Проповедник и боль. Проба пера. Интерлюдия (сборник) - Фрэнсис Фицджеральд 5 стр.


Шандель (очень серьезно). Монсеньор Пито, в Америке у всех моих знакомых, и у господ, и у дам, у всех есть отцы! Отцы, которых можно стыдиться, отцы, которыми можно гордиться, отцы, чьи портреты висят в позолоченных рамах, и отцы, память о которых спрятана в семейных шкафах; отцы, прославившиеся в Гражданскую, и отцы, чьей единственной заслугой было то, что они прибыли на остров Эллис. А кое у кого есть даже деды.

Пито. У меня был дед. Я его помню.

Шандель (перебивая). Я бы хотел увидеть людей, которые были с ним знакомы, которые с ним беседовали. Я хочу узнать, о чем он думал, как жил, что делал. (Импульсивно.) Я хочу его почувствовать… Я хочу его узнать…

Пито (перебивая). Как его звали?

Шандель. Шандель. Жан Шандель.

Пито (тихо). Я знал его.

Шандель. Вы его знали?

Пито. Он часто заходил сюда выпить… Это было давно, когда сюда ходила чуть не половина округа.

Шандель (взволнованно). Сюда? Он приходил сюда? В этот вот зал? Боже мой, да ведь даже дом, где он жил, десять лет уже как снесен! За два дня поисков вы – первый человек, который его помнит! Расскажите же мне о нем… Рассказывайте все, ничего не стесняйтесь!

Пито. За сорок лет здесь много кто появлялся и затем исчезал. (Качает головой.) Множество лиц, множество имен… Жан Шандель: да, конечно же, Жан Шандель. Да-да… Вашего отца я хорошо помню – он был…

Шандель. Да?

Пито. Ужасный пьяница!

Шандель. Пьяница… Да, я ждал чего-то подобного… (Видно, что он слегка удручен, хотя и делает вялую попытку этого не показывать.)

Пито (пробираясь сквозь лес воспоминаний). Помню, как однажды воскресным вечером, в июле… Жаркий вечер был, прямо пекло… Ваш отец… Так-так, сейчас припомню… Ваш отец хотел зарезать Пьера Кора за то, что тот выпил его кружку шерри.

Шандель. Ого!

Пито. А затем… Ах, да… (Разволновавшись, встает.) Я словно вновь все вижу своими глазами! Ваш отец играет в "двадцать одно", и ему говорят, что он мошенничает, а он бьет Клавиня стулом в челюсть, швыряет в кого-то бутылкой, а Лафуке всаживает ему прямо в легкое нож. И так он после этого и не оправился. Это было… Это было за два года до его смерти.

Шандель. Так значит, он мошенничал и был убит! Боже мой, стоило ли мне плыть через океан, чтобы об этом узнать!

Пито. Нет-нет… Я никогда не верил, что он мошенничал! Это была ловушка…

Шандель (закрывая лицо руками). Это все? (У него дергаются плечи, он говорит слегка охрипшим голосом.) Я не ждал, что он окажется святым, но… Что ж… Значит, он был мерзавцем.

Пито (кладя руку на плечо Шанделя). Ну-ну, монсеньор, я, видимо, сказал лишнего… Это были варварские времена. Ножи тогда шли в ход по любому поводу. Ваш отец… Но подождите-ка… Хотите познакомиться с его друзьями? С тремя его лучшими друзьями? Они расскажут вам гораздо больше, чем я!

Шандель. (угрюмо). Его друзья?

Пито (вновь погружаясь в воспоминания). Их было четверо. Трое до сих пор сюда ходят… Придут и сегодня… Четвертым был ваш отец. Они обычно сидели за этим столом, болтали и пили. Болтали всякую чепуху – все так говорили. Над ними все смеялись, их тут звали "потешные академики". Каждый вечер они тут сидели… Приходили часов в восемь, а в полночь, еле держась на ногах, уходили…

(Открывается дверь, входят трое мужчин. Первый – Ламарк – высокий, худой, с редкой, торчащей во все стороны бородкой. Второй – Дестаж – низенький, толстенький, с седой бородой, лысый. Третий – Франсуа Меридье – стройный, волосы у него темные, с проседью, над губами небольшие усики. У него на лице написано, что он жалок и слаб; глаза маленькие, подбородок покатый. Выглядит он очень нервным. Все они с туповатым любопытством смотрят на Шанделя.)

