Улица Перспективная. Названа так из-за вида, который когда-то открывался отсюда, но сейчас все застроено, загорожено. Здесь я сверну: указанный в телефонной книге адрес Верны привел меня именно на эту бесперспективную улочку. До нее надо было пройти несколько кварталов. Иные строения еще претендовали на то, чтобы называться домами: крохотные газоны перед фасадами, цветочные клумбы с распускающимися бутонами красных и желтых хризантем, крашеные религиозные изваяния (Пречистая Дева в небесно-голубом одеянии и Младенец на руках с глинистым светло-коричневым личиком). Но большинство построек уже ни на что не претендовали: дворы по колено заросли сорной травой, где, как на свалке, валялись пустые бутылки, банки, коробки. Фасады облезли, хотя редкая занавеска или горшок с живым цветком говорили, что здесь еще живут люди. Домовладельцы давно сгинули либо по причине недостатка средств, либо в результате бухгалтерской ошибки, сгинули, бросив свою собственность на произвол судьбы, и брошенные дома выглядели словно вышвырнутые на улицу пациенты психушек. Некоторые строения были совсем необитаемыми, конечно же, разграблены и пришли в полный упадок. Двери и окна заколочены фанерой, но оставались еще черный ход и подвальные окна. Эти убогие сооружения давали приют наркоманам, пьяницам, бездомным, бродягам. Даже китайский ясень между домами и акация, высаженная вдоль тротуара, казались напуганными: нижние ветви поломаны, кора безжалостно изрезана и содрана.
Я пошел дальше и через пять минут оказался у новостройки, где жила Верна. Я проезжал мимо раз десять за десять лет моего пребывания в городе. Когда-то здесь располагалось четыре квартала запущенных домов для рабочего люда, но в эпоху президентства Кеннеди их снесли и отстроили скопище башен из желтоватого кирпича с недорогими квартирами. Страсть архитекторов к взаимосвязанным комплексам вылилась в полукруглые ряды домов, поставленные друг против друга, причем внутри каждого полукружия размещалась либо парковка, либо площадка для малышни, либо небольшой сквер со скамейками для стариков. Строители видели здоровый, экологически чистый микрорайон, но их видение было омрачено жителями. На травяных газонах протоптаны дорожки, спрямляющие путь, кусты поломаны, скамейки растащены или разбиты, несколько баскетбольных стоек словно какими-то злобными гигантами погнуты до самой земли. Создавалось впечатление перенаселенности, беспорядочного сгустка человеческой энергии, энергии яростной, не способной оставаться в замкнутом пространстве. Детские игровые площадки, первоначально оснащенные легкими качелями и каруселями, постепенно превратились в кладбища металлолома, где вместо надгробий и крестов - старые шины от грузовиков и сточные бетонные трубы. По обочинам тротуаров, у стен домов сверкали грязноватые груды битого стекла. "Se prohibe estacionar" - испаноязычное запрещение ставить машины. Другое объявление предупреждало, что "владельцы брошенных и незарегистрированных автомобилей подвергаются штрафу". В этот час кругом было пусто, не видно ни одного человека. Никем не замеченный и словно бы зачарованный, я зашел в подъезд дома номер 606. Замки в дверях были распотрошены или вообще отсутствовали, их заменяли цепочки, продернутые сквозь дыры. Несло пещерным запахом мочи, сырой штукатурки и краски - ее, чувствовалось, неоднократно наносили и смывали, наносили и смывали. Сквозь эту сложную смесь ароматов вела лестница. "У Текса что надо" - гласила свежая надпись, сделанная пульверизатором на стене, а внизу подпись в завитушках: "Марджори". На следующей площадке тот же спрей в том же стиле сообщал, что "Марджори сосет", и подпись - "Текс". Размашистое "с" в конце выдавало надежды автора на светлое будущее.
