Тайна семьи Фронтенак - Франсуа Мориак 6 стр.


Он не ожидал увидеть племянников такими веселыми. Они вырывали друг у друга его чемодан, висли у него на руках, интересовались, какие он привез им конфеты. Он позволял им, как слепой, вести себя сквозь штабеля досок, и каждый свой визит вдыхал с неизменным удовольствием ночной запах здешних краев. Он знал, что на повороте дороги, которая идет в обход города, дети закричат: "Берегитесь собаки господина Дюпара!..", потом, после того как они минуют последний дом, в темной массе леса начнется разрыв, белое литье, высеченная аллея, на которой шаги детей зазвучат особенно по-домашнему. Там кухонная лампа будет светить, как большая звезда, расположенная вровень с землей. Дядя знал, что для него накроют великолепный стол, но уже успевшие поужинать дети спокойно поесть ему не дадут. На его вопрос о состоянии их бедной бабушки они ответили все сразу, что нужно ждать более определенных известий, что их тетя Коссад всегда все преувеличивает. Проглотив последний кусок, он, несмотря на темноту, пошел прогуляться по парку, следуя ритуалу, отменять который дети не позволяли буквально никому.

- Ну как, дядя Ксавье, хорошо пахнет?

Он смиренно отвечал:

- Пахнет болотом, и я чувствую, как у меня начинается простуда.

- Вы только взгляните на все эти звезды...

- Я предпочитаю смотреть себе под ноги.

Одна из девочек попросила его рассказать "про злого ястреба и доброго голубя". Когда они были маленькими, он веселил их разными прибаутками и всякой чепухой, которых они требовали от него при каждом его визите и которые они слушали всегда с неизменным удовольствием и хохотом.

- В вашем-то возрасте? И не стыдно вам? Вы же уже не дети...

Сколько раз за эти радостные и светлые дни дяде Ксавье приходилось повторять им: "Вы же уже не дети..." Однако чудо как раз в том и состояло, что они, выйдя из детского возраста, вновь с головой окунались в детство: они пользовались какой-то временной льготой, чудесным избавлением от общего правила.

На следующее утро даже сам Жан-Луи попросил:

- Сделай нам несколько корабликов-маяков.

Дядя для вида отказывался, подбирал кусок сосновой коры, несколькими движениями перочинного ножика придавал ей сходство с лодкой, прикреплял к ней крошечную свечку. Поток Юра уносил пламя вниз по течению, и каждый из Фронтенаков вновь оказывался во власти былых эмоций, думая о судьбе этого кусочка сосновой коры из Буриде: Юр унесет ее до Сирона, вместе с водами Сирона она попадет недалеко от Преньяка в Гаронну... и наконец эту частицу сосны из парка, где выросли маленькие Фронтенаки, получит океан. Никто из них не допускал, что она может застрять в колючем кустарнике или сгнить где-нибудь поблизости еще до того, как поток Юра минует город. Нужно было верить, это был догмат веры, что из самого неприметного ручья в ландах кораблик-маяк приплывет в Атлантический океан "со своим грузом тайны Фронтенаков...", как говорил Ив.

И эти взрослые ребята бежали вдоль ручья, чтобы не дать кораблику-маяку сесть на мель. Нестерпимо жгучее солнце опьяняло цикад, а мухи набрасывались на любую живую плоть. Бюрт принес телеграмму, которую дети открыли с тоскливым чувством: "Легкое улучшение..." Какое счастье! Можно было наслаждаться счастьем и смеяться, не испытывая стыда. Однако в один из последующих дней Ксавье прочитал напечатанную на голубой бумаге фразу: "Бабушке очень плохо..." - и удрученные дети не знали, что им делать с их веселым настроением. Бабушка Арно-Мике умирала в Виши, в гостиничном номере. А тут парк вобрал в себя весь пыл этих длинных знойных дней. В краю лесов не видно, как собираются грозы. Они до поры до времени прячутся за соснами; их выдает только их дыхание, и возникают они внезапно, как грабители. Иногда в южной стороне появлялся их медно-красный фронт, но гроза так и не разражалась. Дуновение посвежевшего ветра подсказывало детям, что дождь прошел где-то в стороне.

