Караганда
С 1948 года бывших чесеировок стали выпускать из лагеря, где они уже несколько лет работали вольнонаемными. Выдавали паспорта с учетом статьи 39 положения о паспортах, т.е. с запрещением селиться в крупных городах. Большинство москвичек уезжали в город Александров Владимирской области. Меня давно приглашали на работу в Карагандинский облздрав - заведовать отделением областной больницы.
Морально жизнь до самого 1956 года, то есть до реабилитации, была очень непростой. В лагере приходилось легче - там все мы были одинаковы. Здесь, на фоне вольнонаемных ("арийцев", как их называли), относившихся к нам снисходительно или с откровенной враждой, надо было работать - лечить, выхаживать, возвращать людям здоровье - и это оказалось нелегко.
Начался 1949 год. В Караганде готовили к выездной сессии Академии наук доклады и наших медиков. Мне также предложили сделать доклад. Работа у меня была готова - "Течение очаговой пневмонии в Карагандинской области".
Сессия началась. Почти все врачи больницы получили пригласительные билеты. Я не получила. Обратилась к главврачу. "А зачем вам билет? Придете ко времени вашего доклада, скажете дежурному, он проверит и вас пропустят!". Я отказалась от выступления. Заместитель заведующего облздравотделом, узнав об этом, промолвил: "Подумаешь, бывшая заключенная, а туда же - мнит о себе".
В 1950 году в Караганде открыли медицинский институт в составе двух курсов. Я и думать не смела о работе в нем. На следующий год появился третий курс, на котором преподавалась пропедевтика внутренних болезней. Приехала из Алма-Аты кандидат медицинских наук А. И. Иванова - моя ученица по Астраханскому мединституту. Знакомство со мной она восстановила вопросом: "Зачем вашему мужу надо было лезть во враги народа?" Затем сказала, что предмет третьего курса я знаю лучше, чем она, так как преподавала его 15 лет, поэтому она просит меня посещать ее лекции и указывать на все ошибки и промахи. Год я делала это. После реабилитации меня пригласили к ней на кафедру ассистентом. Требовали с меня значительно больше, чем с других, поощряли гораздо реже. Но я любила работу со студентами и честно работала.
В начале 1953 года, еще при жизни Сталина, прогремело на весь мир дело о "врачах-убийцах". Лучшие советские профессора были обвинены в преднамеренном неправильном лечении больных, приводящем пациентов к смерти. Известно, чем кончилась эта широко задуманная провокация. Но в те страшные, месяцы работалось тяжело. Некоторые пациенты по секрету рассказывали мне, какую агитацию ведут против меня некоторые врачи и больные, советуя не верить моим назначениям и проверять их у других врачей. Помню, как школьницы старших классов, проходя мимо меня, кричали:
"Врач-убийца!.."
Вскоре наступил 1956 год, год массовых реабилитаций, то есть возвращения к жизни тысяч и тысяч людей.
Никогда не забуду день, когда нам на общем собрании зачитывали постановление XX съезда о культе личности. Как после собрания многие подходили ко мне, поздравляли и говорили, что никогда не думали обо мне и моем муже как об изменниках родины.
Если мне суждено еще долго жить, то всегда буду помнить, что возвращением в жизнь все мы обязаны Н. С. Хрущеву, и никогда этого не забудем.
А не верил, что мой муж - изменник родины, только один человек: заведующий облздравом доктор Тулегенов. Когда он приехал в Караганду, то вызвал меня в кабинет главврача, попросил оставить нас вдвоем, закрыл дверь на ключ и сказал, что твердо верит: мой муж Василий Иванович Сусаров не мог быть врагом народа. И рассказал, как много он сделал, будучи проректором Астраханского мединститута, для "нищего, бедного казашонка", каким он, Тулегенов, был в студенческие годы.
После реабилитации стало значительно легче жить. Мне очень быстро дали командировку в Москву, в институт терапии к профессору Мясникову.
И только иногда еще встречаются "отрыжки прошлого". Например, после торжественного заседания Совета ветеранов здравоохранения, в день моего 75-летия, два врача подошли к председателю и спросили: "Это что, только для бывших заключенных устраивают такие юбилеи или для всех врачей?". Ответ был такой, какого этот вопрос заслуживал.