В подъезде над прорезью в почтовый ящик 311 я увидел выведенную карандашом фамилию - "Экелоф". На третьем этаже тянулся длинный пустой коридор, хотя углубления и отверстия в стенах свидетельствовали, что когда-то здесь висели картинки и другие домашние вещи. Вдруг я спохватился: номера квартир возрастали четными числами - повернул назад и подошел к двери, где цифры 3, 1 и 1 на зеленой краске были едва различимы, как привидения, и к тому же продырявлены гвоздями. Моя рука поднялась было, чтобы постучать, и тут из-за двери донесся детский лепет. Ребенок хныкал и, заливаясь слезами, лепетал что-то на своем забавном языке. Рука у меня замерла, потом неуверенно опустилась. Из квартиры слышалось также пение. Пела женщина. Пела громко, вызывающе. Я постучал.
Раздались скрип, шарканье, потом шлепок. Хныканье прекратилось. Я чувствовал, что меня разглядывают сквозь глазок. Прошло порядочно лет с тех пор, когда я последний раз видел маленькую Верну.
- Кто там? - Голос звучал настороженно, хрипловато, как-то гулко, трубно.
Я откашлялся и представился:
- Роджер Ламберт, твой дядя.
Если бы следователям понадобилось снять отпечатки пальцев с ровной поверхности двери, они обнаружили бы много интересного - до того она была захватанная. Верна открыла дверь, из квартиры потянуло кисловатым запахом, как от земляного ореха или залежавшихся специй. Знакомый затхлый запах Среднего Запада. Я остолбенел: передо мной стояла сестренка Эдна в пору нашей молодости.
Впрочем, нет, Верна была на дюйм ниже, и у нее был большой бесформенный нос, унаследованный от папаши, белобрысого тупицы. У Эдны совсем другой - потоньше, с точеными ноздрями, которые раздувались при волнении и облезали на летнем солнышке. Я чувствовал в Верне что-то рискованное, опасное - у моей единокровной оно скрывалось за мелкобуржуазной осмотрительностью. Эдна могла быть нескромной, задиристой, но в конце концов играла по правилам. А эта девчонка не желала знать правил. Глаза ее под короткими реденькими ресницами немного косили. Она смотрела на меня долгим взглядом и вдруг расцвела милой полудетской улыбкой, обнажив ряд мелких округлых зубов. На бледной щечке появилась ямочка.
- Привет, дядечка, - медленно произнесла она, словно мой долгожданный приход был ей приятен, но почему - непонятно.
Верну нельзя назвать красавицей: скуластое лицо, нечистая кожа, припухшие глаза в раскос. Но в ней было что-то - что-то такое, что попало в западню и пропадало зря. Каштановые с платиновым отливом волосы густые и вьются. На ней махровый халат, открывавший розоватое влажное горло и верхнюю часть груди.
- Мне следовало бы позвонить, - сказал я перед лицом того несомненного факта, что она только что принимала душ. - Но я не собирался, - соврал я, - просто проходил мимо.
- Само собой, - сказала она. - Заходи. Не обращай внимания на беспорядок.
Обстановка в комнате жалкая, один ковер - багрово-фиолетовый, с ужасными узорами, постланный, похоже, еще прежними жильцами - чего стоил, зато из окна виден центр города. По мере удаления шли: противоположный край новостройки, несколько трехэтажных домов под крышами, крытыми асбестовой плиткой, утыканными телевизионными антеннами, огромный щит, рекламирующий мазь для загара, купола университетского кампуса, доходящего до реки, верхушка небоскреба, застекленная смотровая площадка на ней и вращающийся ресторан и, наконец, бегущие тучи со свинцовыми серединами и светлеющими краями. Под окном на пластиковой коробке из-под молока стоял телевизор с отключенным звуком. Актеры молча переживали перипетии дневной мыльной оперы.
