Поручает Россия - Юрий Федоров 2 стр.


Молчание царево затягивалось.

Петр Андреевич ждал решения.

Петровы каблуки стучали в дубовые плахи. Вот ведь как складывалось: против Петра звал стрельцов Софьин стольник Толстой, а ныне он от Петра ждал решения своей судьбы.

Царь остановился у окна, тень легла через всю палату. И Петр Андреевич подумал, что скажет сей миг Петр одно слово и тенью перечеркнет все его дальнейшие годы. Толстому стало сумно. Почувствовал: в виски молотками бьет кровь. Он поднял лицо, взглянул на царя. Что прочел Петр в его взгляде, о том он ни Толстому, ни кому иному не говорил, очевидным стало одно: задор он молодой перемог, отвердел губами, нахмурился и сказал раздельно:

- Добре. Поезжай.

И все. Не наставлял, как других отправляющихся за границы, не обещал ничего за успехи в науках и ремеслах и не грозил за знания плохие, кои выкажет по возвращении. Но и перечеркивать судьбу не стал. Такого греха на душу не захотел брать. Толстой запомнил: смотрел на него Петр, чуть наклонив голову к плечу, без укора, без раздражения и лишь раздумье читалось в глазах.

Возок тряхнуло. Филимон крикнул с досадой:

- Ну! Волчья сыть, шевели копытами! Толстой, отрываясь от дум, глянул в оконце. Подъезжали к Яузе.

Санная дорога напрямую через реку изломалась, и, хотя лед стоял, объезжать надобно было вкруговую. Филимон завернул коней, но Петр Андреевич все смотрел и смотрел на ледовую дорогу. Поднятая горбом над истаивающим льдом, желтая от навоза, она была хорошо видна с высокого берега. Тут и там дорогу перерезали трещины, напирали на нее клыкастые, изломанные льдины, дыбились, громоздились, и было очевидно, что еще день, другой - и дорога, преграждающая путь ледоходу, уйдет под воду, освобождая простор пробудившейся к жизни реке. Толстой, до рези в висках вглядывавшийся в оконце саней, неожиданно для себя понял, почему он так долго не может оторвать глаз от зыбящейся под напором весны дороги. В сознании ясно встало - это не дорога через речку Яузу, нет! Это Софьина дорога. Избитая, изломанная, с полыньями поперек хода, конской мочой залитая и навозом затолченная, та дорога, по которой веками Русь на карачках ползет, ломаными ногтями цепляясь и оставляя за собой алые маки кровавых пятен. И еще подумалось с душевной мукой - счастлив он, что выбрал иной путь.

Возок тряхнуло на ухабе, кучер взял правее, и Яузы не стало видно. Толстой отвернулся от оконца.

- Господи, - прошептал Петр Андреевич, - святые угодники, как воздать за то, что не оставили в замерзлом упрямстве! - Перекрестился и раз, и другой, и третий. И ему вспомнились итальянские солнечные дороги. Особый вкус кремнистой их пыли - пресный, щекочущий губы, но сладостный по воспоминаниям…

За изучение наук в Италии Петр Андреевич взялся так, что немало изумлял учителей въедливым умом и жаждой знаний. Бывал в библиотеках и госпиталях, в мануфактурах и академиях, изучил итальянский язык, познакомился с торговым делом и немало выказал способностей в знакомстве с искусствами, в коих итальянский народ был весьма сведущ. В Россию Толстой привез аттестаты, в которых говорилось: "…в познании ветров как на буссоле, яко и на карте и в познании инструментов корабельных, дерев, парусов и веревок есть искусный и до того способный". Были и другие слова: "…в дорогу морскую пустился, гольфу переезжал, на которой через два месяца целых был неустрашенный в бурливости морской и в фале фортуны морских не убоялся, во всем с непостоянными ветрами шибко боролся". К аттестатам крепились на шнурах тяжелые печати, выполненные сколь затейливо, столь и искусно. Но Петр все же счел более полезным для России использовать Толстого не как моряка, но как дипломата.

На то нашлись причины.

По возвращении в Москву Петра Андреевича призвали к царю. По обыкновению, Петр сидел вольно на простом стуле, закинув ногу на ногу. Белые нитяные чулки царя были забрызганы грязью. Он только что вернулся во дворец с артиллерийского поля, где ему представляли отлитые московскими мастерами пушки, и лицо его румянилось от морозного ветра, как это не часто бывало. Петр слушал Толстого и покачивал носком башмака. У рта собирались морщины. За два года, которые Петр Андреевич провел в Италии, царь заметно изменился: жестче стали губы, суровее глаза, и ежели раньше в разговоре он только взглядывал на собеседника и тут же отводил глаза в сторону, то ныне он смотрел в лицо сидящему напротив подолгу, не мигая, и только зрачки то расширялись, то сужались, словно дыша. Не прерывая Петра Андреевича, царь потянулся к лежащим на столе аттестатам, взял в руки один из свитков, развернул, шурша жесткой бумагой.

Петр Андреевич прервался на полуслове.

- Говори-говори, - взглянув поверх бумаги, сказал царь. Петр Андреевич продолжил рассказ.

Царь отложил аттестат, взял трубочку, набил табаком, крепко уминая продымленным пальцем.

Секретарь Макаров поспешил к Петру с дымящимся трутом на медной тарелочке.

Царь взял уголек, не глядя, сунул в трубочку. Сильно втягивая щеки, затянулся, бросил перед лицом облачко дыма. Губы его по-прежнему морщились.

Макаров внимательно взглянул на царя: он понял - Петр задумался, и задумался крепко. Кабинет-секретарь, как никто иной, знал, что Петр не испытывал к бывшему стольнику Софьи особого доверия. Такое надо было заслужить, но то, что Толстой решительно отказался от старого и, не в пример многим московским сынам дворянским, сам выказал желание поехать за границы российские, и не только поехал, но вот и добрые знания привез, что подтверждалось лежащими на столе аттестатами, Петру понравилось. Он был человеком решительным и решительность в иных любил и поощрял.

- То зело похвально, - сказал Петр, притрагиваясь к аттестатам, - и поощрения всяческого заслуживает.

Пустил облачко дыма, сунул трубочку в рот, сжал зубами янтарный мундштук. И все смотрел и смотрел на Толстого. Петр Андреевич внутренне собрался, ожидая царева слова.

Петр, отведя ото рта трубочку, сказал:

- Знания практические в морских, горных или иных науках суть не только к употреблению в оных делах уместны, но еще более важны в понимании судеб человеческих, движении стран, яко разных людских семей: как и в чем находить им применение особенностей своих, как им в мире жить, где искать честь свою. Читать в сей книге дано немногим. Научился ли ты разбирать алфавит ее страниц?

И Толстой в другой раз удивил царя, показав такую осведомленность в европейских межгосударственных делах, что Петр отложил трубочку и впился глазами в Петра Андреевича.

- Ну-ну, - поторопил с живым интересом и даже стул к Толстому подвинул, - ну…

Петр Андреевич, почувствовав уверенность, сказал:

- Более иного ныне следует опасаться действий военных на юге. - Ему ехало легче дышать, словно воздуха в палатах царевых прибавилось, и он с определенностью закончил: - Из Стамбула вижу угрозу.

Петр сорвался с места, пробежал по палате, рассыпая искры из трубочки. Лицо царя, минуту назад спокойное и невозмутимое, переменилось. Задвигались, зашевелились короткие усы над губой, как это случалось у него в моменты волнения. Петр встал в углу, посмотрел оттуда на Толстого. Под обветренной кожей на скулах у царя обозначились темные пятна. Вернувшийся из-за границы Софьин стольник - а это Петр держал в памяти - ударил в больное место: заговорил о том, о чем он, Петр, и в близком кругу молчал, хотя и знал - молчи не молчи, а сказать придется. Но все же молчал. Испугать боялся. И так видел - напуганы нарвским поражением. И хотя были и победы - взятие мызы Эрестофер и иные успехи, - в Москве все одно головы гнули. Шептали по углам: "Ишь ты, победил… Колокола с церквей содрал на пушки, голь московскую согнал в солдаты… Левиофана снарядил, а убил-то муху… Эрестоферова мыза с ноготок всего… Было за что биться… Поглядим, как далее будет…" Разговоров было много. Вот и не хотел Петр свой голос к тому добавлять.

- Пошто так мыслишь? - спросил холодно и жестко.

Петр Андреевич, заметив перемену в царе, с минуту подумал и продолжил убежденно:

- Государь, слова мои, вижу, зело озаботили тебя, однако, ища лишь пользы России, должен сказать их, как сказать должен и другое. Россия сильная никому не нужна. Шибко - и я видел то - присматриваются к нам, россиянам, за рубежами нашими. С опаской присматриваются. У Европы сегодня много своих забот, и сильный сосед им не надобен. Османов, ежели они сами не похотят тревожить нас с юга, толкнут на то. Я мыслю - так Европе будет спокойнее.

Помолчали. Макаров перестал скрипеть пером. Понял: неуместно сей миг царю и столь малым досаждать. У Петра глаза округлились и явственно проступили налитые тяжелой кровью жилки у висков.

- Ну, - протянул он с напряжением в голосе, - остер ты умом… Остер… И зубаст. С таким надобно камень за пазухой держать, дабы зубы выбить, коли укусить захочешь… А? - повернулся всем телом к Макарову.

Секретарь над бумагой согнулся и ничем не выдал ни одобрения царевым словам, ни осуждения. Толстой же молча склонил голову.

Эта минута и решила дальнейшую судьбу Толстого. Царь увидел: знания из Европы стольник Софьин привез весьма дельные, смел, дерзок… Петр сопнул носом и вдруг вспомнил: "На крепостную стену в Азове Толстой лез со шпагой зело отчаянно".

Царь сел к столу и, как и прежде закинув ногу на ногу, сказал повеселевшим голосом:

- Зубаст, зубаст… Да мне такой и нужен. Поедешь в Стамбул. Вот там зубы и покажешь.

От неожиданности Толстой, словно ему горло перехватило, выдавил:

- Морским наукам учен, моряк я.

- А я царь, - не дал договорить Петр. - Но вот ныне за пушечных дел мастера работал, - протянул к Толстому раскрытые ладони, - видишь?

Петр Андреевич с удивлением разглядел свежие ссадины на ладонях и кистях царя.

- Инструмент был плох - оттого руки испортил, - пояснил Петр, - лафет пушечный никуда не годился. А я его поправил. Понял?

Так определилась судьба Толстого.

- Иди, - сказал Петр, - готовься и будь доволен, что России в работники нужен.

Возок завернул к воротам и остановился. Филимон степенно слез с облучка, шагнул к сбитой из тяжелых плах калитке, застучал нетерпеливо кнутовищем.

- Эй! Спите? - крикнул. - Кто там? Отчиняй ворота, барин приехал.

Ворота с режущим скрипом растворились. Через минуту возок подкатил к крыльцу. Поддерживая под локоток, Филимон высадил барина. Петр Андреевич поднялся по ступенькам отчего крыльца, взялся за мокрые, холодные перильца, глянул на небо.

Над Москвой ползли низкие, серые тучи, но у горизонта проглянула голубая полосочка, и такая яркая, ядреная, бьющая по глазам, что ясно стало: тучи тучами, но весне быть, и быть вскорости. У Петра Андреевича в груди вдруг помягчало, стало просторнее, полегче. Он ступил через порог.

На другой день, едва воронье с кремлевских башен слетело лошадиных яблочек на московских улицах поклевать или чего иного урвать, коли на то случай выпадет, Петр Андреевич объявился в Посольском приказе.

Приказ стоял под тяжкой гонтовой крышей, глубоко уходя замшелыми стенами в кремлевскую землю. Тесные окна храмины со свинцовыми прозеленевшими косыми отливами поглядывали хмуро. Трубы - толстые, не в обхват, - торчали, как стражи грозные. И на каждой трубе шапка теремом. Пугали трубы, грозили. Умели строить старые мастера - труба, торчащая на крыше, как перст предостерегающий себя выказывала. А много, ах, много дел было в Посольском приказе, и дела путаные. Тесно стояли под арочными, сводчатыми потолками в потаенных каморах, в подклетях, в подвалах шкафы с бумагами, да и не к каждому из них подходить посольским позволялось, не то что листать ветхие страницы. Дела были государевы, и тайны были государевы. Писцов и иной посольский люд держали в строгости. Баловать не давали. Чуть что не так, и батоги грозили приказному, а то и хуже - заплечных дел мастер ждал в застенке. А кнутобойцы кремлевские были ребята лихие. Иной с третьего удара душу вынимал. То было ведомо всякому. Бумаги же были в приказе древние, еще Ивана Грозного стариннейших времен, Годунова смутных лет. Вот бумага, писанная в Смутного времени дни хитромудрым думным дьяком Андреем Щелкаловым. Разгонистый, летучий почерк его сразу угадывался. Рядом листы, начертанные рукой его брата, тоже думного дьяка, немалый след на Руси оставившего, Василия Щелкалова. Борода была рыжая у Василия, крутого волоса, однако, видать, от забот многочисленных не крепок волос был, падал, и меж листов нет-нет, а встретится золотая нить. И так и видишь: коптит сальная свеча, бьется огонек, дьяк клонится над бумагой, перо скрипит и вот волосок за ним потянулся, намарал, напачкал да и лег на долгие годы. Из бумаг Посольского приказа можно было многое узнать. Петру Андреевичу царевым словом и распоряжением президента посольских дел, графа Федора Алексеевича Головина, разрешили бумаги те смотреть и прежнее все, что было между Россией и Стамбулом, ведать. Помогал ему в том великий знаток посольского дела думный дьяк Емельян Украинцев. Думный был стар, но памяти не потерял. В Стамбуле бывал и с турками мир сотворил на тридцать лет, однако ныне и он сомневался, что договора того турки будут придерживаться. Уж очень многим в Европе не хотелось, чтобы Россия вышла на Балтику. Нет, не хотелось. Там ганзейские купцы распоряжались, голландцы стремили паруса, шведы, англичане, и никому из них уступать место российским навигаторам было ни к чему. Балтику так и называли - морем Немецким.

Думный листал бумаги слабыми пальцами, щурился на плавающий огонек свечи и легких переговоров с турками Толстому не обещал. Говорил прямо: "Придется туго". Губы поджимал. Да Петр Андреевич легкого и не ждал, однако, вместе с дьяком копаясь в старых бумагах и вникая в суть их слов до самых мелочей - иначе было нельзя, - мыслил и о ином. Уезжал он в Италию из одной Москвы, а приехал в другую. В белокаменной открылись школы математических и навигацких наук, артиллерийская, инженерная и хирургическая. Введен новый календарь, начали работать книгопечатни, вышла первая русская газета "Ведомости", церковнославянский шрифт заменили светским. Попы тех книг не читали, бросали их в грязь, топтали, называя напечатанное ересью. Дворянам велено было брить бороды, ходить в кафтанах иноземных, детей учить разным наукам. И многие бороды брили. И не только дворяне, но и среди купцов можно было увидеть не того, так иного, щеголяющего босым лицом и голыми губами. Москва гудела, как колокол, в который с маху влепили многопудовую громаду языка, взявшись миром за веревку. Когда уезжал Петр Андреевич за границу, шипели только, недовольно косясь на новины, а ныне говорили в голос. Да что там говорили - кричали, вопили. Петр Андреевич видел, как на Варварке, где толчея всегда и неразбериха людская, рваный мужик, со впалыми глазами, окруженными чернотой, с прозеленевшим староверческим крестом на груди, забрался на крышу избы и орал оттуда непотребное.

- Вот вам книги новые, - раздирал рот мужик и показывал пальцами у лба чертовы рога. На синих его губах закипала бешеная пена. - Вот вам школы новые, - и опять пальцы корявые взлетали ко лбу. - Вот вам лекари новые, - закидывался мужик назад, закатывал глаза. - Антихрист идет, бойтесь, бойтесь его! Знаки есть…

На Варварке люди стояли разинув рты.

Солдаты-преображенцы полезли на крышу, стянули вещуна, заломили ему руки и поволокли. Народ нехотя расступался, пропуская их к Пожару. Мужик, юродствуя, хрипел, рвался из солдатских рук, бормотал неразборчивое. Солдаты вконец разозлились, подняли его, встряхнули и погнали пинками. Но Петр Андреевич видел глаза стеной стоящего люда, страшные это были глаза, и ежели бы могли, то убили этих в солдатских мундирах.

Да что мужик на Варварке, было и другое, и много страшнее. Роптали по всей Руси и на налоги, которыми царь задавил, и на наряды мужиков поставлять на строительство, обозы водить, дороги отсыпать, улицы мостить. И говорили, что на Дону казаки зашевелились, на Волге неспокойно. А стрельцы московские были подлинно как псы цепные - скалили зубы, подгибали мосластые пальцы в кулаки. Они бы давно в набат ударили, да боялись страшного человека на Москве - князя-кесаря Федора Юрьевича Ромодановского.

Как-то, выйдя с думным дьяком на крыльцо Посольского приказа, Толстой увидел Федора Юрьевича, шагающего через Соборную площадь. Походка у князя-кесаря была тяжелая. Ставил он ногу прямо, но так, что казалось, каждый раз обтаптывался, будто убедиться хотел, верно ли она стоит, устойчиво, надежно, и только после того другую ногу переносил и опять обтаптывался. Надвигался, как большой воз, нагруженный кладью, которой и цена и спрос есть. На мгновение его взгляд задержался на лицах думного и Петра Андреевича, но Толстой понял, что и за это малое время князь-кесарь отметил, кто перед ним стоит. Дьяк Украинцев с почтением и достоинством поклонился Ромодановскому, поклонился и Петр Андреевич. Глаза князя-кесаря прикрылись тяжелыми веками, и он ответил кивком. Шею, приметно было, гнуть ему трудно. Но как ни грозен был князь-кесарь Федор Юрьевич, а разговоры шли, Москва шумела, и не тут, так там выныривал человечек с криками и жалобами, попишко иной в церкви начинал говорить о грядущем Антихристе, подметное письмо обнаруживалось. На Мясницкую, близ Лубянки, где за высоким забором жил Федор Юрьевич, доносили об этом, и незамедлительно шли с Лубянки солдаты и брали тех крикунов в застенок. Но все одно первопрестольная была неспокойна…

Толстой, сидя рядом с думным дьяком над посольскими бумагами, только вздыхал. И тот, многодумный, понял его настроение. Пожевал губами, отсунул от себя листы и, сложив покойно руки на краю стола, сказал:

- Служу я в Посольском приказе более четырех десятков лет.

На лоб думного, заслоняя глаза, сползла седая прядь. Он поднял руку, поправил волосы и, в другой раз пожевав узкими, бесцветными губами, продолжал:

- Моей рукой писаны листы Андрусовского перемирия, по которому России были возвращены от Речи Посполитой захваченные неправедно Смоленск-город, Северская земля с Черниговом и Стародубом, достославный Киев и многие иные земли.

И вдруг думный выпрямил спину, глянул на Петра Андреевича повыше свечи, и пламя, хотя и неверное, высветило его лицо. Стали явны крупные черты, мощные брови и над ними - куполом - высокий лоб.

- И листы вечного мира с Речью Посполитой моей рукой писаны. А такой мир заключить было непросто. Константинопольский договор я же писал.

Петру Андреевичу разом припомнился идущий по Соборной площади князь-кесарь Ромодановский. Тяжкая его походка, придавливающий взгляд. И понял он: Украинцев и Ромодановский - одного поля ягоды. Да и не ягоды вовсе, устыдился в мыслях сравнению такому, но глыбы, валуны, а с одного поля точно.

- Так вот все то, - сказал думный с твердостью, даже странной при его больших годах, - державе было нужно. А то, что кричат ныне иные на Москве, - не России для, но едино лишь к пользе своей обращено, и ты об том помнить должен во всю службу твою.

Думный замолчал, придвинул к себе листы, долго-долго шуршал бумагами и, только спустя немалое время, сказал:

- Читай. Здесь слово каждое полезным будет в твоем деле в Стамбуле.

И передохнул, унимая закипевшее в груди.

В тот же вечер Петр Андреевич припомнил слова думного дьяка. Увязывал с Филимоном в коробья бумаги, которые должно было взять в Стамбул, и тут в палату вошел брат Иван. Остановился у притолоки и, засунув руки в карманы заячьей домашней шубенки, поглядывал с неодобрением. Высокий, в отличие от брата Петра, длиннолицый, с постриженной лопатой московской бородой. Сказал неопределенно:

Назад Дальше