Пито (показывая рукой на всех троих). Вот они, монсеньор, они расскажут вам больше, чем я. (Поворачиваясь к ним.) Господа, этот джентльмен желает знать о…

Шандель (торопливо вставая, перебивая Пито). О друге моего отца! Пито рассказал мне, что вы были с ним знакомы. Кажется, его звали… Да, Шандель!

(Вся троица вздрагивает, а Франсуа начинает нервно посмеиваться.)

Ламарк (после паузы). Шандель?

Франсуа. Жан Шандель? Так у него были друзья помимо нас?

Дестаж. Прошу меня простить, монсеньор! Это имя… его уже двадцать два года никто, кроме нас, не вспоминает.

Ламарк (пытаясь держаться с достоинством и выглядя при этом немного смешно). И мы произносим его всегда с почтением и трепетом.

Дестаж. Ламарк, возможно, чуточку преувеличивает. (Очень серьезно.) Он был нам очень дорог. (И вновь Франсуа нервно смеется.)

Ламарк. Но что хотел бы узнать монсеньор? (Шандель жестом приглашает их сесть. Они занимают места за большим столом, Дестаж достает трубку и принимается ее набивать.)

Франсуа. Ого, да ведь нас опять четверо!

Ламарк. Идиот!

Шандель. Эй, Пито! Принеси всем вина. (Пито кивает и шаркающей походкой удаляется.) Итак, господа, расскажите мне о Шанделе. Расскажите мне, что это был за человек?

(Ламарк бросает беспомощный взгляд на Дестажа.)

Дестаж. Ну, он был… Он был привлекательный…

Ламарк. Но не для всех!

Дестаж. Для нас. Кое-кто считал его подлецом. (Шандель моргает.) Он был чудесным собеседником – когда ему этого хотелось, он мог заставить весь зал его слушать. Но он предпочитал беседовать с нами. (Входит Пито с бутылкой и стаканами. Он разливает вино и оставляет бутылку на столе. Затем уходит.)

Ламарк. Он был образованным. Бог его знает, как это он ухитрился?

Франсуа (осушив свой стакан и наливая себе еще вина). Он знал все на свете, мог рассказать о чем угодно… Мне он читал стихи. О, что это были за стихи! Я слушал и грезил…

Дестаж. И еще он мог писать стихи и мог петь их под гитару.

Ламарк. И он рассказывал нам о героях и героинях прошлого: о Шарлотте Корде, о Фуке, о Мольере, Людовике Святом, и о Меймине-душителе, и о Карле Великом, и о мадам Дюбарри, о Макиавелли, о Джоне Ло и Франсуа Вийоне….

Дестаж. Вийон! (С энтузиазмом.) Он любил Вийона. Он мог говорить о нем часами.

Франсуа (наливая еще вина). А затем он пьянел и говорил: "Давайте драться", вскакивал на стол и обзывал всех, кто был в погребе, свиньями и сукиными детьми! Вот как! Хватал стул или столик, принимался богохульствовать… В такие вечера нам приходилось тяжко.

Л am ар к. А потом он брал шляпу, гитару и шел петь на улицу. Он пел о луне.

Франсуа. И о розах, и о выбеленных солнцем вавилонских башнях, и о прекрасных дамах из королевской свиты, и о "безмолвных мелодиях, что текут от океана к луне".

Дестаж. Вот почему у него никогда не было денег. У него была светлая голова, он был умен; если он работал, то изо всех сил, отдавая всего себя, но он всегда был пьян – и днем и ночью.

Ламарк. Он часто питался одним лишь вином, иногда это длилось неделями.

Дестаж. Ближе к концу его нередко забирали в участок.

Шандель (зовет). Пито! Еще вина!