- А я залезла в ванну понежиться, - негромким и до приятности проникновенным голосом проговорила молодая женщина, - не думала, что это ты. - Так она объяснила нескромность своего наряда, едва доходившего до середины бедер. Ноги у нее - с них уже сошел летний загар - были красивее, чем, помнится, у Эдны, ступни поменьше и лодыжки покрепче. - Да помолчи ты, Пупси! - лениво сказала она своей девчушке, которая тыкала в меня пальчиком, стараясь выговорить "па-а" или "ба-а". На ребенке не было ничего, кроме подвязанной к поясу одноразовой пеленки. В квартире было жарко. Шипели под напором пара радиаторы. Простенькая темно-бордовая занавеска, подвешенная к большим пластиковым кольцам на позолоченной перекладине, отделяла заднюю комнатку; оттуда доносился слабый запах еды. Я остро ощутил неуместность моих мышиных замшевых перчаток, модного твидового пиджака с декоративными кожаными заплатами на локтях, серого кашемирового кашне.
- Вот я и думаю, - начал я, снова откашлявшись, - дай, думаю, загляну... с большим, должен признаться, запозданием... посмотрю, как поживает моя маленькая племянница.
Из соседней комнаты громко зазвучало: "Будем-будем бу-удем!"
- Синди Лопер? - спросил я.
- Откуда ты знаешь? - удивилась она.
- От сына. Ему двенадцать, и он как раз влезает в попсу. Ты повзрослела и, наверное, уже вылезаешь?
Она видела, что я оглядываю ее жилище, и сделала трогательно-неопределенный жест: подняла розовые руки, словно поправляя, как покрывало на кровати, невзрачную обстановку.
- Очень может быть. Если бы у меня не было Пупси, я могла бы выбраться... Может, на работу устроилась или пошла бы учиться и вообще... А так - сижу вот дома и ничего не делаю. Иногда, правда, наденем лыжные костюмы и идем продавать талоны на питание. А питание-то - канцерогенная дрянь и вообще...
Как у большинства представителей молодого поколения, словарь у нее был не то чтобы скудный, а какой-то однообразный, особый, охватывающий и упрощающий все на свете. Когда Эстер нашла у Ричи под кроватью экземпляр "Клуба", позаимствованный им у дружка-одноклассника, сын сказал с обезоруживающей убежденностью:
- Ма, это скоро пройдет.
- Па-па-па! - лепетала девчушка - пухленькая, приятная, с кожей бледнее мокко или кофе, разбавленного молоком, да еще с медвяным отливом. Ее личику суждено было стать местом тихой схватки между негроидными чертами и приметами белой расы, а пока поражали ее огромные бездонные, как сама жизнь, глаза - но не карие, как следовало бы ожидать, а темно-темно синие, словом, чистейшие капельки дистиллята.
- Как девочку-то зовут? Я знал, но забыл.
- Пола. Моего психованного папашу зовут Пол. И когда предок выставил меня из дома, я назвала ребенка Полой, как бы в отместку.
Я вспомнил, как ее отец, выбившись из инженеров в управляющие, любил разглагольствовать о своих усилиях по модернизации производственного процесса, но ему не приходило в голову, что лучший способ повысить экономичность производства - сократить раздутые штаты своим уходом с работы, вернуть собственную завышенную зарплату и тем поправить финансовые дела умирающей сталелитейной промышленности.
- Не могу поверить, что он хладнокровно выставил тебя из дома, - сказал я только для того, чтобы еще раз услышать от нее, какой он бездушный, жестокий человек.
- Не, вообще-то мамка иногда присылает мне чеки, он не запрещает. Но вот видеть меня и Пупси он по гроб жизни не желает. Тут он насмерть стоит. Кроме того, он расист, они там за границей все такие. А главное, как говорит моя работница, он упертый в свою религию. Знаешь, когда я была маленькая, он до чертиков боялся заболеть раком - у него простата была или как там это у мужиков называется. Вот он и связался с одной сектой, о ней всю дорогу по радио и на телике говорят. И что бы ты думал? Подействовало. Рак как бы прошел, представляешь? Просто чудо какое-то! С тех пор он туго усвоил, что правильно, а что неправильно, не хуже ихних боссов. У них там в секте у всех вставные зубы, смешно, правда? А мужики огромные пряжки на ремнях носят. Дома он даже заставлял нас молиться перед едой. Меня воротило от этого и от всей этой трепотни об Иисусе Христе. Мамка тоже была не в восторге, но молчала. Она ведь трусишка - разве ты не знаешь? - Верна вскинула голову, будто хотела посмотреть, какое впечатление произведет на меня это сообщение. - Жаль, потому что по виду не скажешь. Слушай, может, некрасиво наезжать на него из-за веры? Ты ведь тоже религией занимаешься?
