Одно дело, когда человек таит боль глубоко в своем сердце, а другое дело, когда в грудь проникнет чужая рука и разбередит эту боль. Лицо пана Понговского покраснело, глаза налились кровью, жилы надулись на лбу, и старик так засопел и начал дышать так тяжело, что обеспокоенный прелат даже спросил:
- Что с вами?
Пан Понговский махнул рукой, но ничего не ответил.
- Выпейте, ваша милость, вина! - воскликнул ксендз. Понговский протянул дрожащую руку, взял кубок и поднес его к губам, потом выпил, кашлянул и прошептал:
- Затмение на меня нашло.
- Из-за того, что я сказал?..
- Нет. С некоторых пор это со мной часто случается, а теперь я изнурен постом, дорогой и ранней, неожиданной весной.
- Тогда не лучше ли, не дожидаясь мая, пустить теперь же кровь?
- Так я и сделаю, а теперь вот отдохну немного, и вернемся к делу.
Но прошло довольно много времени, прежде чем Понговский совершенно пришел в себя. Наконец он успокоился, жилы на лбу сгладились и сердце начало биться обычным темпом. Он заговорил снова:
- Не скажу, чтобы мне недоставало сил, и если бы вот этой оставшейся у меня рукой я попробовал сжать этот серебряный кубок, я бы легко смял его. Но здоровье и силы это не одно и то же, хотя то и другое в руках Божьих.
- Да, хрупкая штука - человеческая жизнь.
- Но именно поэтому, если что задумал сделать, то надо спешить. Вы говорите, ваше преподобие, о Тачевском и о чувствах, какие молодые люди могли питать друг к другу. Скажу откровенно: я не был слеп. Видел и я, что между ними начинается, но только в самое последнее время. Не забудьте, что до сих пор это была совсем зеленая ягодка, которая и теперь еще не вполне созрела. Правда, он приходил каждый день! Но ведь у него дома нечего было есть, и я принимал его из жалости. Ксендз Войновский обучал его латыни и фехтовальному искусству, а я кормил его. Вот и все. Он тоже только с прошлого года стал взрослым молодым человеком. Так я и смотрел на них, как на детей, а шалости их и проделки считал обычным явлением. Но чтобы такой нищий смел подумать, да еще о ком? О панне Сенинской, это, признаюсь, никогда не приходило мне в голову, и только в последнее время я начал кое о чем догадываться.
- Ба! Нищий-то нищий, но все-таки Тачевский…
- Да ведь он Гладомор!.. Нет, благодетель! Тот, кто вылизывает чужие кастрюли, может разве только с псами водить компанию. И вот, когда я сообразил, в чем тут дело, я начал внимательнее смотреть за ними, и знаете, что открыл? Что он не только голыш и ветрогон, но и гад ядовитый, всегда готовый ужалить ту руку, которая его кормит. Слава Богу, нет его больше, уехал, но на прощанье лягнул не только меня, но и эту невинную девушку.
- Неужели? - спросил прелат.
И пан Понговский начал рассказывать ему, как и что было, такими черными красками рисуя поступки Тачевского, что его тотчас следовало бы повесить.
- Но не беспокойтесь, благодетель, - заключил он, - Букоемские подлили ей масла в огонь по дороге в Притык. Ого! Так переполнили, что даже через край пошло, и даже до того, что никогда еще эта девушка не чувствовала ни к одному Божьему творению такого отвращения, как к этому хлысту, к этому выродку, к этому негодяю!
- Не горячитесь, ваша милость, вы опять взбудоражите себе кровь.
- Правда. И не о нем хотел я говорить, а о том, что я ни обижать девушку, ни принуждать ее не хочу. Уговор - это другое дело. Но сделать это должен человек посторонний ей и мой приятель, в то же время человек уважаемый и умный, который может и деликатно поговорить, и сердце тронуть, и на разум повлиять. Вот я и хотел попросить вас, мой любезный благодетель. Вы не откажете мне не только из дружбы ко мне, но и ради того, что дело это справедливое и правильное.
