неприятной. Верна смотрела на меня упорно, не отводя глаз.
- Я завелась, когда ты еще в первый раз пришел. Весь из себя седой, задумчивый и такой вредный. Зачем, по-твоему, я сиську вывалила?
- Так ты нарочно?..
- Не смеши, дядечка. Ты что, девок не знаешь? Девки, они прекрасно все понимают. Во всяком случае, по этой части. - На левой щеке у нее появилась ямочка, и я с облегчением подумал, что все это, может быть, розыгрыш. Но Верна скрестила руки на поясе и, нагнувшись немного вперед, словно в почтительном поклоне, легко стянула с себя блузку. Волосы у нее забавно взъерошились. Она выпрямилась, откинула волосы с лица, поправила. На ней был лифчик, но маленький, узкий, он провисал под тяжестью грудей. В глазах у нее появилось какое-то странное водянистое выражение, напоминающее мольбу. - Не желаешь поиграть с моими буферами? - спросила она таким скрипучим блатным тоном, что мне подумалось, не приняла ли она наркотик перед моим приходом. - Полизать их, пососать? - Она горстями приподняла обе груди.
По-прежнему держась на отдалении от Верны, я подумал, как оно мощно, половое влечение, если дает возможность перепрыгнуть через глубокую бездну между мужчиной и женщиной.
- Да, желаю, - выдавил я.
- А тебе не хочется затрахать меня до посинения?
Фраза казалась странной, неестественной. Я представил, чтó должны чувствовать женщины - постоянную скованность от того, что они вечные пленницы эротических фантазий.
- А нельзя обойтись без этих "трахать", "трахаться"?
Бежевый лифчик, сохранившийся на плечах загар, глаза янтарного цвета, каштановые волосы, частично обесцвеченные перекисью водорода, - Верна смотрелась сейчас как портрет, сделанный сепией в неброской, сдержанной манере на фоне большого города за плечом. Руки ее были безвольно опущены, в глазах появилось задумчивое выражение, голос прерывался.
- Странный ты человек, дядечка. Трахаться ты не хочешь, умирать не хочешь. Чего же ты хочешь?
- Хочу закончить сегодняшние занятия.
- Хорошо, закончим. Но мы-то с тобой - как?
Она шагнула вперед, дотронулась до моей руки; я почувствовал, что вопрос задан искренне, по-девичьи, что она ждет ответа.
- Ты - моя племянница, - сказал я.
- Тем лучше! Все эти запреты придуманы, чтобы не плодить полуидиотов. Но теперь детей вообще не делают. - Она снова входила в роль бывалой девицы.
- Но ты-то сделала.
- Сделала, - вздохнула Верна. - Ошибка молодости. - Я видел, что она перестала думать о своих грудях, о бросающейся в глаза пышности двух полушарий, стиснутой чашечками лифчика, и об их весе, и о глубокой ложбинке между ними, зовущей палец, язык, фаллос.
- Тебе придется жить с этой ошибкой, Верна.
- Так же, как ты живешь с Эстер.
- Ты считаешь, что Эстер - ошибка?
- Мамка так считала. Говорит, что она тебя соблазнила, что тебя за это из священников вышибли.
- Никто об этом не жалеет, ни я, ни церковь.
- А мамка иначе думала. Говорит, у тебя всю жизнь это было... как это... рвение. Даже малышом ты ужасно хороший был. И потом тоже. Мать у тебя эгоистка и психопатка, а ты с этим мирился. Кроме того, мамке нравилась... как ее... твоя первая...
- Лилиан. - И снова всей кожей я почувствовал, что в душе у меня есть уголок, куда редко заглядывает солнце. - Жаль, что ты не любишь Эстер. Ты ей понравилась.
- Черта с два, понравилась. Она-то поняла, зачем я к вам на День благодарения приперлась.
- И зачем же?
- Затем. Пусть это тебя не колышет. Сам знаешь зачем.
В соседней комнате заплакала Пола. За окном опускался короткий зимний день. Небесная пелена, обещавшая осадки, постепенно темнела, предвещая долгую зимнюю ночь. Девчушка жалобно хныкала, как обычно делают дети, когда просыпаются мокрые и голодные, высланные из страны сладких снов в жестокий реальный мир, но Верна словно бы не слышала дочь. Она стояла рядом со мной, положив руку мне на рукав, и мне опять захотелось зарыться лицом в ее роскошные волосы. В конце концов я уже сделал первый ход, хотя и отступил, испугавшись ее скорее всего притворного сопротивления. Мы стояли полуобнявшись, словно ожидая сурового приговора, как та, первая пара, скованная взаимной виной, застыла в своем тенистом убежище перед долгой дорогой.
- Эта девчонка меня достанет, - шепнула Верна мне в лацкан. - Я родила ее черной в мир белых. Сама кругом виновата.
- А где ее отец?
- Хрен его знает. Убёг. Да нет, мы оба порешили, что так будет лучше. Одной мне сподручнее, среди белых-то.
- В ваших домах половина черных.
Она вскинула голову.
- Значица, мне тут нравится, дядечка. Здешние, они меня пасут. Жалко, что ты не хочешь.
- Я не говорил, что не хочу.
- Говорил, говорил. Посмотрел бы на себя, когда я сиськи выставила.