- Только с другого конца, - сказал я, снимая перчатку. - Не молюсь и не агитирую. Осуществляю контроль за качеством, если можно так выразиться. Ты сказала: "Моя работница"?..
- Ну да, социальная работница. Здоровая такая негритянка, ужас до чего умная и строгая. Говорит, что у меня артистичная натура и мне надо бы поступить в художественное училище. Между прочим, можешь присесть, если хочешь.
"Будем-будем бу-удем!"
- Значит, деньги тебе не так нужны, как образование? Я мог бы в этом помочь.
- Как же, от тебя дождешься! Мой кореш, Дейл, рассказывал, как ты помог ему с получением гранта, который ему нужен, чтобы найти на компьютере Бога. Послал его - правда, только в канцелярию, там ему велели заполнить какие-то дурацкие бумаги. Я, дядечка, конечно, не очень образованная, но за последние полтора года мне пришлось заполнить кучу бумаг, и, хочешь - верь, хочешь - нет, все они ни хрена не стоят. Выкинь их, говорю, в окошко или спусти в сортир, но он навряд ли послушался, робеет, бедняга. Вообще-то он славный, хочет спасти нас, чтобы мы на том свете спокойно жили. А мне на этом хочется пожить спокойно.
Я не спеша, палец за пальцем, стянул с руки вторую перчатку. Помимо перчатки, в поле моего зрения попали ноги Верны. Кто-то, вероятно, та социальная работница, надоумила ее обстоятельно рассказать о себе. Так уж повелось у этих словоохотливых новых бедных.
- Мы расстались на том, что я проявил определенный интерес к его идее. Но существует установленная процедура получения грантов, и молодой человек должен действовать по соответствующим каналам. Я не имею касательства к распределению факультетских фондов... Я всего лишь наемный служащий, как и твой отец на сталелитейном заводе, - добавил я, надеясь, что упоминание ее отца придаст вес моим объяснениям.
- Па? Это па? - допытывалась Пола, указывая на меня круглой ручонкой с добавочной складочкой между локтем и запястьем. Верна со злостью схватила ребенка, подняла с пола и принялась трясти, будто смешивала жидкости в колбе.
- Кому я сказала замолчать, ты, несчастная дрянь?! - заорала она прямо в личико девочки, сморщившееся от испуга. - Не "па" это, не "па"! - И с силой толкнула дочь. Та шлепнулась на пол. От падения у нее перехватило дыхание, она силилась и не могла зареветь, крохотные сосочки вздрагивали, точно жабры выброшенной на берег рыбки.
Когда Верна нагнулась к дочери, у нее распахнулся халат и оттуда выскользнула грудь. Она невозмутимо сунула ее назад и подтянула пояс.
- Жутко действует на нервы, - объяснила она. - А у меня и без нее нервы сейчас не в порядке. Работница говорит, что трудно первые полтора года, а потом они начинают говорить, такие забавные. Мне понравилось, когда в роддоме мне ее в первый раз показали, - вся мокренькая и похожа на цветущую лаванду. Я понятия не имела, какая она будет - белая, черная или серо-буро-малиновая. С тех пор все и пошло наперекосяк. Всю дорогу как бы торчат перед глазами, и от них не отойдешь. От детей то есть.
"Ты будешь, она будет, мы все бу-удем!" - жизнерадостно неслось из другой комнаты. Я решил, что за занавеской - кровать и ванная; когда я пришел, Верна, по-видимому, дурманила себя горячей водой и, с позволения сказать, музыкой, ревущей из приемника над ее уснувшим умом, спящим сознанием. Я с трудом нащупывал дорогу в ее жизнь.
Захотелось присесть, но я отыскал глазами только кресло, какие ставили на террасах лет десять назад, - плетеную корзину из тонких металлических труб на черных ножках.