- Вопрос касается вашего и ее блага, а потому я не отказываю вам, - проговорил прелат, - но я хотел бы иметь время подумать, как это сделать наилучшим образом…
- Ну, я пойду к цирюльнику, велю себе пустить кровь, чтобы вернуться домой спокойным, а вы составьте план действий. Не трудно вам это будет, а я думаю, что и с той стороны не последует никаких возражений.
- Возражение может быть только одно, любезный брат.
- Какое?
- Друзья должны говорить правду, а потому я скажу вам откровенно. Честный вы человек, - я это знаю! Но немного слишком суровый. Такая уж у вас репутация, и приобрели вы ее потому, что все, кто зависит от вас, страшно боятся вас. Не только крестьяне, из-за которых вы разошлись с ксендзом Войновским, не только челядь и служащие, но даже и домашние. Боялся вас Тачевский, боится пани Винницкая, боится и девушка. Обыкновенно сваты приезжают вдвоем, так я и сделаю, но не испортит ли мне этот другой всего дела, не ручаюсь.
- О чем вы говорите? Какой другой сват?
А ксендз ответил:
- Страх.
XII
Однако они не могли в тот же день выехать в Белчончку, ибо Понговский после кровопускания значительно ослабел и сам говорил, что нуждается в отдыхе. Зато на другой день он чувствовал себя свежее и как будто моложе и с бодрой надеждой, хотя и с некоторым беспокойством приближался к дому. Совершенно поглощенный своими мыслями, он мало разговаривал по дороге с ксендзом, но когда уже подъезжали к деревне, он почувствовал, что беспокойство овладевает им все сильнее, и сказал:
- Странно мне как-то! Раньше я возвращался в свой дом как человек, который чувствует себя господином, и другие заботились о том, как я с ними поздороваюсь, а теперь я беспокоюсь, как меня встретят.
- Вергилий сказал: "Amor omnia vincit", - ответил ксендз, - но забыл прибавить, что и mutāt. Волос вам ваша Далила не острижет, ибо вы лысы, но что я еще увижу вас прядущим пряжу у ее ног, как Геркулес прял у ног Омфалы, это верно.
- Ну, не такова моя натура! Я всегда умел держать в руках и челядь и семью.
- Так и люди говорят, но тем более следует, чтобы кто-нибудь прибрал вашу милость к рукам.
- Милые это ручки! - с несвойственной ему веселостью отвечал Понговский.
Ехали очень медленно, так как грязь в деревне была страшная, а так как из Радома тронулись после полудня, то их застала в дороге ночь. В окнах изб по обеим сторонам дороги светилась лучина, от которой поперек дороги ложились красные полосы. То тут, то там возле плетня мелькала фигура бабы или мужика, который, завидя едущих, поспешно снимал шапку и кланялся в пояс. Видно было по этим низким поклонам, что Понговский умел держать людей в ежовых рукавицах и что ксендз Войновский не без основания громил его за излишнюю суровость. Но в этот момент старый шляхтич чувствовал в своей груди более мягкое сердце. Глядя на эти склоненные фигуры и на запавшие в землю оконца изб, он сказал:
- Дам кое-какие льготы и крепостным, за которых она постоянно заступалась.
- Вот, вот! - отвечал прелат.
И оба умолкли. Пан Гедеон некоторое время собирался с мыслями и потом снова заговорил:
- Я знаю, что вам, благодетель, не нужно давать советов, но вы должны сказать ей, что это благодеяние делается для нее и что я прежде всего думаю о ней, а в случае сопротивления, которого я, впрочем, не ожидаю, но… чего не бывает? можно, пожалуй, и припугнуть слегка…
- Но вы же сказали, ваша милость, что не хотите ее принуждать…
- Сказал, но одно дело, если бы грозил и пугал ее я, а другое, когда ее неблагодарность поставит ей на вид кто-нибудь другой, а к тому же еще духовное лицо.