Даже в те дни, когда новости из Виши были неблагоприятными, тишина и детская сосредоточенность длились недолго. Даниэль и Мари успокаивались на девятидневном молитвенном обете, который они, вместе с Кармелием Бордоским и монастырем ордена Милосердия, соблюдали ради своей бабушки; Жозе заявлял: "Что-то подсказывает мне, что она выкрутится". Однажды дядя Ксавье даже прервал арию Мендельсона, которую они на веранде распевали в три голоса:

Вселенная величия полна!
Так поклонимся ж Господу...

"Не надо хотя бы из-за слуг", - объяснил дядя Ксавье. Ив возражал, говоря, что музыка никому не мешает быть озабоченным и печальным, он дождался, чтобы исчез огонек сигары в посыпанной гравием аллее, и своим странным, ломающимся голосом запел арию из оперы Гуно "Сен-Мар":

Ночь осиянная и тихая...

Он обращался к ночи, как к человеку, чью свежую горячую кожу он осязал, чье дыхание он слышал рядом с собой.

В глубинах твоих, прелестная ночь...

Жан-Луи и Жозе, сидя на крыльце с запрокинутыми головами, подстерегали падающие звезды. Девочки кричали, что к ним в спальню залетела летучая мышь.

В полночь Ив зажигал свечу, брал свою тетрадь со стихами, карандаш. Уже поселковые петухи отвечали своим собратьям на затерянных хуторах. Ив сидел с босыми ногами, в одной ночной рубашке, облокотившись на подоконник, и смотрел на спящие деревья. Никто, за исключением его ангела, сейчас уже не знает, до какой степени он походил на своего отца, когда тому было столько же лет.

Однажды утром пришла телеграмма: "Состояние стабильное", которая была истолкована в благоприятном смысле. Утро было лучезарное, умытое прошедшими вдали грозами. Девочки принесли дяде Ксавье ветки ольхи, чтобы он сделал им свистки. При этом они требовали, чтобы он не пропускал ни одного элемента привычного ритуала: чтобы отделить кору от дерева, недостаточно было просто постучать по ней ручкой перочинного ножа, а следовало одновременно петь невразумительную детскую песенку: Сабе, сабе, калумет. Те пуртере ун пан науэт. Те пуртере уне миште тут каут. Сабарен. Сабаро... Дети хором повторяли эти дурацкие неизменные слова. Дядя Ксавье прервался:

- А вам не стыдно в вашем возрасте заставлять меня валять дурака?

Однако у всех было смутное ощущение, что благодаря какой-то особой милости время остановилось: им удалось соскочить с поезда, который вообще ничто не в силах остановить; став подростками, они все еще пребывали в лужице детства, они там задержались, хотя само детство навсегда ушло от них.

Известия о госпоже Арно-Мике стали более обнадеживающими. Это было неожиданно. Скоро мама должна была вернуться, и при ней уже нельзя будет вести себя так глупо. С весельем у Фронтенаков покончено. Госпожа Арно-Мике была спасена. Все дошли на станцию встречать маму, приезжавшую девятичасовым поездом. Ночь выдалась лунная, и свет струился между штабелями досок. Им не понадобилось даже брать с собой фонарь.

Вернувшись со станции, дети смотрели, как мать ест. Она изменилась, похудела. Она рассказала, как однажды ночью бабушке стало настолько плохо, что даже приготовили простыню, чтобы ее похоронить (в больших отелях покойников выносят тут же, под покровом ночи). Она заметила, что слушают ее плохо, что между племянниками и дядей возникло своего рода сообщничество, что они обмениваются какими-то одним им понятными шутками, словами с двойным смыслом, что существует какая-то тайна, где ей нет места. Она замолчала, помрачнела. Она уже не обижалась, как раньше, на своего деверя, потому что, постарев, избавилась от прежней требовательности. Однако она страдала от той тайной нежности, с какой дети относились к своему дяде, и переживала, что вся их благодарность достается ему одному.

Возвращение Бланш разрушило очарование. Дети перестали быть детьми. Жан-Луи проводил все свои дни в Леожа, а у Ива опять выступили на лице прыщи, и он вновь приобрел свой прежний сердитый, недоверчивый вид. Присланный из Парижа журнал "Меркюр де Франс" с его стихотворениями отнюдь не смягчил его. Сначала он не осмеливался показать их ни матери, ни дяде Ксавье, а когда решился, действительность превзошла его опасения. Дядя говорил, что у его стихов нет ни начала, ни конца, и цитировал Буало: "То, что хорошо по мысли, излагается ясно". Мать не могла не испытать чувства гордости, но скрыла его, попросив Ива, чтобы он не оставлял где попало журнал, "который содержит гнусные страницы некоего Реми де Гурмона". Жозе декламировал, паясничая, казавшиеся ему "уморительными" отрывки. Ив, заходясь от злости, гонялся за ним и получал тумаки. В утешение он получил несколько писем от незнакомых людей с выражением восхищения и продолжал получать их и в дальнейшем, не отдавая себе отчета в важности подобных признаний. Аккуратный Жан-Луи с глубоким удовольствием собирал все эти письма.

В первых числах сентября, когда было много гроз, у Фронтенаков постоянно возникали ссоры и обиды. Ив вскакивал из-за стола, бросал салфетку; или же Бланш Фронтенак уходила к себе в комнату и спускалась оттуда с заплаканными глазами и опухшим лицом лишь после нескольких дипломатических миссий и просьб удрученных детей.

X

Буря, которую предвещали все эти явления, разразилась в сентябре, на день Богоматери. После завтрака госпожа Фронтенак, дядя Ксавье и Жан-Луи уселись в маленькой гостиной при закрытых ставнях. Обе створки двери в бильярдную, где прилег, пытаясь заснуть, Ив, были распахнуты. Ему надоедали мухи; оказавшаяся пленницей стрекоза билась о потолок. Девочки, несмотря на жару, ездили на велосипедах вокруг дома навстречу друг другу и, встречаясь, приветствовали друг друга радостными криками.

- Нужно назначить день этого обеда до отъезда дяди Ксавье, - говорила госпожа Фронтенак. - Ты, Жан-Луи, увидишь нашего славного Дюссоля. Поскольку тебе придется работать с ним...

Ив обрадовался тому, что Жан-Луи стал живо возражать:

- Да нет же, мама... Я тебе уже столько раз говорил и повторял... Ты никогда не хочешь меня слушать: у меня нет ни малейшего желания заниматься делами.

- Это в тебе говорит детство... Я никогда не принимала этого всерьез. И ты сам прекрасно понимаешь, что рано или поздно тебе все равно нужно будет решиться занять свое место в фирме. И чем раньше, тем лучше.

- Дюссоль, несомненно, человек славный, - сказал дядя Ксавье, - и он вполне заслуживает доверия; и тем не менее уже давно пора, чтобы кто-нибудь из Фронтенаков сунул нос во все эти дела.

Ив приподнялся на локте и напряг слух.

- Коммерция меня не интересует.

- А что тебя интересует?

Жан-Луи поколебался на мгновение, покраснел и наконец отважно бросил:

- Философия.

- Ты что, сумасшедший? Зачем тебе еще это? Ты будешь делать то, что делали твой отец и твой дед... Философия - это не профессия.

- После кандидатского экзамена я рассчитываю написать диссертацию. Мне торопиться особенно некуда. Я получу место преподавателя в университете.

- Вот как, и это твой идеал! - воскликнула Бланш. - Ты хочешь быть чиновником! Нет, вы только послушайте его, Ксавье! Чиновником! И это при том, что в его распоряжении находится первая в наших местах торговая фирма.

В этот момент в маленькой гостиной появился Ив, с растрепанными волосами, с горящими глазами. Он прошел сквозь облако дыма, которым вечная сигарета дяди Ксавье окутывала мебель и лица.

- Как вы можете сравнивать, - закричал он своим пронзительным голосом, - профессию торговца лесом с занятиями человека, который посвящает свою жизнь духовным вещам? Это же... это же просто непристойно...

Взрослые с недоумением смотрели на этого буяна без пиджака, в расстегнутой рубашке и с падающими на глаза волосами. Его дядя дрожащим голосом спросил его, зачем он вмешивается не в свое дело, а мать приказала ему выйти из комнаты. Но он, не слушая их, продолжал кричать, что, "естественно, в этом дурацком городе все думают, что любой торговец, чем бы он ни торговал, значит больше, чем кандидат филологии. Какой-нибудь посредник по торговле винами воображает, что он имеет превосходство над Пьером Дюэмом, профессором на факультете точных наук, которого здесь не знают даже по имени, за исключением тех тягостных моментов, когда возникает потребность помочь какому-нибудь тупице получить степень бакалавра..." (Надо сказать, что, попроси они перечислить работы Дюэма, он оказался бы в довольно затруднительном положении.)

- Нет! Вы только послушайте его! Он здесь еще речи произносит... Сопляк! Утри нос лучше...

Ив не обращал никакого внимания на все попытки прервать его. Он говорил, что дух презирают не только в этом глупом городе, во всей стране преподавателей, интеллигенцию совершенно не ценят. "... Во Франции слово "преподаватель" является ругательством, в то время как в Германии оно равнозначно аристократическому титулу... А еще считаемся великим народом!" Лающим голосом он теперь ругал родину и патриотов. Жан-Луи тщетно старался его остановить. Дядя Ксавье, вышедший из себя, пытался возражать, но его никто не слушал.

- Я здесь вне подозрений. Всем известно, на чьей я стороне... Я всегда верил в невиновность Дрейфуса, но я не потерплю, чтобы какой-то сопляк...

И тут у Ива вырвались опрометчивые слова о "побежденных 1870 года", грубость которых отрезвила даже его самого. Бланш Фронтенак встала:

- Теперь он оскорбляет собственного дядю! Выйди отсюда. Чтобы я тебя больше не видела!

Он пересек бильярдную, вышел на крыльцо. Знойный воздух раскрылся перед ним и охватил его со всех сторон. Он углублялся в неподвижный парк Тучи мух гудели, кружась на месте, оводы приклеивались к его рубашке. Он не испытывал никаких угрызений совести, а только унижение оттого, что потерял голову, что случайно разбудил лиха. Ему бы лучше было не горячиться и ограничиться только предметом спора. Они правы: он всего лишь ребенок... То, что он сказал дяде, было ужасно, и ему никогда не будет прощения. Как вернуть себе их расположение? Странно было то, что ни мать, ни дядя не утратили в его глазах ни капли своего престижа. Хотя он был слишком молод, чтобы поставить себя на их место, проникнуть в их рассуждения. Ив не судил их: мама, дядя Ксавье оставались неприкосновенны, они были частью его поэтического детства, откуда они уже не могли вырваться. Что бы они ни говорили, что бы ни делали, ничто, казалось Иву, не в силах отделить их от тайны его собственной жизни. Сколько бы мама и дядя Ксавье ни святотатствовали против духа, дух пребывал в них самих, помимо их воли, освещал их изнутри.

Ив пошел обратно. Хотя из-за грозы небо и потускнело, грома пока не было; цикады больше не пели; только луга, казалось, трепетали. Ив шел впереди, мотая головой, как жеребенок, чтобы спастись от плоских мух, которых он давил у себя на лице и на шее. "Побежденные 1870 года..." Он не хотел никому причинять боль: дети часто шутили в присутствии дяди Ксавье по поводу того, что ни он, ни Бюрт, записавшиеся в добровольцы, не видели ни одного пруссака. Однако на этот раз шутка обрела совершенно иной смысл. Он медленно поднялся по крыльцу, остановился в прихожей. Они еще находились в гостиной. Дядя Ксавье рассказывал: "...Перед тем как вернуться в часть, я захотел в последний раз обнять моего брата Мишеля; я перелез через стену казармы и, когда спрыгивал с нее, сломал себе ногу. В госпитале меня поместили с больными оспой. Я чуть было не отдал там концы. Твой бедный отец, у которого в Лиможе не было никаких знакомых, столько усилий предпринял, чтобы вытащить меня оттуда. Бедный Мишель! Он тщетно пытался завербоваться (в том году он заболел плевритом)... Ему пришлось прожить в этом ужасном Лиможе несколько месяцев, хотя видеться со мной он мог только раз в день не больше часа..."

Дядя Ксавье прервал свой рассказ: на пороге маленькой гостиной снова появился Ив; он видел, как к нему повернулись встревоженные глаза Жана-Луи, желчное лицо матери; дядя Ксавье на него не смотрел. Ив безуспешно пытался найти какие-нибудь слова, но на помощь ему пришел еще живший в нем ребенок; ничего не говоря, он резко рванулся и бросился на шею дяде; он обнимал его и плакал; потом он повернулся к матери, сел к ней на колени, спрятал лицо, как в былые времена, у нее между плечом и шеей.

- Да, милый, ты вовремя одумался... Но нужно контролировать свои слова, держать себя в руках...

Жан-Луи встал, подошел к окну, чтобы не видели его наполнившихся слезами глаз. Он высунул руку и сказал, что на нее упала капля. Все это не помогало. Приближалась невероятная череда дождевых туч, подобно сети, наброшенной на него в этой маленькой гостиной, - наброшенной навсегда.

Дождь прекратился. Жан-Луи и Ив шли к большому дубу.

- Ты не сдашься, Жан-Луи?

Тот не ответил. Засунув руки в карманы, опустив голову, он поддавал ногой сосновую шишку. Поскольку брат продолжал настаивать, он сказал тихим голосом:

- Они утверждают, что это мой долг по отношению к вам. По их мнению, Жозе один не сможет занять подобающее место в фирме. А если я стану во главе, то тогда и он тоже сможет подключиться... И еще они считают, что когда-нибудь даже ты с превеликой радостью присоединишься ко мне... Только не сердись... Они не в состоянии понять, кто ты есть... Представляешь, они доходят до того, что предусматривают, что, может быть, Даниэль и Мари выйдут замуж за людей без положения...

- Ах! Они смотрят так далеко! - вскричал Ив, раздраженный тем, что, по их мнению, он тоже способен закончить свои дни у той же кормушки. - Ах! Они ничего не оставляют на волю случая, организовывают счастье каждого и даже не понимают, что можно хотеть быть счастливым как-нибудь по-другому...

- Для них речь идет не о счастье, - сказал Жан-Луи, - а о действиях, направленных на общее благо и о защите интересов семьи. Нет, речь не идет о счастье... Ты заметил? Это слово они не употребляют никогда... Счастье... Сколько я помню, у мамы на лице всегда было выражение муки и тоски... Если бы папа был жив, я думаю, у него было бы то же самое... Нет, не счастье, а долг... определенная форма долга, которую они принимают без колебаний... И самое ужасное, малыш, состоит в том, что я их понимаю.

Братья смогли добраться до большого дуба до начала дождя. Они стояли и слушали, как капли стучат по листьям. Однако они стояли сухие: живое дерево защищало их своей листвой, еще более густой, чем птичьи перья. Ив с некоторым пафосом говорил о единственном долге, о долге по отношению к тому, что мы носим в себе, по отношению к нашему творчеству. Есть слово, эта помещенная в нас Богом тайна, которую нужно высвободить... Существует некая весть, которую нам поручено сообщить...

Назад Дальше