Франсуа (возбужденно). А я! Меня он любил больше всех. Он часто говорил, что я был для него как ребенок, ему хотелось всему меня научить. Но он умер, так и не успев начать. (Входит Пито с еще одной бутылкой; Франсуа с жадностью хватает ее и наливает себе вина.)

Дестаж. А потом этот проклятый Лафуке… Всадил в него нож!

Франсуа. Но с Лафуке я рассчитался. Он стоял, пьяный, на мосту через Сену…

Ламарк. Молчи, дурак…

Франсуа. Я толкнул его, и он пошел ко дну… И в ту ночь мне приснился Шандель; он меня поблагодарил…

Шандель (содрогнувшись). А как давно… Сколько уже лет вы сюда ходите?

Дестаж. Шесть или семь. (Угрюмо.) Пора бы уже перестать… пора перестать.

Шандель. И все о нем забыли. Он ничего не оставил после себя. И никто о нем никогда не вспомнит.

Дестаж. Вспомнит! Фу! Потомки – такие же мошенники, как и самые предубежденные театральные критики, когда-либо пытавшиеся подлизаться к актерам. (Нервно крутит стакан.) Боюсь, вы не поймете, что мы чувствуем по отношению к Жану Шанделю… Для меня, Франсуа и Ламарка он был даже больше, чем гений, которым надо восхищаться…

Франсуа (хрипло). Видите ли, он стоял за нас, словно за себя…

Ламарк (встает от волнения и начинает ходить туда-сюда). Вот были мы… четверо… Трое из нас – без всякого воображения… не знавшие искусства, практически неграмотные. (Свирепо поворачивается к Шанделю и говорит почти с угрозой.) Понимаете ли вы, что я не умею ни читать, ни писать? Видите ли, несмотря на блестящие фразочки, внутри Франсуа слабохарактерный и ограниченный, словно…

(Франсуа в гневе встает.)

Ламарк. Сядь. (Франсуа садится, что-то бормоча себе под нос.)

Франсуа (после паузы). Но, монсеньор, вы должны знать… У меня есть дар… (Беспомощно.) Я не знаю, как его назвать… дар восхищения… художественное, эстетическое чутье… Называйте, как хотите… Слабый… Что ж, почему бы и нет? Вот он я: судьба мне не улыбнулась, весь мир против меня. Я лгу… Я иногда ворую… Я пью… Я…

(Дестаж наливает вина в стакан Франсуа.)

Дестаж. Эй, ты! Давай пей и умолкни. Ты нагоняешь на джентльмена тоску. Это его слабая сторона… Бедное дитя…

(Шандель, молча все это выслушавший, резко разворачивает свой стул к Дестажу.)

Шандель. Но вы говорили, что мой отец был для вас больше, чем просто друг. Что вы имели в виду?

Ламарк. Разве вы не понимаете?

Франсуа. Я… Я… он помогал… (Дестаж наливает еще вина и дает ему стакан.)

Дестаж. Видите ли… Как же это сказать? Он выражал нас. Представьте себе мой ум: склонный к переживаниям, чувствительный, но неразвитый. Если бы вы только могли себе представить, каким бальзамом, каким лекарством были для меня беседы с ним, в которых находилось место всему! Они и были для меня всем! Я мог самым жалким образом тщетно строить фразу, чтобы выразить нечто смутно и страстно желанное, а он это облекал в одно-единственное слово!

Ламарк. Монсеньор еще не заскучал? (Шандель качает головой, открывает портсигар, берет сигарету и закуривает.)

Ламарк. Перед вами, сэр, три крысы, дети сточной канавы – самой природой нам предназначено жить и умереть в грязных ямах, где мы рождены. Но три крысы лишь в одном не подвластны сточной канаве – у них есть глаза! Ничто не может удержать их от того, чтобы и дальше оставаться в канаве, кроме их глаз, и ничто не поможет им, если они выберутся из своей канавы, – лишь их глаза; и тут появился свет! Он появился и исчез, оставив нас все теми же самыми крысами, подлыми крысами… А когда исчезает свет, ты слепнешь.

Франсуа (бормочет себе под нос).