- Ну, положитесь уж, ваша милость, на меня. Если я взялся за дело, то приложу все старания, чтобы привести к наилучшему концу. Во всяком случае, скажу вам, что я поговорю с девушкой delicatissime.
- Хорошо! Хорошо! Только еще одно слово. Она чувствует сильное отвращение к Тачевскому, но если бы понадобилось упомянуть о нем, то следовало бы еще подкрасить…
- Если он поступил так, как вы говорите, то он негодяй.
- Подъезжаем. Ну, во имя Отца и Сына…
- И Духа Святого, - аминь!
Они подъехали. Но никто не вышел им навстречу, так как благодаря грязи колеса совершенно не гремели, а собаки не лаяли, узнав своих людей и лошадей. В сенях было темно, так как челядь сидела, по-видимому, в кухне, и случилось так, что на первый возглас Понговского: "Ей! Есть там кто-нибудь!" не показался никто, а на вторичный, сделанный более строгим голосом, вышла сама паненка.
Она вышла, защищая рукой пламя свечи, но так как она находилась в полосе света, а они в тени, то в первый момент она не могла никого разглядеть и остановилась у двери. А они тоже сначала не произнесли ни слова, ибо в первый момент ее появление показалось им добрым предзнаменованием, а, кроме того, ее красота так поразила их, точно они никогда не видали ее раньше. Пальчики, которыми она заслоняла свечу, казались розовыми и прозрачными; пламя свечи падало на грудь, освещая ее уста и маленькое личико, которое казалось несколько печальным и заспанным, может быть, потому, что глаза оставались в тени. Однако лоб и прекрасные белокурые волосы, образовавшие точно корону над ним, были ярко освещены. И, окутанная мраком, а сама светлая и тихая, она стояла перед ними, точно ангел, сотворенный из розового света.
- О, клянусь Богом, настоящее видение! - проговорил прелат. Понговский воскликнул:
- Ануля!
Тогда девушка подбежала к ним и, поставив свечу на камин, начала радостно приветствовать их. Понговский нежно прижал ее к сердцу и приказал радоваться прибытию такого благородного гостя, знаменитого во всех делах советника. Когда же приветствия окончились и они вошли в столовую, старый шляхтич спросил девушку:
- А вы уже поужинали?
- Нет. Челядь как раз должна была подавать к столу, и потому никого в сенях не было.
- А ксендз взглянул на старого шляхтича и спросил:
- Так, может быть, не дожидаясь ужина?
- Нет, нет, - поспешно сказал Понговский. - Пани Винницкая сейчас все приготовит.
Действительно, пани Винницкая занялась делом, и через четверть часа на столе уже стояли яичница и разогретое вино. Ксендз Творковский пил и ел очень усердно, но к концу ужина лицо его стало серьезным, и он обратился вдруг к девушке:
- Милая моя барышня! Богу известно, почему люди называют меня советчиком и почему они так часто советуются со мной, но раз и опекун ваш поступил так, то я должен поговорить с вами об одном важном деле, которое он доверил моему ничтожному уму.
У Понговского при этих словах жилы снова надулись на лбу, а девушка побледнела и тревожно привстала, так как ей почему-то показалось, что ксендз будет говорить с ней о Яцеке.
Прелат сказал:
- Прошу вас поговорить со мной наедине.
И они вышли.
Пан Понговский несколько раз глубоко вздохнул, побарабанил пальцами по столу, потом встал и, чувствуя потребность умерить свое волнение какими бы то ни было словами, обратился к пани Винницкой:
- Заметили ли вы когда-нибудь, как все родственники моей покойной жены ненавидят Анулю?
- В особенности Кржепецкие, - отвечала пани Винницкая.
