Русская борзая (сборник) - Милорад Павич 8 стр.


2

В тот год зима выдалась холодной, язык во рту просыпался рано, рыба жирела, прохожие на улице Рузвельта покупали цветы после "смущенного ветра" с кладбища. Я работал возле окна, открытого в том году в последний раз. На полу были разбросаны тетради и книги; толстые тома стояли прямо, тонкие – раскорячившись, как палатки, на ковре. Тонконогий столик шатался, сотрясаемый моими шагами, нагруженный, словно мул, раскрытыми и закрытыми справочниками, которые я мог различить и с закрытыми глазами, по одному весу. На полках уже давно не было места…

Я завершал труд, который длился десятилетиями; он сросся со мной, как мозоль с ладонью. Приводя его к концу, я уже не помнил, когда он был начат; я заканчивал его в другой квартире, в ящиках уже не было ни одной из тех рубашек, в которых я писал первые страницы, а в моем рту давно уже недоставало зубов до числа дней в месяце. Это была объемистая рукопись, в которой излагалась история некоей многовековой деятельности на Балканах.

Неизвестные рукописные документы и тайные планы, составленные в иерусалимских катакомбах, рукописи из Парижа и Бухареста, копии документов из Московского архива Министерства иностранных дел (закрытого для посторонних) и из Ватикана (из которых выдаются для чтения только те, что относятся к Конгрегации пропаганды веры), секретные донесения разведывательных служб XVIII века, в которых говорилось о жизненно важных вещах для двух-трех империй тогдашнего мира, извещения о контрабанде мехов, закупках токайского вина и пополнении русской царской конюшни, монашеские протоколы и повеления с Афона, церковные бумаги монастырей обоих исповеданий в Далмации, объемистая тайная переписка Дубровницкой республики XVII и XVIII веков – все это годами сливалось в мой труд. Все было проверено до мелочей, каждый факт имел свою тень или был чьей-то тенью, и тени эти были приведены в соответствие со своим прототипом. Во время работы я был решительно настроен ни на секунду не терять контроль над этим огромным материалом со всей ветрометной балканской земли, где у каждого имени есть хвост, а каждый хвост рано или поздно поджигается, чтобы обнаружились следы под ним.

И все-таки я уже не так любил свой труд, как в начале работы. Последние строчки дописывал, понуждаемый количеством уже готовых страниц, и в тяжелой рукописи, исчерпывающе документированной и неоднократно проверенной, меня привлекали теперь исключительно цвет и запах старой бумаги, напоминавшие о том времени, когда на моей голове росли другие волосы. Дни, оставшиеся позади, приходилось умножать на три, иначе казалось, что все случилось вчера, а дни подступающие я вообще не в силах был предвидеть: время собралось и зажало меня со всех сторон, словно колодец. Труд приближался к концу, когда мои дети (родившиеся в его начале) уже выросли, и я чувствовал, что предал их ради рукописи, которая теперь для меня значила не больше, чем лосиная блоха. Я размышлял о том, что, как и мои сверстники, получил все с десятилетним опозданием, и только на пятидесятом году жизни обнаружил, что весь свой век не умел пить вино и глотал его с открытым ртом, то есть без толку. Напрасно были написаны – показалось тогда – и мои книги: и эта последняя, и десять предыдущих, что в красивых обложках стоят на желтой полке в моей комнате. Короткое бабье лето было на исходе, и я сидел на солнце, прислушиваясь, как ветер залетает в дом.

Вдруг я услышал позади себя что-то вроде хлопков птичьих крыльев, и, прежде чем успел обернуться, что-то большое и темное вылетело из комнаты и порхнуло к небу. Я подошел к окну, пытаясь понять, что это могло быть, и тут над моей головой, задев волосы, вылетело еще что-то. Все дальнейшее я видел собственными глазами. С полки в комнате одна за другой поднимались и вылетали через окно книги моей библиотеки. Они хлопали на ветру страницами, словно крыльями, и мне пришлось отступить в сторону, чтобы они меня не поранили. Натыкаясь на стены и рамы, ударяясь о стекла, сталкиваясь друг с другом, вылетали в окно вместе с остальными и книги, которые я сам некогда написал, оставляя желтую полку пустой. Они стремительно набирали высоту, и самые быстрые (среди них я узнал "Атлас ветров") уже, как стая перелетных птиц, ловили ветер высоко в воздухе, их трудно было отличить от ласточек или диких гусей, которые в это время года летят в белградском небе на юг.

Я вышел на улицу, не теряя беглецов из виду, но единственное, что мне удалось обнаружить, – один разодранный том, который зацепился за электропровода и страницы которого валялись теперь по уличным канавам и крышам автомобилей. Это было все.

