А сзади сидели муж с женой, ей показалось смешным, что они говорят о венском кренделе. Они пошли на "Даму с камелиями", потому что видели эту пьесу четырнадцать лет назад. Тогда жена плакала, да и он едва удержался от слез. Но теперь оба сидели как палку проглотили, выставив вперед тяжелые животы, говорили сухо, отрывисто, не глядя друг на друга. Она купила крендель к вечернему кофе, а он считал, что нужно было купить после спектакля, чтобы крендель был горячим. Она утверждала, что не успела бы, а он тыкал пальцем в программу - спектакль кончается около 22,45, а кондитерская закрывается в 23. Он вдруг вышел из себя и раскапризничался, как маленький мальчик. "Ну, Ханс, я разогрею его в плите". - "Ладно". Он успокоился, не стоит больше об этом говорить. Его рука легла на ее руку. Но он не смотрел на нее. Прямо перед ним сидела молодая девушка с матово-белой спиной, покрытой легким светлым пушком, под кожей проступали позвонки, девушка была в беспрестанном движении. Он ощущал сухость и горький вкус во рту, и зачем только он позволил притащить себя на "Даму с камелиями"? Но тут жена положила ему в руку пакетик, красный пакетик с леденцами. Он сунул несколько леденцов в рот, стал жадно сосать, настроение поднялось. "Слушай!" - шепнула жена и кивнула на сцену, грызя леденцы. Он кивнул в ответ. За занавесом послышался долгий дребезжащий звонок, сигнал. Свет потух.
Сигнал дал Бертельсен, он долго нажимал на кнопку, приглашая актеров на сцену. Леопольд Хардер все стоял у щелочки, спиной к сцене. "Можете ли вы понять, Бертельсен, почему "Дама с камелиями" не имеет успеха в провинции? В Копенгагене она шла два месяца!" Бертельсен не ответил, но это и говорилось не ему, а фру Вилле Андре, которая в это мгновение спускалась из своей уборной. (Можете ли вы объяснить, фру Андре, почему "Дама с камелиями" не имеет успеха в провинции? В Копенгагене она шла два месяца. Правда, с другой актрисой.) Фру Андре шла, как бы распространяя вокруг себя тишину, делая маленькие шажки в своих остроносых туфлях, поддерживая одной рукой шлейф, спускалась с лестницы на пыльную сцену, пахнущую дикими животными. Леопольд Хардер вдруг повернулся, его затянутая в корсет фигура изобразила удивление. Он сказал что-то любезное по-французски. Они под руку прошлись немного взад и вперед, разговаривая по-французски, у него в петлице белая гвоздика, у нее на груди - цветок камелии. Фалды его фрака развевались туда-сюда, а ее подбитый горностаем шлейф, подрагивая, волочился по полу. Рабочий сцены подмигнул Бертельсену, тот скорчил гримасу. Леопольд Хардер прищурил глаза и смотрел на шею фру Андре. Шея уже не молодая, в мелких складках, и грим не мог скрыть двух красных рубцов.
Много лет назад муж фру Андре ворвался к ней в уборную и выстрелил в нее из дробовика. А потом схватил зеркало, сорвал со стены китайские веера, открытки, разные сувениры - подарки зрителей, сбросил все на пол и начал топтать ногами. Газеты много писали об этом, и во время процесса выяснились факты, которые не пошли на пользу ни той, ни другой стороне. Дробинки из шеи фру Андре вынули, она скоро пришла в себя после потрясения, но возвращаться на сцену не собиралась. И когда осенью Леопольд Хардер уговорил ее поехать в турне по провинции, она заранее знала, что это не будет возвращением. С сухими, остановившимися глазами она каждый вечер шла навстречу своему поражению, подавала реплики жестко и холодно, а там в слушающем мраке царила насыщенная враждой тишина. Кто-то в сцене смерти вынимал платок, но даже самые неискушенные зрители уходили из театра с горьким выражением лица, как дети, которых обманули. "Нас обманули, мы не получили ожидаемого наслаждения", - писала провинциальная пресса. Леопольд тоже чувствовал себя обманутым и мстил. Фру Андре с каждым спектаклем становилась все суше и жестче, точно маленький черный жук.