- Ого! Они чуть зубами не скрежещут при виде нее, но скоро они заскрежещут и еще сильнее.
- Почему же так?..
- Скоро вы узнаете, а пока нужно подумать о ночлеге для прелата!
И через минуту пан Понговский остался один. Двое слуг вошли в комнату, чтобы прибрать посуду со стола, но он с внезапно разгоревшимся гневом приказал им идти прочь, и в комнате воцарилась тишина, только большие данцигские часы повторяли угрюмо и громко: "Тик-так, тик-так…"
Понговский положил руку на лысину и начал ходить по комнате. Он подошел к двери, за которой прелат разговаривал с панной Сенинской, но услышал только голос, в котором сейчас же узнал голос ксендза, но слов разобрать не мог. Он то ходил, то останавливался. Подошел к окну, потому что ему казалось, что там ему будет менее душно, и посмотрел бессмысленными глазами на небо, по которому ветер гнал разорванные весенние тучи со светлыми гривами, по которым луна, казалось, взбиралась все выше и выше. Всякий раз, когда луна скрывалась, пана Понговского охватывало злое предчувствие. Он видел через окно черные ветви ближайших деревьев, точно в муках трепетавшие от ветра, и также трепетали его мысли беспорядочные, злые, похожие не то на угрызения совести, не то на глухие предчувствия, что совершается что-то недоброе, за что его ожидает близкая кара… Но когда на дворе прояснялось, в него снова вступала некоторая надежда. Ведь каждый имеет право думать о своем счастье, а что касается до Тачевского, - то велико ли дело! Еще не такими люди пользуются уловками. Ведь в чем тут дело? Дело идет о благе и спокойном будущем девушки, а если при этом и ему жизнь слегка улыбнется на старости, так он этого заслужил. И только это одно верно, а все остальное - ветер, ветер!..
Он опять почувствовал головокружение, и черные круги замелькали перед его глазами, но это продолжалось недолго. Он снова зашагал по комнате, то и дело подходя к двери, за которой решалась его судьба. Между тем свечи на столе начали догорать, и в комнате потемнело. Моментами голос ксендза становился громче, так что, может быть, слова и доходили бы до ушей пана Понговского, если бы не эти постоянные "тик-так!" часов. Легко было понять, что такой разговор не может окончиться быстро, а между тем беспокойство пана Гедеона все возрастало, принимая вид каких-то странных вопросов, связанных с прошлым, с воспоминаниями не только давних страданий и горя, но и давних, неведомых до сих пор вин, давних тяжелых грехов и новых обид, причиненных не только Тачевскому, но и другим людям.
"За что и почему ты будешь теперь счастлив?" - спрашивала его совесть.
И в этот момент он не весть что отдал бы, чтобы хоть пани Винницкая вернулась в комнату и чтобы он не оставался наедине со своими мыслями. Но пани Винницкая была занята чем-то в другом конце дома, а в этой комнате только часы повторяли: "Тик-так! тик-так!" да совесть допрашивала старого шляхтича:
"За что должен вознаграждать тебя Бог?"
И пан Понговский чувствовал, что, если теперь эта девушка, похожая и на цветок и на ангела, откажет ему, в жизни его воцарятся сумерки, которые будут продолжаться до тех пор, пока не наступит ночь - смерть…
Но вдруг дверь быстро отворилась, и вошла панна Сенинская, бледная, со слезами на глазах, а за нею - ксендз.
- Ты плачешь? - хриплым, полусдавленным голосом спросил пан Понговский.
- Это слезы благодарности, благодетель! - воскликнула она, протягивая к нему руки.
И она припала к его коленям.
XIII
В тот же самый вечер, но уже совсем поздно, пани Винницкая вошла в комнату своей родственницы и, найдя девушку еще одетой, начала беседовать с нею.
- Я не могу прийти в себя от удивления, - говорила она, - и скорее ожидала бы смерти, чем той мысли, которая пришла в голову его милости.