Слепой! Слепой! Слепой!
И он бежит один, когда уходит свет;
И солнце закатилось, наступила тьма;
И крыса залегла в канаву – вот ее тюрьма.
Она ослепла!

(На стакане, который Франсуа держит в руке, задержался случайно попавший в подвал луч закатного солнца. Вино искрится и переливается. Франсуа бросает на него взгляд, вздрагивает и роняет стакан. Вино разливается по столу.)

Дестаж (оживленно). Пятнадцать… двадцать лет назад он сидел там, где сейчас сидите вы. Невысокий, с густой бородой, черноглазый… Всегда казалось, что ему хочется спать…

Франсуа (закрыл глаза, его голос плывет). Всегда сонный, сонный, сон…

Шандель (мечтательно). Он был поэтом непоющим, в венце из пепла. (Его голос звенит нотками ликования.)

Франсуа (говорит во сне). Ну что ж, Шандель, какой ты сегодня? Остроумный, грустный, отупевший или пьяный?

Шандель. Господа! Уже поздно. Мне пора. Прошу вас, пейте! Пейте все. (С подъемом.) Пейте до тех пор, пока уже не сможете говорить и видеть! (Бросает на стол банкноту.)

Дестаж. Юный монсеньор…

(Шандель надевает пальто и шляпу. Входит Пито. Он принес еще вина, наполняет стаканы.)

Ламарк. Выпейте с нами, монсеньор!

Франсуа (во сне). Тост, Шандель! Скажи тост.

Шандель (берет стакан и высоко его поднимает). Тост! (Его лицо слегка покраснело, руки плохо его слушаются. Сейчас он выглядит настоящим галлом – совсем не так, как выглядел, когда вошел в винную лавку.) Я хочу выпить за того, кто мог бы стать всем, но остался ничем. За того, кто мог бы петь, но кто лишь слушал. Кто мог бы смотреть на солнце, но смотрел на гаснущие угли… Кто пил лишь горечь и носил венец из призрачного лавра!

(Все остальные встают, даже Франсуа, который при этом чуть не падает.)

Франсуа. Жан, Жан, не уходи! Не уходи, прошу тебя! Это я, Франсуа! Разве можешь ты меня бросить? Я ведь останусь один, совсем один… (Его голос звучит все громче и громче.) Господи, разве ты не видишь? Этот человек не имеет права умереть! Ведь он – моя душа! (Он еще некоторое время удерживается на ногах, а затем оседает, распластавшись на столе. Вдали в сумерках слышится жалобный напев скрипки. Последний луч солнца замирает на голове Франсуа. Шандель открывает дверь и уходит.)

Дестаж. Уходят старые времена, проходит любовь, и уходит старый добрый дух. "Где ныне прошлогодний снег?" – вот как. (Неуверенно умолкает, затем продолжает.) Давно уже я без него…

Ламарк (сонно). Давно.

Дестаж. Твою руку, Жак! (Они обмениваются рукопожатием.)

Франсуа (громко). Эй! Я тоже… Вы ведь не оставите меня? (Слабым голосом.) Хочу… еще стаканчик вина… всего один…

(Свет меркнет, наступает тьма.)

(ЗАНАВЕС)

Испытание

Широкие просторы центрального Мэриленда находились под привычным обстрелом горячего послеполуденного солнца, которое поджаривало и обширные долины, и извилистые дороги в клубах мелкой пыли, и безобразную, покрытую шифером крышу мо настыря. В четыре часа дня даже сады излучали жару, сухость и леность, рождавшие какое-то подобие тихого довольства – пусть без романтики, но все-таки радостного. Стены, деревья, посыпанные песком дорожки, казалось, излучали обратно в чистое безоблачное небо знойное тепло позднего лета, со счастливым смехом жарясь на солнце. Этот час принес какое-то странное чувство успокоения и фермеру с соседнего поля, утершему пот со лба и по трепавшему по холке изнывающую от жажды лошадку, и послушнику, что вскрывал жестяные консервные банки за монастырской кухней.