- Вы отдохнули? - спросил Леопольд Хардер. - Поспали немного? - Да, спасибо, она отдохнула, поспала. У нее на руке черная шелковая сумочка, а в сумочке серый, разорванный конверт и в конверте серые листы. Три страницы, исписанные пустыми словами, и только на четвертой говорится о двухстах кронах, они ему нужны не позже среды. На каждом шагу сумочка с письмом ударяла по бедру, оставляя на коже мелкие царапинки. Про себя она давно сказала "нет", но он продолжал писать письма. Откуда взять двести крон, ведь всего неделю назад она посылала ему деньги. Вообще-то ей все уже было безразлично. Широко раскрытые глаза горели, сцена словно плыла под ногами.
Ее только немного раздражал Леопольд Хардер, он напоминал ей смешное, бесплодное насекомое с распухшей задней частью. Может быть, именно теперь, когда ей все равно, она и одержит победу. Через минуту начнется спектакль, и Ларсен-Победитель выйдет в роли Армана, она будет говорить свои реплики только ему и забудет о черной холодной яме за рампой. "Скажи, что это не ответ!" Она возьмет его за обе руки: "Здравствуй, мой друг, и прощай! Ты добрый хороший человек, я люблю тебя, мой мальчик, но ты не в силах помочь мне освободиться от Поуля. Мы можем смеяться, говорить, строить планы, но приходят письма, я смотрю на конверт и знаю, что я ничего не могу сделать. Не смотри на меня, нет, не смотри. Ты должен вырваться отсюда, ты еще сможешь это сделать, ты слишком хорош для такой жизни. Подойди, дай я поглажу тебя по волосам, ты выбьешься, должен выбиться! Ты слишком хорош для такой жизни".
Где-то вдали прозвенел второй звонок. Леопольд Хардер выпустил ее руку, на сцене появилось много лиц. Французские аристократы в костюмах, взятых напрокат. Расмуссен, дирижер, старый холостяк с обвисшими щеками и большим животом. Сергиус, директор летнего театра, игравший благородных отцов. Густав, ученик театрального училища, девятнадцати лет, с большой светлой бородой, приклеенной к румяному детскому лицу. Франсина, похожая на поросеночка, и Нишет, маленькая милая Нишет, которой так хотелось выбиться, похожая на девочку с большими испуганными птичьими глазами и небольшим высоким птичьим голоском, хотя она была замужем и держала больного ребенка на воспитании у тетки. И наконец, Арман - Ларсен-Победитель, он именно хотел победить, а не выбиться. Он был слишком хорош для такой жизни. Фру Андре быстро направилась к нему, она хотела взять его за обе руки, но, когда она к нему подошла, ее руки опустились и они заговорили о будничных вещах. Ларсен-Победитель не слышал и половины из того, что она говорила, он стоял, напрягшись всем телом, дергая головой, белки его глаз сверкали, как у норовистой лошади. Он сжимал кулаки, готовясь к победе.
Дирижер Расмуссен быстро прошел через сцену, чтобы Леопольд Хардер его не заметил. Он обещал ему сшить себе новый пиджак, но ограничился тем, что попросил портного вставить клин на спинке старого. Пиджак не стал новее, был по-прежнему узковат, тянул, но раньше это сходило, сойдет и сегодня. Он незаметно проскользнул в маленькую дверцу вниз к трем музыкантам, в оркестр. Это были новички, они взволнованно шептались. Он подал им толстую горячую руку и сказал, что все будет хорошо. Но его глаза на мясистом лице смахивали на глаза испуганного кролика. Репетиция днем прошла плохо, контрабас все время отставал. Может быть, в зале сидит критик и напишет об этом. Вчера вдруг на столе Расмуссена оказалась вырезка, последняя фраза в ней была подчеркнута красным: только дирижер не справился со своей задачей. Подчеркнул Леопольд Хардер. Расмуссен ненавидел театр, он мечтал о табачном магазине на тихой улочке в провинциальном городке. Поэтому он жил не в гостинице, а в школьном общежитии и копил деньги. Но Герда не разделяла его мечтаний, ей хотелось иметь шелковые чулки, шелковое белье. "Другие мужчины делают подарки своим возлюбленным, а ты? Уф, ты!" Да и была ли Герда по-прежнему его возлюбленной? Во Фредерисии произошла сцена, весь вечер она ломала комедию, говорила, что он ей надоел, что у нее есть другой. В конце концов он схватил стул и ударил им по полу: "Нужен я тебе или не нужен?" - "Не нужен". - "Прекрасно!" Он надел шляпу и вышел. А потом каждый вечер ждал письма, но письма не было. Вчера вечером он купил кусок торта, четыре марципана, содовой воды и нажрался, лежа в постели. Вообще-то он решил не есть пирожных и шоколада, но раз она с ним так… Наелся до тошноты, заснул, не потушив света, и ему снились кошмары.
Третий звонок. Музыканты настроили инструменты и уставились на него. Он сел за рояль с выражением ужаса в глазах. Табачный магазин исчез, Герда тоже. Начинаем. Он сделал движение головой и высоко поднял руки, призывая музыкантов к вниманию. Четыре инструмента лихорадочно заиграли увертюру.
А на сцене под звуки оркестра голоса перебивали друг друга. Рабочий опрокинул бутылку, Бертельсен ругался. В бутылке был холодный чаи, но на ковре в гостиной Маргариты Готье образовалось большое темное пятно. Его видно из зрительного зала. Через пять минут поднимется занавес. "Черт возьми, глупая свинья, проклятая глупая свинья!" - "Будь человеком, Бертель", - сказал рабочий, он стоял на коленях и тер пятно сухой тряпкой. Но Бертельсен не был человеком, он вынужден смотреть на пятно и ругаться, если он присядет хоть на мгновение, его вырвет. Леопольд Хардер стоял в другом углу сцены, он заметил коричневое пятно на манишке Сергиуса, игравшего благородного отца. Остальные актеры не понимали, почему Хардер всегда цепляется к Сергиусу, ведь Сергиус никогда ему спуску не дает. Мускулистый и широкоплечий, он был на голову выше директора, его губы двигались быстро, выбрасывая грубые слова: "Я свое дело знаю и отрабатываю жалованье, которое вы мне платите, и можете…" - "Сергиус! Сергиус!" Затянутая в корсет фигура Хардера отступала задом, выставив перед собой руки с широко растопыренными пальцами - жест, означающий крайнюю степень испуга. А широкоплечий Сергиус стоял на месте как скала.
Фру Андре вместе с Ларсеном-Победителем следила за ними, устало качала головой и закрывала глаза. Веки у нее были сильно накрашены синим. Ларсен-Победитель сжимал губы, чтобы не сказать того, что ему хотелось. О, дай он себе волю, из его уст вырвался бы львиный рык. Все это сборище бездарностей, этот жалкий театришко не для него. Он им покажет. Фру Андре снова что-то сказала, он ответил утвердительно. А может быть, нужно было ответить отрицательно, у нее в глазах появилось разочарование. Ей не следует так смотреть на него. Она ровня ему, они сторонились остальных, смеялись и издевались над ними. Ему нравились ее остроумие, ее короткие меткие замечания, ее смешные пародии. С ней следовало быть поосторожнее, она великая комедийная актриса. Но вчера она вдруг начала говорить о нем, о нем самом. И он сразу насторожился. Пусть не думает, что он вынужден был поехать в провинцию, его приглашали в копенгагенский театр. Но у него есть время подождать лучшего предложения. "Будущее молодого Ларсена-Победителя так же обеспечено, как государственная облигация", - писал о нем критик после дебюта в Королевском театре. Это было семь лет назад, но он еще молод, у него есть время ждать. И прежде всего он не нуждается в соболезнованиях и добрых советах. Со вчерашнего дня он чуть-чуть охладел к фру Андре.
Она стояла возле него, маленькая, в черном, и такая настойчивая. Он же смотрел поверх нее, дергая шеей, как лошадь. Пыль сцены щекотала ноздри. "Мне кажется, нам нужно… - сказал он и снял ее руку со своей. - Сейчас поднимется занавес. Ты бы лучше…" Пусть не думает.
А за лестницей стояли маленькая фру Кнудсен, игравшая Нишет, и юноша, игравший Густава. Она привыкла скрывать свои испуганные птичьи глаза и свою маленькую хорошенькую фигурку, он же прятался потому, что сегодня впервые играл с бородой. Ему было девятнадцать лет, а борода делала его еще моложе. В начале второго акта он подавал реплику: "А мы счастливы, не правда ли, Нишет?" Говоря это, он обнимал Нишет за талию и улыбался, а зрители смеялись. Это произошло уже на премьере в Гельсингёре. Он видел, как зрители в первых рядах тряслись от смеха, слышал, как смех рос и рос, и понял, что все погибло. Он словно умер в ту минуту, его сердце сделало скачок и остановилось. На другой день Леопольд Хардер позанимался с ним отдельно и заставлял его снова и снова повторять: "А мы счастливы, не правда ли, Нишет?" Не помогло. Смех раздавался на каждом спектакле, в каждом городе. Одна газета написала об этом. Леопольд Хардер подчеркнул фразу красным карандашом и положил газету ему на стол. "Но Густав испортил спектакль. Он слишком молод. Замените его!" "Замените его! Замените его!" - выстукивали колеса поездов, когда они переезжали из города в город, от смерти к смерти. И каждый вечер в начале второго акта Леопольд Хардер стоял в кулисе, наблюдая за его смертью, а вчера придумал новую забавную смерть: светлую бороду во все лицо. "Эту роль нужно играть с бородой", - сказал Леопольд Хардер. Сегодня вечером юноша надел ее впервые и ждал выхода, прячась за лестницу. А рядом с ним стояла маленькая фру Кнудсен.
Она смотрела на него своими добрыми глазами, ее голосок звучал птичьей трелью, ей так хотелось помочь ему. Ее собственное горе несколько утихло, сегодня она получила письмо от тетки, температура у сына упала. О, температура упала! Она поплакала над письмом, слезы принесли облегчение, и она испытывала нежность к юноше, как будто он был ее сыном. Она будет ему матерью, когда они выйдут на сцену и настанет страшный момент. Она возьмет его за руки, чтобы у него не появилось безумное выражение глаз и чтобы он не задрожал всем телом. Ему не нужно улыбаться и обнимать ее за талию. Он должен сказать свою реплику серьезно, как что-то очень простое. "А мы счастливы, не правда ли, Нишет?" И зрители не будут смеяться. Но как объяснить ему? Она несколько раз порывалась, но это не так легко.
Юноша был рад, что она стоит рядом. Это напоминало ему родной дом, придавало уверенность, и он думал, насколько все было бы легче, если бы она была его возлюбленной. Но его возлюбленная - Хердис, играющая роль Франсины. Серьезно слушая о том, что сынку фру Кнудсен стало легче, он следил взглядом за Хердис, за ее желтыми глазами, тяжелым подбородком и толстыми бедрами. Вначале она внушала ему страх и отвращение. Но с того вечера для него началась новая, хотя и отнюдь не счастливая жизнь. Много раз по ночам он рыдал и бился головой о стену, много раз по утрам стоял, застыв у окна, глядя, как занимается новый, страшный - не судный ли? - день над провинциальными колокольнями и красными идиллическими крышами. Он с детства вел дневник, записывал красивым изящным почерком и изящными словами свои переживания. И вдруг в дневнике появились жестокие слова: "Между Хердис и мной все кончено, кончено навсегда. Никогда больше я не напишу ее имени в этой книге!" А на следующий день: "Я люблю, люблю, люблю ее! Мы обо всем переговорили сегодня. Все недоразумения исчезли, их унесло, как паутину ветром! Она любит меня, и я люблю ее!" А еще через неделю: "Все кончено. Сегодня я вынес приговор самому себе. После того, что случилось, я не могу больше жить". Но он жил и умирал каждый день, а в номере гостиницы лежал дневник. Перед уходом в театр он написал: "Мне все равно! Пусть это будет моим лозунгом: мне все равно!" Но ему не было все равно, он дрожал от страха перед репликой во втором акте: "А мы счастливы, не правда ли, Нишет?"
Там за занавесом инструменты неистовствовали, приближаясь к финалу. "Освободить сцену! - крикнул Бертельсен, широкими движениями рук выгоняя посторонних. - Освободить сцену!" Один из рабочих поднялся с перевернутого ящика из-под пива и встал у занавеса. Бертельсен стоял, нагнувшись вперед, с полуоткрытым ртом, слушая музыку. Она замолкла, надо начинать! Но Леопольд Хардер замахал всеми десятью растопыренными пальцами: подождите!
В зале погас свет. Молодой человек тихонько обнял свою подругу. Она взглянула на него в темноте строго и хитро. Сзади них толстый человек протянул руку к жене ладонью вверх, она сразу же поняла и сунула в руку пакетик с леденцами.
Перед занавесом Расмуссен расстегнул пиджак и верхнюю пуговицу на брюках. За занавесом Леопольд Хардер дал новый сигнал движением руки, и Бертельсен подбежал к рабочему: "Открывай. Но ровно, ровно, черт подери". Занавес со свистом взвился к потолку. Холодное дуновение мрака и молчания воцарилось в гостиной Маргариты Готье.
И в ней заговорили совсем другие голоса.
Альберт Дам
Мертвый барон
Перевод Е. Суриц
Большинство считало, что мертвым бароном прозвали его потому, что его сословие изгнало его и для всех прочих дворян он сделался как бы мертв. За что он был обречен жить одиноко и глухо, не знал никто. Иные говорили, что тут замешана принцесса, он ли ее соблазнил, она ли его обманула, неизвестно. Другие усматривали причину его отверженности в неверии; такого открытого безбожия не терпят дворяне. Кое-кто утверждал, что будто во Франции он предавался самому грязному распутству и потому не вхож в приличное общество. Были, однако, и такие, кому доподлинно было известно, будто, напротив того, во Франции он поступил в монастырь, одумавшись, обратился в истинную лютеранскую веру, бежал из монастырских стен и потом затаился как мертвец, чтоб католическая церковь вновь не опутала его монашеским обетом. Прочие знали точно, что он был отлучен от себе подобных за то, что обходится с простым людом как с ровней. Бытовало и такое мнение, будто он сам бежал людей, чтобы в уединении делать золото и искать философский камень. А может быть, его прозвали мертвым бароном за то, что сам он высказывал сомнение, подлинно ли он существует.
Несомненно, он жил где-то в Хадском уезде, где же именно, не знал никто. Многие утверждали, будто даже видели его дом, одноэтажный, длинный дом в одичалом парке, прежнее владение вдовицы, где-то на отшибе подле Хойбго. Показать же дом никто не мог, и окрестные жители не знали такого дома, и о вдовице тоже ничего не слыхали. Когда именно он жил, тоже оставалось неясно, одним хотелось, чтобы это было во времена католичества, иные считали, что он дожил до наших дней и только год, как умер. Другим решительно было известно, что жизнь его протекла в пору Французской революции и Великого Наполеона и он учился у французских философов. Сам он, уж верно, сказал бы на это, что времени не существует, кроме как в воображении, поэтому относить его, барона, жизнь к определенному периоду - тоже дело воображения.
Он явился в никогда не бывшее место, в воображаемое время с целой свитой, его благородные собратья и сам он прибыли в зашторенной карете с ливрейным кучером на козлах. В другом экипаже ехали двое его лакеев, кухарка и горничная, и еще повозки одна за другой везли мебели на витых ножках, выложенные слоновой костью и пластинами ярких металлов, и многое множество книг, и ковры, и портьеры, и кухонной и охотничьей утвари без числа. Слуги остались с ним, благородные собратья удалились в карете. Немного дней или немного недель спустя неспешный одинокий вороной принес к дому всадницу в дамском седле, и она нежно покачивалась в лад конской иноходи. Так прекрасен был стан ее в узком камзоле, что встречные останавливались и глядели ей вслед, ножки ее в шнурованных сапогах были и того прекрасней, люди бежали за нею, не в силах оторвать от них взгляда. Лицо ее было так ясно и нежно, что плоть его казалась лишь уплотнением воздуха, и глаза сияли, как янтарь. Волосы ее, те пряди, что выбились из-под черной шляпы, были как медь, как бронза по свежему срезу, и даже еще ярче.