Больше не замечать Полу было невозможно. Хныканье перешло в оглушительный рев. Верна отдернула темно-бордовую занавеску и принесла девочку. Ее влажные волосенки торчали во все стороны. Унимая свое раздражение и желая выкинуть какую-то шутку, Верна крепко прижала дочку к себе, отчего они стали как бы одним существом о двух головах. Я был поражен: головы были почти одинакового размера, несмотря на разницу в возрасте, весе и цвете кожи. Опухшие от сна глазенки Полы тоже были с косинкой и без ресниц.
- Как тебе, дядечка? Мать и дитя.
- Прелестно, - отозвался я.
Ребенок протянул в мою сторону руку с бледными пальчиками. Я ожидал услышать привычное "Па?", но услышал совсем другое, новое слово: "Музык". Голос у нее был при этом до комизма низкий.
- Белый мужик, - уточнила мать девочки. - Скажи белому мужику "Пока-пока".
- Да, я должен идти, - сказал я. Бежать, скорее бежать отсюда, подумал я и вспомнил прощальный жест при прошлом расставании. - Как у тебя с деньгами?
- Но мы же не трахались, дядечка. За показ-стриптиз плата не взимается. Нет услуги, нет заслуги.
Я растерялся: как она могла говорить такое с ребенком на руках. Ее грудь над тонким лифчиком, казалось, пылает белизной. Конечно, для ребенка материнская грудь - самое безопасное и уютное место.
- У тебя ложное умозаключение, - произнес я учительским тоном, вытаскивая бумажник.
- Знаю я, что во мне ценного, - подхватила она тоном сообразительного студента. - Это, как я понимаю, аванс. Таким девицам, как я, обычно аванса не дают. - Она взяла три двадцатки. На этот раз сумма показалась мне маловатой - мы, судя по всему, прогрессировали, - и я добавил еще одну. Банкоматы теперь выдают наличные только двадцатками. Десятки, похоже, вскорости разделят судьбу английского фартинга.
- Музык пока-пока, - пролепетала Пола. Ее бездонные синие глаза полнились торжественной животной мудростью.
- Ты почитай эту хрестоматию, - говорил я своей ученице, надевая пиджак и дубленку. - Найди, что тебе по душе. Насчет "Счастья Ревущего стана" я пошутил. Загляни в Хемингуэя, попробуй Джеймса Болдуина. В следующий раз надо грамматику принести. Ты знаешь, что такое сказуемое? А причастный оборот?
Верна качала Полу на бедре, груди колыхались в такт.
- Никакого следующего раза не будет, дядечка. Я в твои игрушки не играю. Так что не приходи сюда. Мы тебя все равно не пустим, правильно, Пупси?
Она нагнулась к ребенку и скосила глаза. Пола засмеялась грудным смехом.
Наверное, шутливое обращение к ребенку должно было оправдать неосторожно брошенное "мы". "Мы тебя все равно не пустим". За Верной маячили тени мужчин, череда теней.
- Не глупи, - возразил я. - Используй меня на всю катушку. Тебе нужен аттестат, ты должна устроить свою жизнь. Я хочу помочь тебе. Или так и будешь жить на пособие в этом муравейнике?
Лицо ее застыло, как у ребенка, который одновременно сердится и боится.
- Не вижу никакой пользы от твоих дурацких экзаменов. А если захочу, так сама сдам, без твоей помощи. Только попробуй приди еще раз - позвоню мамке. Она полицию вызовет.
Я невольно улыбнулся. Все ее негодование, возмущение - все лишь метания попавшего в ловушку зверька. Кажется, Ортега-и-Гассет говорил, что если мужчина добился внимания женщины, то любой его поступок - любой! - только сильнее привяжет ее к нему. Успешный у меня сегодня день. Закрывая за собой дверь, я услышал ровный голос Верны:
- Ну и вонищи от тебя, засранка!
Я спускался по знакомым гулким металлическим ступеням, ломая голову над тем, как отнять Верну от ее ребенка, чтобы я один имел беспрепятственный доступ к ее телу в этой восхитительно убогой душной квартирке, в той комнатке за темно-бордовой занавеской, которую я ни разу не видел, но легко представлял: детская кроватка, купленная в магазине подержанных вещей, японский матрац для матери на полу, дешевый деревянный туалетный столик, покрытый лаком какого-нибудь ядовитого девичьего цвета - сиреневого или оранжево-розового, печальные потертые стены, украшенные кое-где портретами рок-музыкантов и посредственными Верниными акварелями с изображениями ее клетки.
Когда я вышел в промозглые декабрьские сумерки, ответ возник сам собой: детский сад, где работает Эстер. Детские сады для того и придуманы, чтобы развязать руки родителям.
Моя "ауди" стояла на обочине целая и невредимая, хотя маленького сторожа-самозванца и след простыл. Несколько негритянок в длинных стеганых пальто, которые стали как бы обязательной городской униформой, сидели на скамейках, а их малыши вовсю использовали оставшийся инвентарь детской площадки - автомобильные шины и цементные трубы. Возвращаться с факультета было рановато (если Эстер спросит, почему я взял машину, скажу, что заходил домой закусить ее замечательной запеканкой и взять книгу по каппадокийским отцам-основателям, которая понадобилась мне для консультации, и поехать на факультет, чтобы сэкономить время, и, поскольку заметно похолодало, захватить дубленку, оставленную в кабинете), и я подумал, не проехать ли мимо лесопилки, где трудится Дейл, дабы удовлетворить нездоровое любопытство и стереть из памяти пульсирующий образ Верны, стягивающей белую блузку, ее плеч, ее растрепавшихся волос с запахом шампуня.