Я вернулся домой, чтобы продолжить работу, но в рукописи теперь невозможно было ничего проверить и ничего добавить, даже проверенного, потому что книг и справочников у меня под рукой больше не было. За опустевшими полками я впервые в жизни увидел стены своей комнаты и обрадовался им: наконец-то я знал, чей пес отзывается на Божье имя. Долго, целую жизнь шествовал я правильными путями, по известным дорогам, старался не совершить ошибки ни на одном повороте, рассчитывал, куда свернуть на каждой развилке, – делал все так, как заповедали предки в "Атласе ветров". Я всегда жаждал точно знать, где огонь, в каких я сам водах, всю жизнь я слюнил палец и поднимал вверх, чтобы проверить, откуда дуют ветры, и всегда стремился выяснить истинное имя земли, по которой хожу, дабы не взять ложный курс и не пройти мимо пункта назначения…

Но теперь я знаю: до тайны добираются не по накатанной дороге, а по боковой тропинке, она – в конце не правильного, а ошибочного пути. У каждого ветра есть своя тень, и тени эти проясняют характер ветра и дуют в собственном направлении. Нужно хоть однажды наплевать на флюгер, выбрать направление, которое все полагают неверным, последовать неточным расчетам и положиться на шанс, который все отвергают. Нужно хотя бы один раз назвать Саву Западным Дунаем, и при этом не важно, что Америка не будет носить твое имя…

3

С этими мыслями и без книг застала меня весна. Она появилась утром, словно вышла из ночи, продолжая носить имя зимы, и мы ей не верили, хотя птицы уже возвращались. В белградских дворах сеяли траву и расставляли кукол, позаимствованных у детей, чтобы пугать воробьев. Дул "снегоед". Однажды вечером я вернулся домой и как-то странно себя почувствовал. Я огляделся и заметил перемену: все книжные полки были вновь полны. Я не очень удивился, у меня болели все нечетные зубы, и угрюмо подошел к желтой полке, на которой когда-то стояли мои книги. Они снова были там – все десять, изрядно поблекшие, но неповрежденные. Я взял одну из них, полистал и поставил на место. И тут же взял снова. Мне показалось, что я увидел в книге что-то странное. Я нашел страницу, на которую только что смотрел, и убедился – для любопытства были причины. В книге, которую я сам написал и лично вычитывал гранки, мое внимание привлекла одна фраза, самая обыкновенная: "Один из примеров – писарская молитва…"

Фраза как фраза, напечатанная точно так же, как и ее соседки, внешне ничем не выделялась, и однако же она меня поразила. Дело в том, что эту фразу я вообще не писал, она мне не принадлежала. Более того, ее смысл настолько не соответствовал написанному, что было очевидно – ее сюда вставили. Я взял красный карандаш и подчеркнул фразу-пришельца.

Я подвинул кресло к свету, положил в рот монетку, чтобы не заснуть, и начал читать книгу с начала. Около полуночи было найдено еще одно, а потом – еще два вставленных предложения. Я подчеркнул их красным карандашом и решил просмотреть все десять своих книг. Глаза слипались, я читал и читал, а на заре догадался просмотреть указатели имен. В указателях я обнаружил три имени, которых не знал и никогда не упоминал. Это облегчило мне работу. На страницах, где упоминались эти имена, действительно находились фразы-пришельцы. К утру охота закончилась и десяток выловленных инородцев я обвел красным цветом. Они вытеснили из книг мои собственные фразы, причем внешне совершенно ничего не изменилось, и я уснул, восхищенный мастерством наборщика, который так искусно подбросил кукушкины яйца в мое гнездо…

Время шло, мое удивление остыло, и странные вещи, случившиеся с книгами, я вспоминал лишь, когда зевал. Тогда я подходил к желтой полке и устраивал новый смотр. Сомнения быть не могло – в моих книгах все чаще и чаще встречались чужие фразы, искусно впечатанные так, чтобы не изменился внешний вид страницы; они, словно неизвестная зараза, словно раковые клетки, вытесняли все больше и больше моего текста, а упомянутые мной имена заменяли именами, абсолютно мне незнакомыми. Они понемногу пожирали пространство моих книг, разрушая их смысл и изменяя порядок чтения, новый порядок постепенно брал верх, и все больше красного цвета появлялось в моих книгах.

Дикие варварские ветры гуляли над листами книг. Косоглазое племя издевалось надо мной под личиной моего собственного имени, родные дороги зарастали бурьяном. А язык! Что за фразы попадались на этих страницах! Неизвестный выплевывал их, словно сливовые косточки. Дул северный ветер, "красный король", что закладывает уши. Я знал – при этом ветре глухие вызывают слышащих на поединок, ибо при нем все равны. Под этот ветер я боролся с неизвестным, который не выбирает ногу, чтобы ударить, который живет по ту сторону ветра, мочится на свою тень и носит в ухе чеснок. Я ощущал сквозь северный ветер крепкую ладонь, которой он держал мою руку, словно рулевое весло, и правил им, угадывал, как он втыкает золотую монету в хлеб, а хлеб пускает по ветру, понимал, что ему прекрасно известны причуды дней и ночей своей части года. Он сидел невидимый, расчесывал вилкой бровь и нес гибель моим словам, завоевывая пространство в моих устах, а я не в состоянии был ни одной своей фразы защитить, ни одной карты снести. Он же неделями и месяцами решал, с какой карты ходить, и все происходило невероятно медленно, но неотвратимо. Он явно не умел мыслить на языке, а расставлял в сознании предметы и сталкивал их. Он сажал рыбу, а пожинал волосы. Он танцевал, беременный сам собой, и ранил ноги о собственную тень на дороге, ибо шел не к солнцу. Иногда ему удавалось перепрыгнуть свою тень. Мы тасовали карты и бросали их на ветер…

В следующую весну под налетами "гуляки" я обнаружил, что уже целые страницы моих книг подчеркнуты красным. На них не осталось ни слова, написанного мной, ни черточки моего пера, не считая красных линий под строчками. Зато появился какой-то фантастический свет, годами царь, часами нищий, страшный и непонятный, свет, стекавший с пера неизвестного мне человека. Как бороться с тем, кто солит ветер и приручает вилку, кто завязывает узелок на усах, чтобы не забыть, как его зовут? Я отправился в магазин и купил одну из своих книг. Затем сравнил экземпляр из своей библиотеки с купленным. Все интервенты, все фразы-пришельцы были и здесь. Это значило, что они появляются во всех экземплярах, где бы те ни находились. В моих книгах, кроме названия и имени автора, больше не осталось ничего, что бы написал я. Однажды, когда дул "косарь", ветер, что играет на костях голени, пришла очередь и названий. Они исчезали, одно за другим, с корешков моих книг, а вместо них появлялись новые, точно так же оттиснутые золотом. Я начал постигать ту варварскую логику, которая связывала новые названия с текстом, строка за строкой заселившим мои книги. На обложках и титульных листах осталось нетронутым только имя автора – мое имя. У неизвестного были тусклые глаза, он носил свою смерть в кармане, как почтового голубя. Но он был здесь. А я ждал. Ждал и прислушивался к северо-восточной "кошаве" – черной королеве, что гонит Дунай вспять. Ждал, когда меня прижмут к стене, когда неизвестный пришлет мне с ветром свое имя, как трефового короля, и возьмет прикуп. И представлял себе его лицо – будто сквозь ржаной хлеб. Наконец это случилось. Сердце мое стало таким тяжелым, словно я объелся. С корешков книг исчезло мое имя и вместо него, напечатанное точно таким же шрифтом, возникло чужое. Варварское, как и книги, на которых оно стояло. Оно произносилось не губами, а через нос. Мне оно было совершенно незнакомым и не походило ни на одно, которое я прежде слышал. Вот оно:

Милорад Павич

P. S. Не решаюсь и подумать, что происходит с остальными книгами моей библиотеки, с сотнями, тысячами других книг. А вдруг и среди их названий поселились чужие? Что если их авторы носят теперь неизвестные мне варварские имена, вроде этого? Я хожу в красных очках и не смею взглянуть на названия и имена авторов на моих полках. Мой страх утомляет меня, и это подсказывает, что худшее уже свершилось. Протянуть ли руку, чтобы в очередной раз убедиться в неумолимой реальности, затопляющей окружающий мир, или же вернуться к непогрешимости "Атласа ветров" и зажмуриваться и дальше? Зажмуриваться абсолютно напрасно.

Ибо не только можно открыть континент благодаря неправильным расчетам, но и из-за точных расчетов потерять другой.

Вкус соли

Кладбища стареют и умирают, как люди, только их век дольше человеческого. Когда белградское кладбище на Ташмайдане угасло, в лощине, что спускается к Дунаю между Хаджипоповцем и Карабурмой, сначала похоронили медведя, а потом перевезли туда и городское кладбище. За ним в мгновение ока переехали лавки, торгующие всем тем, что необходимо человеку в конце пути, когда ему уже ничего не нужно. Резчики по камню, жестянщики и литейщики, что делают кресты, поставили свои новые, на скорую руку сбитые будки, лишь только краска на них просохла, вдоль низины между Профессорской колонией и целиной. Появились там и мастерские другого рода, например, льющие статуи и колокола. Над одной из этих мастерских, в лощине, где ночью слышно, как суда борются с дунайским течением, жил после войны почтовый служащий по имени Неделько Михаилович. Он работал во Втором почтовом отделении на вокзале и забрел уже в то время жизни, когда на каждом углу человека ждет по году, а на каждом втором – по болезни. От привычек и желаний молодости у него почти ничего не осталось, разве что язык снова оказался без костей, то есть Неделько Михаилович опять, как в детстве, не мог произнести "р". Единственное, что он сохранил с молодости, была почти позорная и совершенно бессмысленная привычка: он обходил белградские рестораны, по праздникам и воскресеньям ходил в них завтракать, смотря на снег сквозь чашку, и воровал там красивые ложечки. Не понимая, зачем ему это нужно, он тем не менее со временем досконально изучил все разновидности ложечек во всех заведениях – от ресторана "Под талисманом" до того, что назывался "Бания". Он отлично разбирался в том, из какого материала сделана ложка, и иногда ту, что ему особенно нравилась, прятал в рукав и уносил домой. Этим тщательно отобранным ложкам почтовый чиновник давал имена небесных светил и подвязывал их к петлям своего старого пальто, так что теперь у него дома висели Меркурий, Марс, Юпитер, Луна, Венера и Сатурн, а одна последняя петелька оставалась пока пустой. Порой Неделько Михаилович испытывал странное чувство, что он понапрасну тратит время на почте, и поиск ложечек его в такие дни успокаивал. И вообще, это было единственное, что осталось ему от молодости. Он старел, и однажды, когда дула "кошава", а в домах бросали рукавицы в огонь, чтобы утишить ветер, он заметил, что его утомляет даже свист. Так обнаружилось, что он, оказывается, частенько свистит, чтобы скрыть изъян в носу, заставляющий дышать ртом. Это открытие стало для Неделько Михаиловича судьбоносным.

На почте он ведал отправкой книг и обязан был предварительно перелистать каждую книгу из бандероли, чтобы проверить, нет ли в ней спрятанных денег, письма или цветов, потому что в те годы растения распространяли через все границы свои цветочные болезни. В работе он настолько поднаторел, что мог одной рукой открыть книгу, упереть в страницы большой палец и за считанные секунды пропустить их под указательным все по порядку; страницы при этом трепетали, выдыхая ему в лицо каждая свой запах, словно при поцелуе. При этом он запоминал то, что успевал – все быстрее и больше – прочесть в книге. Так, из одного учебника он узнал, что звуки музыкального ряда обозначаются цифрами от 1 до 8, а из какого-то календаря – что цифру можно представить в виде буквы, и все это зачем-то запомнил.

Теперь, когда Неделько Михаилович установил, что уже десятилетиями насвистывает один и тот же короткий мотив, дыша сквозь него, он решил его "прочесть". Возможно, в нем что-то "записано". Он пересчитал звуки своей мелодии – их было двенадцать, но некоторые из них повторялись. Мелодия начиналась с двух тонов средней высоты, которым соответствовали две пятерки. Затем она уходила на нижнюю грань, что было естественно обозначить нулями, поднималась к самому высокому тону, восьмерке, опускалась на одну ступень к семерке и устремлялась глубоко, почти в самый низ – здесь была единица. За ней следовала четверка, снова восьмерка, а кончалось все ровной троекратно повторенной двойкой:

550087148222

Пока все было просто, и Неделько Михаилович, проверяя запись, без затруднений просвистел свои цифры. Она оказалась точной. Наступила третья пятница мая, и было видно, как соседи жгут в своих воротах костры, чтобы окурить дымом вход. Трудности возникли, когда Неделько Михаилович попробовал, пользуясь ключом из упомянутого календаря, заменить цифры буквами. Мелодия начиналась двумя пятерками, а пятерка означала "Е", и было понятно, что ничего путного из этого не смастеришь. Нужно было разделить две воды в одной реке. Поломав голову, Неделько Михаилович так ничего и не придумал и продолжил расшифровывать свою музыку, оставив начало нерешенным. Был вторник, день, когда не стригут ногти, на реке створаживался лед, а он сидел за столом, тер мозоль на носу и думал. Среди обозначений букв в его ключе не было нуля. Кроме того, там отсутствовала и цифра для буквы "Б" (с этой буквы начинается слово "Бог", и, вероятно, потому она осталась за пределами древнего шифра). Вне системы находился и ноль, и Неделько Михаилович решил подставить вместо него "Б". Второй ноль, подумал он, может означать букву "О". И тут же ему пришло в голову, что в начале мелодии первую пятерку можно понять как 50, а это давало "Н"… В результате получилось нечто осмысленное: Н-Е-Б-О-Й-Ш-А-М-И-Ч-Ч-Ч.

Небойша Митрич, –

с изумлением прочитал Неделько Михаилович и жутко испугался своей находки. Сомнений не было – имя, которого он никогда не слышал, но самое настоящее имя, он насвистывал годами, не подозревая об этом!

Назад Дальше