- Здорово, правда? - сказала она, полузакрыв, точно в трансе, почти безресничные глаза с косинкой. - Дай я поставлю тебе одну кассету, у этой группы первое место в хит-парадах, хоть они и сопливятся.
Пола к этому моменту уже перевела дыхание и, набрав воздуха, начала реветь. Как ныряльщик перед прыжком в воду. Я долго готовился: положил перчатки на откидную доску шаткого стола - такой можно купить за десять долларов на распродаже, устроенной Армией спасения, - сел в плетеную корзину и взял визжащего ребенка на колени. Девочка оказалась тяжелее, чем я думал, и более крепенькая. Она стала биться, барахтаться и тянуться к матери ручонками со складчатыми запястьями и с толстыми конусообразными загнутыми назад пальчиками. Она вертелась и пищала, мне даже захотелось в виде наказания как следует потрясти этот маленький рыжевато-коричневый сосуд со смешанными кровями. Вместо этого я стал подкидывать ее на колене, приговаривая:
- Ну же, ну же, Пола. - Я вспомнил, как успокаивал плачущего Ричи, когда он был маленький, и начал напевно: - Как на лошадке едут леди? Шагом, шагом, шагом.
Верна принесла из ванной большущий сизый плейер со встроенными колонками, поставила прямо на мои перчатки, перемотала пленку.
- А вот как ездят джентльмены - рысью, рысью, рысью, - сказал я самым внушительным педагогическим тоном. Весь фокус в том, чтобы по приходе в аудиторию в твоем голосе сразу же услышали толику угрозы. - Ну а фермеры, - прогудел я в крошечное плоское ушко, - те скачут... - По коже у маленьких детей почему-то всегда пробегает мелкая дрожь, словно они хотят, чтобы их погладили. Я поцеловал ушко, мягкое, прозрачное.
- Поехали, - объявила Верна и, покачиваясь, легко пошла в танце под калипсовые ритмы песенки "Девчонки просто хотят повеселиться".
Видя, что мама теперь добрая, Пола, все еще икая от утихших рыданий, снова завертелась.
- ...галопом, галопом, галопом! - поторопился закончить я.
Голос у певички был молодой, но до времени потерявший гибкость. Хрипловатый, он восторженно возносился куда-то за пределы человеческих чувств. "Но девчонки хотят повеселиться, ах, девчонки просто хотя-ат..."
Пение сменила электронная дробь, напоминавшая лопающиеся пузырьки на воде, безличное искусство синтезатора.
Верна взяла Полу на руки и вместе с ней смешно затряслась в такт музыке. На левой щеке у Верны появилась ямочка. Поднятые вверх глаза ребенка полнились синевой.
Я сидел, смотрел на них, и у меня было такое чувство, будто я - Дейл Колер, серьезный, неловкий, сам нуждающийся в помощи, явившийся сюда с очередным благотворительным визитом. Этот радостный момент близости между матерью и дочкой словно что-то перевернул во мне, наделив ощущением одиночества. Я отвел от них взгляд и уныло уставился на стены, которые Верна попыталась оживить дешевыми репродукциями импрессионистов и собственными неумелыми акварелями: натюрморты с фруктами, вид, открывающийся из окна, части зданий, увенчанных башенками, - в лучах солнца, опускающегося все ниже и ниже с каждым днем, их блеск приближался к золотистому краю цветового спектра. С переходом на зимнее время с нашей национальной небесной тверди убудет на час световой день. В электронном ящике кончилась вялая мелодрама, и экран молча оживился, озарившись яркой рекламой "Средства Ж": сначала гримасы человека, страдающего расстройством желудка, потом облегчение - просветленное лицо, обращенное к провизору.
Ощущение заброшенности у Дейла - что это, как не тоска по Богу, тоска, которая в конечном счете есть единственное свидетельство Его существования?
"Хочу одна пойти за солнечным лучом", - подпевала Верна, а ее наполовину темнокожая девочка гукала от удовольствия.
Отчего у человека возникает чувство потери, если нет чего-то, что жаль терять?
Плейер затих, песня кончилась. Верна посадила Полу на пол, поинтересовалась: