Тайна семьи Фронтенак - Франсуа Мориак 15 стр.


XXI

Идя по Елисейским Полям, Ив все еще продолжал смеяться, но не поддельным, горьким смехом, а от всего сердца, его смех заставлял прохожих оборачиваться. Только что пробило полдень, он взбежал по ступенькам лестницы вокзала д'Орсе совсем рано: итак, этих нескольких часов ему хватило, чтобы исчерпать радость от встречи, которой он ждал в течение трех месяцев, и вновь обнаружить себя слоняющимся по улицам... Как она говорила, "это было смешно". Некоторая приподнятость настроения еще сохранялась у него на той скамейке на площади Рон-Пуан, куда он присел, ощущая, что ноги его разбиты еще сильнее, чем если бы он шел сюда пешком от самого своего имения. Он страдал только от какой-то опустошенности: никогда еще предмет его любви не казался ему до такой степени смехотворным, выброшенным из его жизни, растоптанным, грязным, конченым. Тем не менее любовь все еще продолжала жить в его душе, она сосредоточилась на этой странной мучительной пустоте. Он переживал те мгновения, которые знакомы любому мужчине, когда-нибудь в своей жизни любившему, мгновения, когда, все еще пытаясь обнять ускользающее, мы прижимаем к сердцу пустоту в буквальном смысле этого слова. В этот теплый и мягкий октябрьский полдень, сидя на скамейке на Рон-Пуан на Елисейских Полях, последний из Фронтенаков не представлял себе цели, которая бы находилась дальше Марли. Дойдя до них, он не знал, повернет ли направо, налево или дойдет до Тюильри и попадет в западню Лувра.

Вокруг него на этом перекрестке люди и машины кружили, смешивались в однородную массу, затем вновь разделялись, и он чувствовал себя там таким же одиноким, как и некогда в центре тесного пространства, окруженного папоротником и камышом, на котором он скрывался в своем диком детстве. Однородный шум улицы напоминал нежные звуки природы, а прохожие казались ему более чужими, чем сосны Буриде, чьи вершины в свое время оберегали этого маленького Фронтенака, прижавшегося к их подножиям в самой густой чаще. Сегодня эти мужчины и женщины жужжали, как мухи в ландах, застывали на месте, как стрекозы, и, случалось, кто-нибудь один из них иногда садился рядом с Ивом, совсем близко, даже его не замечая, а затем улетал. Но каким же глухим и далеким стал голос, который преследовал ребенка Фронтенака в глубине его кабаньего логова и который он, даже в эту минуту, все еще слышал! Он хорошо видел, - повторял голос, - все эти непроезжие дороги, которые были ему предвещены, все эти бесконечные страсти. Вернуться назад, вернуться назад... Вернуться назад, когда у тебя уже почти не осталось сил? Пройти весь путь заново? Какое восхождение предстоит преодолеть! А, впрочем, для чего все это? Ив блуждал по миру, насыщенному тяжелым человеческим трудом. От него, с опережением закончившего свою работу и сдавшего рукопись в набор перед тем, как пойти развлекаться, не требовалось больше ничего. Ничего, кроме как запечатлевать на бумаге реакции абсолютно ничем не занятого разума... Он не смог бы заниматься чем-то иным, да и мир не требовал от него ничего другого. Среди всего того человеческого муравейника, что суетился вокруг его скамейки, кто мог бы его поработить? Ну нет, лучше уж помереть с голоду!.. "И все же тебе известно, - настойчиво повторял голос, - ты был создан для изнурительной работы, и ты подчинился бы ей телом и душой, потому что она не мешала бы тебе жить жизнью, исполненной бездонной любви. Единственная работа, которая никак не отвлекала бы тебя от любви, в которой она ежесекундно бы проявлялась, которая объединила бы тебя со всеми людьми на почве милосердия..." Ив опустил голову и произнес: "Господи Боже, сжалься надо мной".

Он встал, сделал несколько шагов по направлению ко входу в метро неподалеку от Большого Дворца и облокотился о перила. Это было время, когда заполнялись мастерские, а метро поглощало и выбрасывало из себя муравьев с человеческими головами. Ив долго невидящим взглядом наблюдал за этим вливанием и вытеканием человеческой массы. Когда-нибудь - он был в этом уверен и сейчас призывал этот день из глубины своей усталости и отчаяния - необходимо, чтобы все люди оказались вынужденными подчиниться этому движению прилива и отлива: все, без малейшего исключения. То, что Жан-Луи называл социальным вопросом, больше не встанет перед такими замечательными людьми, как он. Ив мечтал: "Мне необходимо увидеть тот день, когда в определенный час, поглощая человеческую волну, откроются и закроются шлюзы. Никакие приобретенные богатства больше не позволят никому из Фронтенаков оставаться в стороне под тем предлогом, что ему необходимо поразмышлять, предаться отчаянию, написать для своей ГАЗЕТЫ, помолиться, замолить грехи. Люди из низов восторжествуют над человеческой личностью, да, человеческая личность будет уничтожена, и вместе с ней одним махом исчезнет то, что приносит нам мучение и одновременно является источником милого нашему сердцу наслаждения: любовь. Не будет больше сумасшедших, превращающих бесконечное в конечное. Радость от мысли о том, что, вероятно, близко то время, когда из-за нехватки воздуха все Фронтенаки исчезнут с лица земли и ни одно существо не сможет даже представить себе того, что испытываю в эту секунду я, стоя облокотившись о поручни метро: этого пресного умиления, этого пережевывания того, что любимая могла бы мне сказать, начиная со дня нашего знакомства, и как она стремится заставить меня поверить в то, что она все же дорожит мной, - так же ведет себя изолированный ото всех больной, повторяя про себя слова врача, в которых он обрел надежду на выздоровление и которые он знает наизусть. Притом что они не имеют над ним больше никакой власти, он не перестает повторять их про себя вновь и вновь..."

После Марли... Он не мог придумать ничего лучшего, чем пойти домой и лечь спать. Умереть для него, несчастного бессмертного, не имело ни малейшего смысла. Он оказался в окружении по эту сторону. Кто носит фамилию Фронтенак, узнает, что в небытие нет выхода и что дверь в могилу надежно охраняется. В том мире, который он рисовал себе, который он видел, чей приход он предчувствовал, соблазн смерти больше не будет преследовать никого, потому что это деловое и очень занятое общество будет выглядеть как живое, но на самом деле будет уже мертвым. Нужно быть личностью, человеком, отличающимся ото всех других, необходимо держать собственную жизнь в своих руках и оценивать ее, и смотреть на нее трезво под взглядом Господа, для того чтобы иметь возможность сделать выбор: умирать или жить дальше.

Забавно было думать об этом... Ив пообещал себе рассказать Жану-Луи историю, которую он придумал только что, стоя перед входом в метро; он радовался при мысли о том, как удивит его, описывая революцию будущего, способную затронуть самые сокровенные стороны человеческого существа, способствовать разложению самой его природы, вплоть до того, что сделает его похожим на перепончатокрылых: пчел, муравьев... Ни один вековой парк не раскинет больше своих ветвей над отпрысками одной семьи. Сосны старинного имения не станут больше свидетелями того, как из года в год взрослеют одни и те же дети; в худых и чистых лицах, запрокинутых к вершинам, не увидят больше черт их отцов и дедов, когда те были в том же возрасте... Все дело в усталости, думал Ив, это усталость заставляет его бредить. Как хорошо было бы поспать! Перед ним не вставал вопрос - жить или умирать, он хотел лишь выспаться. Он остановил такси и нащупал в глубине кармана маленький пузырек. Он поднес его к глазам и занялся разгадыванием магической формулы на этикетке: Allylis Opropylbarbiturate de phenyldimethyldimethylamino Pyrazolone, 0,16 g.

В это время Жан-Луи, сначала сидя за столом напротив Мадлен, затем стоя и наспех глотая кофе, садясь за руль своей машины и, наконец, в конторе, внимательно всматриваясь в глаза подручного Жанена, отчитывавшегося ему в проделанной работе, повторял про себя: "Ив ничем не рискует; мое беспокойство ни на чем не основано. Вчера вечером, садясь в вагон, он казался намного спокойнее, чем в целом выглядел все последнее время... Да, но именно это спокойствие..." Он слышал, как на платформе пыхтит паровоз. Это сделка, не позволяющая ему уехать... почему бы не объяснить ее сути Жанену, который находится здесь; он инициативен, страстно мечтает о продвижении по службе. Искристый взгляд молодого человека пытался перехватить мысль Жана-Луи, предвосхитить ее... И тут, вдруг, Жан-Луи понял, что сегодня вечером он уедет в Париж. Завтра утром он будет уже в Париже. Его душа мгновенно обрела спокойствие, словно неведомая сила, со вчерашнего вечера державшая его за горло, поняла, что может разжать свои объятия, ибо ее цель достигнута.

XXII

Ив слышал, как откуда-то из глубины пропасти, из бесконечности, раздался, как ему смутно показалось, телефонный звонок, после которого ему сообщили из Бордо о болезни матери (хотя он знал, что ее уже больше года нет в живых). Тем не менее минуту назад она находилась в этой комнате, где при жизни была лишь однажды. Она приезжала из Бордо посмотреть на квартиру Ива ("Чтобы потом иметь возможность мысленно представлять его в ней", - сказала она). Больше она здесь не появлялась, если не считать этой ночи, - и Ив все еще очень живо представлял ее себе в кресле, у изголовья кровати, она не занималась своим привычным рукоделием, потому что была мертва. Мертвые не вяжут и не разговаривают... Но губы ее шевелились: она торопилась выговорить что-то очень важное, но у нее ничего не получалось. Она вошла точно так же, как делала это в Буриде, когда ей что-то было нужно: без стука, мягко нажимая на ручку и толкая дверь всем телом, погруженная в тревожные мысли, не обращая внимания на то, что могла своим вторжением прервать письмо, чтение, сон, слезы... Она находилась здесь, но при этом звонили из Бордо, чтобы сообщить о ее смерти, и Ив смотрел на нее с тревогой, стараясь уловить никак не желавшее слетать с ее губ слово. Раздался новый звонок. Что он должен был ответить? Хлопнула входная дверь. Он услышал голос консьержки: "Хорошо еще, что у меня есть свой ключ..." Ей ответил Жан-Луи (но ведь он в Бордо?..): "Вид умиротворенный... Он мирно спит... Нет, пузырек практически полный; он проглотил совсем немного..." Жан-Луи в комнате. В Бордо и одновременно в этой комнате. Ив, желая его успокоить, улыбнулся.

- Ну как дела, старик?

- Ты в Париже?

- Да, мне необходимо сделать...

Жизнь проникает в Ива отовсюду, а сон постепенно отступает на второй план. Жизнь струится, заполняет его... Он вспоминает: какая трусость, три таблетки! Жан-Луи спрашивает Ива о том, что не дает ему покоя. Ив не пытается притворяться. Он бы и не смог, у него не осталось больше на это ни сил, ни желания, как, впрочем, не осталось и крови. Все события вставали на свои места: позавчера он был в Бордо, вчера утром в небольшом баре, а потом этот безумный день... И вот Жан-Луи здесь.

- Но почему ты здесь? Сегодня же день той самой знаменитой сделки...

Жан-Луи опустил голову: больной не должен забивать себе голову всем этим. Тогда Ив сказал:

- Нет, я не болен. Просто чувствую себя совершенно подавленным, разбитым...

Жан-Луи взял его за запястье и, сверяясь с часами, измерил пульс, как это делала мама, когда они в детстве болели. Затем движением, тоже позаимствованным у мамы, старший брат откинул волосы, закрывавшие лоб Ива, чтобы убедиться, что у него нет температуры, - а может быть, и для того, чтобы при полном освещении лучше рассмотреть его черты, и, наконец, просто из нежности.

- Не волнуйся, - сказал Жан-Луи, - не разговаривай.

- Останься!

- Ну конечно же, я останусь.

- Присядь... Нет, только не на мою кровать. Пододвинь кресло.

Больше они не шевелились. Смутный шум осеннего утра не нарушал их покоя. Иногда Ив приоткрывал глаза, видел это сосредоточенное и чистое лицо, на котором накопившаяся за ночь усталость оставила свой отпечаток. Жан-Луи, избавившись от тревоги, точившей его с предыдущего вечера, отдался наконец глубокому отдыху, сидя возле кровати, на которой лежал его живой брат. Ближе к полудню он наспех что-то перекусил, не выходя из комнаты. День таял, словно песок, сыплющийся сквозь пальцы. Вдруг раздался телефонный звонок... Больной забеспокоился; Жан-Луи приложил палец к губам и прошел в кабинет. Ив испытывал счастье от того, что больше его ничто не касалось: пусть выкручиваются другие; Жан-Луи все устроит.

- ...из Бордо? Да... Дюссоль? Да, это я... Да, я вас слышу... Я ничего не могу поделать... Разумеется, поездка, которую невозможно было перенести... Да нет же. Жанен заменит меня. Нет... да... поскольку... я вам объясняю, я дал ему необходимые инструкции... Ну что ж, тем хуже... Да, я понял: больше ста тысяч франков... Да, я сказал: тем хуже...

- Повесил трубку, - сказал Жан-Луи, входя в спальню. Он опять сел около кровати. Ив спросил: не будет ли из-за него загублена сделка, о которой говорил Дюссоль? Брат заверил его, что перед отъездом принял все необходимые меры. Хорошим знаком было то, что Ив проявлял беспокойство о подобных вещах, что он волновался, получила ли Жозефа чек, который они решили ей послать.

- Старик, ты только представь себе, она его отправила обратно...

- Я же говорил тебе, что сумма слишком маленькая...

- Да нет же, она, наоборот, считает, что это слишком много. Дядя Ксавье передал ей из рук в руки сто тысяч франков. Она написала мне, что он испытывал мучительные угрызения совести из-за этих денег, считая, что не имел права отнимать их у нас. Она не хочет идти против его воли. Она лишь просит у нас, бедная женщина, позволения присылать нам поздравительные открытки на Новый год и надеется, что я буду сообщать ей новости обо всех нас и давать ей советы по поводу ее капиталовложений.

- А какие ценные бумаги приобрел для нее дядя Ксавье?

- Акции "Старого Ломбарда" и "Русского Дворянства", 3,5%. С ними она может быта спокойна.

- Она живет в Ниоре, у дочери?

- Да... представь себе, она захотела также оставить у себя наши фотографии. Мари и Даниэль считают, что с ее стороны это нескромно. Но она обещает, что никому не станет их показывать, будет хранить их в своем зеркальном шкафу. Что ты об этом думаешь?

Жан-Луи думал о том, что несчастная Жозефа проникла в тайну семьи Фронтенак и стала неотъемлемой ее частью, ничто больше не могло уничтожить ее причастность к ней. Разумеется, у нее были права на фотографии, на новогодние поздравления...

- Жан-Луи, когда Жозе вернется со службы, нужно, чтобы мы поселились вместе, прижались бы поплотнее друг к другу, как щенки в своей корзинке... (Он прекрасно понимал, что это невозможно.)

- Совсем как тогда, когда мы водружали столовые салфетки себе на головы и играли в "общину" в маленькой комнате, ты помнишь?

- Только представь себе, что эта квартира все еще существует! Но одни жизни стираются другими... По крайней мере хоть Буриде остался прежним.

- Увы, - ответил Жан-Луи, - сейчас много вырубают... Знаешь, что со стороны Лассю все будет вырублено под корень... И по обочине дорога тоже... Только представь себе мельницу в окружении голых ланд...

- Но останутся сосны парка.

- Они "огрибковываются". Каждый год какое-то их число гибнет...

Ив вздохнул:

- Сосны семьи Фронтенак подточены, как и сами люди!

- Ив, хочешь, мы вернемся в Буриде вместе?

Ив, ничего не ответив, представил себе Буриде в это время суток: в сумеречном небе ветер, должно быть, то соединяет, то разводит в стороны, затем вновь перемешивает друг с другом вершины сосен, как будто бы у этих пленников есть секрет, который они спешат передать друг другу и разнести по всему свету. После ливня со всех деревьев падают крупные капли. Они выходят на крыльцо, чтобы подышать осенним вечерним воздухом. Правда, хоть Буриде еще и стоял перед глазами Ива, это было похоже на то, как несколько минут назад ему представлялась мать: в грезах, где она еще была живая, и при этом он знал, что она уже умерла. Точно так же и сегодняшний Буриде представлял собой лишь пустой кокон того, что было его детством, его любовью. Как объяснить такие вещи дорогому брату? Он сослался на то, что трудно будет долго оставаться вместе:

- Ты не смог бы дождаться, пока я выздоровею окончательно.

Жан-Луи не стал спрашивать его: выздоровеет от чего? (Он знал, что ему следовало бы спросить: выздоровеет от чего?) И удивился, что существует на свете столько молодых и симпатичных людей, как Ив, которым любовь приносит лишь страдания. Для них любовь неизменно сопряжена с мучительной игрой воображения. Но Жану-Луи она представлялась вещью самой что ни на есть простой, самой легкой... Ах, если бы только он не выбрал Бога! Он глубоко дорожил Мадлен и каждое воскресенье причащался, но уже два раза - сначала со служащей в конторе, затем с подругой своей жены - он заметил сигнал, на который уже почти готов был ответить... Ему пришлось много молиться; он вовсе не был уверен в том, что не согрешил желанием, потому что не понимал, как отличить соблазн от желания? Держа за руку своего брата, он с грустным удивлением вглядывался при свете ночной лампы в такое горестное выражение на его лице, плотно сжатые губы, все эти свидетельства усталости и истощения.

Возможно, Ив был бы счастлив, если бы Жан-Луи все-таки задал ему этот вопрос; но разделявшая их стыдливость была невероятно сильна. Жан-Луи хотел было сказать ему: "Твое произведение..." Но этим вопросом он рисковал ранить его. Впрочем, он смутно чувствовал, что это произведение, если ему суждено быть дописанным до конца, оказалось бы всего лишь отражением его отчаяния. Он наизусть знал то стихотворение, в котором Ив, будучи еще почти ребенком, рассказывал: чтобы вырвать его из объятий тишины, ему, так же как и соснам Буриде, необходимо, чтобы налетели западные ветра, разразилась бы необузданная буря.

А еще Жан-Луи хотел ему сказать: "Домашний очаг... жена... другие дети Фронтенак..." Но особенно он хотел поговорить с ним о Боге. Но не осмелился.

Назад Дальше