По насыпи над речкой ходил человек. Он шагал вверх-вниз уже полчаса. Когда он в очередной раз прошел мимо, бормоча молитвы, послушник в недоумении посмотрел на него. Час перед принятием обета всегда был тяжелым. Впереди восемнадцать лет, а мир оставляешь позади. Послушник многих видел в таком состоянии: некоторые бледнели и нервничали, некоторые мрачнели и исполнялись решимости, кое-кто впадал в отчаяние. Но когда колокол возвещал звоном о наступлении пятого часа пополудни, произносился обет, и новички, как правило, приходили в себя. Как раз в этот час в сельской глубинке мир кажется единственной реальностью, а монастырь – призрачным и немощным. Послушник сочувственно покачал головой и пошел своей дорогой.

Человек, не отрываясь, читал молитвослов. Он был совсем молод – не больше двадцати; пребывавшие в беспорядке темные волосы делали его похожим на мальчишку. На спокойном лице лежал румянец, губы непрестанно двигались. Он не нервничал. Ему даже казалось, что он всегда знал, что будет священником. Два года назад он почувствовал слабое волнение, трансцендентное ощущение десницы Божьей во всем, и воспринял это как добрый знак: приближалась весна его жизни. Он позволил себе сопротивляться изо всех сил. Проучился год в университете, провел четыре месяца за границей, но все это лишь укрепило его в мысли, что он познал свою настоящую судьбу. Он почти не колебался. Поначалу его страшил уход от мира, его охватывал безымянный ужас при мысли об этом. Он думал, что любит мир. Он панически сопротивлялся, но при этом все увереннее чувствовал, что последнее слово уже произнесено. У него было призвание свыше. И тогда, поскольку он не был трусом, он решился стать священником.

Весь долгий месяц послушничества его раздирали глубокая, полубезумная радость и неясный страх утраты своей любви к жизни вместе с осознанием приносимой жертвы. Любимый сын, он был взращен гордым и уверенным в себе, с верой в судьбу. Ему были открыты все пути: удовольствия, путешествия, политика, дипломатия. Когда три месяца назад он вошел в домашнюю библиотеку и объявил отцу о своем намерении стать иезуитом, разразился скандал. Друзья и родственники забросали его письмами. Ему говорили, что из-за сентиментального предрассудка самопожертвования, из-за какого-то детского каприза он губит юную многообещающую жизнь. Месяц он выслушивал горькие высокопарные банальности, ища утешения лишь в молитвах и твердо держась своего пути к спасению. В результате оказалось, что тяжелее всего было победить самого себя. Его опечалили разочарование отца и слезы матери, но он знал, что время их примирит.

И вот через полчаса он должен был произнести обет, который навеки посвятит его жизнь служению. Восемнадцать лет учения – восемнадцать лет ему будут диктовать все его мысли, все его идеи, а его индивидуальность и даже его физический облик будут изглаживаться ради того, чтобы в результате он превратился в прочное и надежное орудие, которое будет работать, работать и работать. Как ни странно, сейчас он чувствовал себя спокойнее и счастливее, чем раньше. Яростное, пульсирующее солнечное тепло билось в унисон с его созревшим сердцем, крепким в своей решимости и готовым выполнять свою часть работы – великого труда. Он ликовал оттого, что был избран – он, один из многих достойных, неустанно призываемых. И он откликнулся на зов.

Слова молитв вливались потоком в его разум, устремляясь ввысь, к спокойствию и миру; его глаза улыбались. Все было просто; он был уверен, что жизнь умещается в молитве. Он шагал вверх и вниз. Затем вдруг что-то случилось. Впоследствии он никогда не мог описать, что это было, – он говорил, что в молитвы вкралось нечто подспудное, нечто нежданное и чуждое. Он продолжал читать, и это нечто превратилось в мелодию. Он вздрогнул и оторвал глаза от книги – далеко внизу по пыльной дороге, держась за руки, шли и пели негры, пели старую песню, которую он знал:

Надеюсь, встретимся с тобой на небесах
И никогда с тобой не разлучимся,
На небесах с тобой не разлучимся.
Господь помилуй нас, благослови,
Чтоб мы на небесах соединились.

Назад Дальше