- И я не ожидала.
- Так как же это? И это уже наверное? Я сама не знаю, что и думать: радоваться или нет? Ведь сам ксендз-настоятель как духовное лицо, имеющий больше разума, чем человек светский, говорит, что у тебя будет до самой смерти кровля над головой, и вдобавок своя собственная, а не чужая; но с другой стороны, его милость человек в летах и… - тут пани Винницкая понизила голос, - разве тебе не страшно?
- Теперь уже кончено и не о чем говорить! - отвечала панна Сенинская.
- Как же ты это говоришь?
- Я говорю, что обязана ему благодарностью за убежище, за кусок хлеба, а отплата моей собственной персоной, по-моему, даже слишком ничтожна, тем более, что никто другой не пожелал ее, а если он желает, то это еще его милость!
- Да он-то уж давно хотел, - таинственно произнесла старушка. - Сегодня, после разговора с тобой, он позвал меня к себе. Я уж думала, что ужин был плохой и мне достанется, а он - ничего! Вижу, что он веселый и вдруг сообщает мне новость. А у меня даже ноги задрожали. Он и говорит: "Что это вы, точно жена Лота, превратились в соляной столб? Неужели я уж такой старый гриб?" Нет, отвечаю я, только это так неожиданно! А он опять: "Старая это мысль, а только сидела она, точно рыба, на дне, пока не нашелся человек, который помог ей выплыть наружу… И знаете, кто этот человек?" Я была уверена, что это ксендз Творковский, а он и говорит: "Вовсе не ксендз Творковский, а пан Грот…" Воцарилось молчание.
- А я думала, что пан Тачевский, - сквозь стиснутые зубы проговорила панна Сенинская.
- Вот тебе раз! Почему же Тачевский?
- Чтобы показать, что я ему не нужна.
- Но ведь ты знаешь, что Тачевский не виделся с его милостью.
И девушка начала с лихорадочной поспешностью повторять:
- Да, я знаю! У него было другое в голове! Но не в том дело! Я ничего не хочу знать! Не хочу! Не хочу! Что сделано, то сделано и все хорошо!
Сухой, спазматический вопль всколыхнул ее грудь. Она еще раз повторила: "И все хорошо!", потом опустилась на колени и начала молиться вместе с пани Винницкой, как они это делали каждый день.
На другой день она вошла уже со спокойным лицом в светлицу. Однако что-то изменилось в ней, что-то осталось недоговоренным, что-то замкнулось. Она не была грустна; но стала сразу на несколько лет старше и как будто серьезнее, так что пан Понговский, считавшийся до сих пор только с самим собой, начал невольно считаться и с нею. Вообще он как-то не мог разобраться во всем этом, и в особенности странным показалось ему то, что он почувствовал точно какую-то зависимость от нее. Он начал опасаться мыслей, которых она не высказала, но которые могла хранить в душе, и старался предотвратить их, а на их место подсунуть ей другие, какие были ему желательны. Даже молчание пани Винницкой тяготило его и казалось ему подозрительным. Он изощрялся, разговаривал, шутил, но моментами искры нетерпения мелькали в его стальных глазах.
Между тем весть о его сватовстве разошлась по всей округе. Впрочем, он и не делал из этого тайны и даже сам письменно известил об этом Циприановича в Едлинке и ближайших соседей, разослал письма Кохановским, Подлодовским, Сульгостовским, пану Гроту и Кржепецким и даже дальним жениным родственникам с приглашением на обручение, после которого сейчас же должна была состояться свадьба.
Правда, пан Понговский предпочел бы отказаться даже и от оглашения в костеле, но, к несчастью, это был Великий пост, и нужно было ждать, пока он пройдет. Он взял обеих женщин и поехал с ними в Радом, где девушка должна была сделать себе приданое, а он закупить лошадей, более шикарных, чем те, которые стояли в белчончских конюшнях.