НЕСКОЛЬКО СЛОВ ПО ПОВОДУ "ЗАПИСОК ВРАЧА"
Подготавливая к печати лагерные воспоминания В. Г. Недовесовой, я ставил себя на место читателя, знакомого с публикациями недавнего времени - Л. Разгона, А. Жигулина, Н. Мандельштам, И. Твардовского. Что нового ему откроется из мемуаров, пролежавших несколько лет без всякой надежды у меня в столе? Не лучше ли там их и оставить? Ведь судьба, в них рассказанная, так заурядна, благополучна в сравнении с муками, для которых самое подходящее место - где-то между фантазиями дантовского "Ада" и вполне реальным Освенцимом... Так я подумал. И вспомнил две или три строчки из мемуаров Недовесовой, где она описывает, как на перроне Ленинградского вокзала в Москве их этап, то есть десятки, а то и сотни женщин, стоя на коленях, дожидались, пока подадут состав, объявят посадку. "Казалось, прошла вечность, а мы еще стояли на коленях, окруженные конвоем". Я вспомнил несколько этих скупых строк - и представил Москву, "кипучую, могучую, никем непобедимую", толпу на улицах, мороженщиц в белых передниках, с палочками эскимо, пионерский отряд - белые рубашки, белые носочки - марширующий (тогда маршировали - с барабаном, знаменем, сверкающим на солнце горном) вдоль тротуара, по дороге, чей-то свежий, чистый голосок, запевающий:
Солнце красит нежным светом
Стены древнего Кремля...
А рядом с Комсомольской площадью, в центре многомиллионного города, на коленях - ряд за рядом - стоят женщины, чьи-то жены, матери, сестры, стоят, ожидая поезда, который повезет их из одного лагеря в другой... Но в мемуарах-то про это - две-три строчки. Подробность, сообщаемая походя, между прочим. Деталь привычной жизни. Быт.
А дальше?.. Ни крыс, бегающих по промерзшему полу карцера, ни "конвейера" - сменяющих друг друга допросов, дневных и ночных; дальше - Карлаг, но живут уже не в бараках, а в домиках. Получают письма. Работа в больнице, где все как положено: история болезни, назначения, борьба за чистоту, врачебные конференции, даже научные доклады, благо, среди заключенных немало высококвалифицированных специалистов, известных в медицине имен... Под конец различие между жизнью "в зоне" и "на воле" до того стирается, что долгожданнейший миг обретения свободы почти неощутим. Была Долинка - она же и осталась, идет война - и потому велено жить, где жили раньше, безвыездно. Война кончилась - переезд в Караганду... И опять все - серенько, буднично. Как будто переезд из города в город, из зоны - в зону, и только...
Но не в том ли, если вдуматься, все дело? Ведь и вправду - так ли велика была разница? Разве миллионы и миллионы крестьян не были прикреплены к своим деревням и селам, не имея паспортов, а значит - и права переменить место жительства? Те самые крестьяне, которые только-только скинули солдатские шинели, прошагав пол-Европы?.. Разве жизнь впроголодь для множества людей, будь то город или село, в войну или в первые послевоенные годы была сытнее лагерной? Разве чувствовали себя свободными те, кто жил в постоянном страхе, что его посадят за невинный анекдот, засудят на большой срок, обнаружив дома брошюрку Бухарина, сотрут в порошок за текст завещания Ленина - "Письмо к съезду"?.. Разве были свободны люди, не помышлявшие прочесть в библиотеке Булгакова или Бабеля, Бунина или Бердяева, тем более - отправиться в турпоездку, скажем, в Париж или Рим, взглянуть собственными глазами на Колизей или Триумфальную арку?.. "Свобода есть познанная необходимость..." Глубочайшая философская мысль трансформировалась в параграф армейского дисциплинарного устава.
Познание сводилось к двум-трем элементам, на которых зиждились вся наука, все искусство, вся мораль: "Сталин - это Ленин сегодня!", "Широка страна моя родная..." и "Бдительность, бдительность и еще раз бдительность!" Необходимость из категории абстрактно-умозрительной персонифицировалась в материально осязаемой фигуре гепеушника при Ягоде, энкаведешника при Ежове, кегебешника при Берии. В этой зоне рождались и умирали. А жили, страдали, работали - для светлого будущего... Но поскольку иной жизни практически не существовало, даже робкая мысль о ней считалась изменой, то полагали, что это и есть - жизнь.
В любом случае, как бы к ним не относиться, воспоминания В. Г. Недовесовой - документ, свидетельство о своем времени. Сопоставляя их с множеством уже известных нам судеб, можно прийти к мысли, в центре мемуаров - судьба едва ли не почти счастливого человека. Ведь и в самом деле: мужа расстреляли как врага народа, но сама-то жива осталась! Брата приговорили к. десяти годам без права переписки, т.е. тоже уничтожили, но ведь дожила до того дня, когда пришла весть о его полной реабилитации! Узнала, что такое арест, тюрьма, пересылка, клеймо врага, шмоны, колючая проволока, но ведь кончила жизнь уважаемым человеком, известным в городе врачом! Разлучилась с дочерью, когда той было двенадцать лет, но ведь впоследствии с нею встретилась, мало того - вынянчила внуков, и внук стал морским офицером, внучка-в бабку и мать - врачом! Потеряла дом, вещи, библиотеку, готовую к защите диссертацию - ну и что?.. Двенадцать лет спустя получила компенсацию - в размере двухмесячной зарплаты, получила квартиру, преподавала в мединституте! Как же - не счастливая судьба?.. Счастливая, да еще какая!.. Все так, но не означает ли такой подход, что мы сами - со своими оценками, душой, всем строем своих чувств и мыслей - продолжаем еще жить в той самой зоне, из которой вроде бы уже вышли?..
Все эти мысли родились у меня при чтении напечатанных выше воспоминаний, и я счел нужным ими поделиться. А также - дополнить рассказ тетушки в одном-двух местах.
В мемуарах слишком коротко и бегло упоминается А. Л. Чижевский - тот самый, который был почетным членом одиннадцати зарубежных академий и ученых обществ, который на первом Международном конгрессе биофизиков в 1939 году, собравшемся в Нью-Йорке, был заочно избран его почетным президентом; который был выдвинут тем же конгрессом в кандидаты на соискание Нобелевской премии, поскольку, было там, на конгрессе, сказано, разнообразная научная, литературная и художественная деятельность характеризуют его "как Леонардо да Винчи двадцатого века". Вместо Нобелевской премии он получил десять лет в качестве японского шпиона и отбывал свой срок в Карлаге.
Я познакомился с ним в конце 1957 года, когда, будучи молодым газетчиком, пришел взять у него новогоднее интервью. К тому времени он был уже освобожден, реабилитирован и жил в Караганде на улице Ленина, в квартире, напоминающей картинную галерею: все стены заполняли мастерски написанные полотна с пейзажами. По слухам, первое время после освобождения его жена приторговывала ими на базаре, но так ли это - не знаю... В тот раз мы говорили не столько о живописи, которой Александр Леонидович увлечен был всю жизнь (в двадцатые годы его картины экспонировались на нескольких зарубежных выставках), сколько о его натурфилософских стихах, высоко оцененных Брюсовым и Алексеем Толстым, о Циолковском, писавшем о дерзновенных юношеских гипотезах Чижевского: "Все эти обобщения и смелые мысли высказываются в научной литературе впервые, что придает им большую ценность и возбуждает интерес..." И это было главным. Теперь его называют "отцом гелиобиологии", каждому космонавту известен "эффект Вельховера - Чижевского". связанный с особого рода воздействием космических лучей на чувствительные бактерии, способные как бы просигналить экипажу о возросшей радиационной опасности, необходимости защитных мер... А начиналось все с гениальной догадки, осенившей когда-то юного гимназиста: эпидемии и пандемии, общественные потрясения, переселения народов, войны и революции, помимо воздействия уже известных факторов, находятся еще и в сложной зависимости от мощи солнечных излучений... Мысль, достаточно дерзкая и для нашего времени. Она и послужила для Чижевского причиной дальнейших гонений. В двадцатые годы молодого ученого еще выручало заступничество Луначарского, но в тридцатые... О каких таких солнечных излучениях (а потом - генетических кодах, а потом - кибернетике) можно было говорить, когда на земле и на небе все решала воля человека, который, попыхивая трубкой в своем кремлевском кабинете, перестраивал Вселенную по недоступному для господа бога образу?..
Сколько раз, в разгар очередной травли, Чижевского вынуждали отречься, покаяться - но он отвечал:
- Нет!..
Когда мы встретились, он оборудовал на одной из карагандинских шахт небольшую лечебницу, где ионизаторами собственной конструкции лечил горняков от силикоза. Жилось ему нелегко. Многим не верилось, что он - замечательный, всемирно известный ученый, одни считали его чудаком, другие - вралем, посаженным за какие-то темные махинации. Даже для видавшей виды Караганды он оказался не по зубам. История и космос, поэзия и аэроионизация в медицине и сельском хозяйстве, определение состава крови методами математического анализа и разработка представления о человеке как частице Галактики... Не слишком ли - для вчерашнего зэка?..
Через несколько лет он уехал в Москву, бедствовал - без денег, без жилья, но работал, работал, насколько позволяла страшная болезнь... Умер в 1964 году. Шесть лет спустя была издана в Москве главная книга Чижевского - "Земное эхо солнечных бурь", за тридцать пять лет до этого вышедшая в Париже.
Уже впоследствии, работая в "Просторе", я бывал в Москве у вдовы Чижевского. Его имя уже изредка появлялось в печати, в Московском обществе испытателей природы проходили чтения, посвященные его памяти. Пользуясь этим, у нас, в алма-атинском журнале, удалось опубликовать несколько глав из мемуаров Чижевского и тем хотя бы отчасти помочь пробить брешь в глухой стене... Но об этом - уже особый разговор.
Был я немного знаком и с Белинковым. Он подверг разгромной критике (в письмах) мой первый роман "Кто, если, не ты?". По его мнению, главные пороки возникшей после революции общественной системы были присущи ей изначально. Я так не считал. Но спорить с ним в открытую не решался: когда, наездами в Москву, я заглядывал к нему, он бывал так болен и слаб, что с трудом перекладывал со стола на стул брокгаузовский том "Истории царствования Николая I" Шильдера, необходимый ему тогда для работы. А главное - за его плечами было двенадцать лет лагерей, что я мог этому противопоставить?.. В лагере его поддерживал Виктор Шкловский, присылал книги, без которых, как без кислорода, было не выжить. Аркадий Белинков учился на втором или третьем курсе литинститута, когда его арестовали; спустя год после освобождения он сдал все экзамены экстерном. Его эрудиция была беспредельной, в любое время дня и ночи он мог сымпровизировать лекцию по истории литературы на любую тему, несколько раз мне повезло их услышать. При всей телесной немощи голос его - тонкий, звенящий, со стремительными переходами от ярости к боли, от веселого смеха к ядовитому сарказму - напоминал мне тонкую шпагу с холодными, бегучими искрами на стальном клинке...
Задачу времени, а значит - и свою, он видел в восстановлении утраченных, разорванных звеньев русской культуры - и писал о Тынянове, Ахматовой, Олеше. Его книга о Тынянове была издана в начале шестидесятых годов дважды: первый раз - ощипанной, изувеченной "бдительной" редактурой, второй - в менее искаженном виде, но совершенно мизерным тиражом: 4 (четыре!) тысячи. По сути, эта книга представляется мне своего рода энциклопедией нашей общественной и литературной мысли тех лет, многое затем было разжижено в различных изданиях, журналах, многое перекочевало в "самиздат" эпохи застоя... Но в ту пору, когда я бывал у него, в комнатке на Красноармейской, поворот к реакции даже ему представлялся невозможным. "Процесс, начавшийся в 1956 году, необратим",- говорил он жестко, как о не подлежащем обсуждению. Он в это верил. Не ленивой верой обывателя, стоящего в сторонке и в лучшем случае, как на скачках, ставящего то на одну, то на другую лошадь - с единственной целью: выиграть самому!.. Его вера была верой бойца, для которого без веры нет победы, без победы нет жизни... Проиграла не лошадка - проиграла страна, проиграл народ, проиграла интеллигенция - та, что верила и боролась. И Аркадий Белинков проиграл - вместе с ними. Его книги не печатали. Его главы об Олеше, опубликованные в "Байкале", вызвали скандал: "Литературная газета" умело, в лучших традициях шельмования Зощенко и Пастернака, обрушилась на недавнего зэка Белинкова, которому двенадцать лет за колючей проволокой не пошли впрок. Говорили об обыске у него дома, о попытке аннулировать поездку в Югославию, на какой-то литературный конгресс... Не знаю. Знаю только, что оттуда, из Югославии, он прислал в Союз писателей свой членский билет: следуя все тем же почтенным традициям. Союз писателей и на этот раз не заступился, не защитил своего члена, еще не так давно принятого в него единогласно, с восторженными рекомендациями...
"Самая плохая демократия лучше самой хорошей диктатуры",- любил повторять он. Он не покинул Родину, не бежал - он не хотел сдаваться. Старый враг - сталинщина - восторжествовала, и торжество ее длилось, как теперь мы знаем, не год, не два - двадцать лет, лучшие годы нашей жизни... Конечно, можно было остаться, вести, как и многие, партизанскую войну. Но он уже вел ее - двенадцать лет и всю жизнь. Силы его были на исходе. Невозвращение было для него самоубийством. Знающие, что такое бой и плен - не станут его винить...